ясь в дела церкви и государства, спикер не будет принимать их билли».
Те, кто не внял ее предостережениям, скоро почувствовал на себе всю силу монаршьего гнева. Роберт Бил — тот самый, кто когда-то отвез приказ о казни Марии Стюарт и запечатлел ее гибель, — к этому времени стал секретарем палаты общин и пропуритански настроенным политиком. За трактат против власти епископов в Англии и выступления в парламенте королева без колебаний отправила его в тюрьму. Верный слуга и опытный государственный деятель, он был необходим Тайному совету и даже из заключения продолжал давать консультации правительству, но больше никогда не увидел свободы, скончавшись в тюрьме. Его судьбу разделил другой парламентарий — Моррис, в чьей преданности Елизавета не сомневалась ни минуты. И он, и Бил были старыми друзьями лорда Берли, и их верность королеве была сродни его — они готовы были поплатиться собственным благополучием, чтобы раскрыть ей глаза на то, что считали непорядком в ее королевстве. К несчастью для них, у Елизаветы были иные взгляды на порядок.
Утвердившись в мысли, что пуритане представляют угрозу для ее правления, она перешла в наступление. В заключительной речи при закрытии парламента 1585 года Елизавета заявила, что они — ее враги, и не менее опасные, чем «паписты», но королева заставит их подчиниться, ибо не может быть так, что «каждый по своему усмотрению будет судить о законности королевского управления, прикрываясь при этом словом Божьим». В начале 90-х годов прокатилась волна арестов видных пуритан, среди которых оказался Томас Картрайт, теоретик этого движения, и лидеры наиболее радикальных сект — Барроу и Гринвуд, повешенные впоследствии. Непреклонность королевы и репрессии заставили сторонников дальнейшего «очищения» церкви поутихнуть. Справедливости ради надо заметить, что меры, принятые Елизаветой, едва ли можно назвать репрессиями. Несколько несчастных жертв собственных убеждений, пострадавших от нее, не шли ни в какое сравнение с сотнями и сотнями мучеников за веру, проливших кровь в жестоких коллизиях Реформации в других странах. Тем не менее с середины 90-х годов пуритане стали почти незаметны в парламенте и вновь подняли головы лишь после смерти Елизаветы. Старая королева, как всегда, оказалась права: спустя какие-то четыре десятилетия именно эти набожные люди в скромных одеждах отрубили голову королю Карлу Стюарту. Она предвидела это, когда не хотела в угоду им выносить орган из дворцовой часовни. Пока протестантская королева демонстративно наслаждалась звуками «папистского» инструмента, ее страна была гарантирована от гражданской войны.
Свобода, даже если это всего лишь свобода слова, — опасное вино для неугомонных умов. Вкусив его, парламентарии уже не могли остановиться и не говорить о том, что волновало их и тех, кого они представляли. Как это ни странно, но споры о реформе церкви довольно быстро отошли в прошлое, а на первый план выдвинулись экономические вопросы, бесконечно обсуждавшиеся депутатами. Две проблемы заставляли их кричать на каждой сессии о бедственном положении страны — тяжелые налоги и несправедливые поборы, в первую очередь монополии частных лиц на торговлю. Елизавета не хуже их знала об этих бедствиях, но никто еще не подсказал ей, как поддержать механизм государства без налогов и пошлин.
«Мы сдираем с налогоплательщиков семь шкур! — патетически восклицали депутаты. — Мы не осматриваем раны королевства, а отдираем с них едва поджившую коросту». Никогда прежде речи депутатов не были так резки, а их поведение столь вызывающим, как при обсуждении вопроса о «добровольных дарах» королеве в ее последних парламентах. Поистине, времена изменились, и те мальчики, которые в 1588 году готовы были с легкостью отдать жизнь за свою королеву, повзрослев, уже не хотели жертвовать ради нее своими кошельками. Циник Макиавелли не преувеличивал: люди скорее простят вам смерть собственных родителей, чем потерю состояния. Когда в 1601 году во время дебатов о субсидии некий депутат Хайден решил пристыдить своих чересчур прижимистых собратьев и высказался в том смысле, что королева имеет право распоряжаться собственностью своих подданных, его попросту ошикали: «Вся палата затопала и засмеялась». Дальше было еще хуже. Изумленный Роберт Сесил впервые в своей жизни стал свидетелем того, как палата общин совершенно отбилась от рук: распоясавшиеся депутаты демонстративно кашляли, заглушая ораторов, и даже плевались. Королеве, естественно, доложили об этом. Ее министр предпочел говорить лишь о безответственном поведении депутатов, но Елизавета не собиралась закрывать глаза на существо проблемы: это оплевывали ее финансовую политику.
Однако, несмотря ни на какую критику, английские парламентарии не произвели переворот в деле государственного управления и не уничтожили налогов. Пошумев, они, как всегда, вотировали субсидию, которая как-никак шла на общее благо. Настоящим же камнем преткновения в отношениях парламента с королевой грозили стать торговые монополии. «Они отдают общественные доходы в частные руки, — кричали депутаты. — Нет другого акта королевы, который был бы более вреден ее величеству, ненавистен подданным и опасен для государства, чем акт, дарующий монополии… Монополии тормозят торговлю, так как люди не решаются производить товары и торговать без разрешения владельцев лицензий».
Елизавета особенно болезненно воспринимала антимонопольную кампанию. Дело было не только в доходах, извлекаемых казной из торговли монопольными патентами, но и в том, что право даровать их было священной прерогативой короны. Королева с большей легкостью отказалась бы (если бы могла) от самих монополий, чем от своего права, — это был удар по самолюбию, затрагивавший достоинство «леди-суверена». Серьезность вызова, как всегда, заставила ее собраться и в который раз продемонстрировать свое умение управлять парламентом. Скандал из-за монополий в 1597 году она сгладила всего несколькими точно взвешенными фразами. Сначала, чтобы охладить пыл депутатов, указала им, в какую деликатную сферу они вторгаются: она надеется, что ее верные и любящие подданные не посягнут на ее прерогативу — лучший цветок в ее саду и самую ценную жемчужину ее короны — и оставят дело на ее усмотрение. С другой стороны, она пообещала, что сама разберется во всем и отменит те патенты, которые приносят вред, — для этого будет достаточно ее собственной прокламации и не понадобятся акты парламента. Доверчивые парламентарии, успокоенные ее обещаниями, разъехались по домам на четыре года, в течение которых она ввела еще тридцать новых монополий! Она лгала беспардонно, но то была ложь от безысходности.
На сессии 1601 года все повторилось сначала — всплеск негодования и ее обещания, которым уже не верили. Палата вышла из повиновения и твердо решила принять закон против монополий. Возмущенный Сесил заявил: «Я был членом этой палаты в шести или семи парламентах, но никогда не видел ее в таком беспорядке. Это больше походит на грамматическую школу, чем на парламент». Когда стало ясно, что депутаты не поддадутся на уговоры министров, королева снова выступила на сцену. Она вызвала к себе спикера и милостиво поблагодарила палату общин за заботу о благе государства, пообещав отменить патенты: «Она никогда не соглашалась даровать что-либо, что было бы злом само по себе. А если в нарушение ее пожеланий творилось какое-нибудь зло, она сама примет незамедлительные меры к его исправлению». Елизавета была слишком опытна, чтобы дважды прибегать к одному и тому же трюку, поэтому спустя три дня она действительно издала прокламацию, отменив восемь монополий. В эйфории от своей, пусть частичной, победы депутаты уполномочили своих представителей поблагодарить ее величество. 30 ноября 1601 года королева приняла их во дворце Уайтхолл и произнесла свою последнюю публичную речь, вошедшую в историю как «Золотая речь». Она как будто чувствовала, что это ее последняя возможность обратиться к депутатам публично и запечатлеть свой образ в их памяти таким, каким она хотела. Мерно и с достоинством она начала говорить: «Уверяю вас, что нет государя, который любил бы своих подданных сильнее Нас или чья любовь могла бы затмить Нашу. Нет такой драгоценности, которую я предпочла бы этому сокровищу — вашей любви, ибо я ценю ее выше, чем любые драгоценности или богатства: они поддаются оценке, а любовь и благодарность я считаю неоценимыми. Господь вознес меня высоко, но славой своей короны считаю я то, что управляю, пользуясь вашей любовью… И я не хотела бы жить дольше, чем пока я буду видеть, что вы процветаете, и это — мое единственное желание… Наше королевское достоинство не потерпит того, чтобы Наши пожалования оказались тяжелы для народа и угнетение получило привилегии под предлогом Наших патентов. Действительно, услыхав об этом, я не знала покоя, пока не исправила положение. Могут ли те, кто так угнетал вас, пренебрегая своим долгом и Нашей честью, надеяться избежать наказания? Нет. Господин спикер, я заверяю Вас, что… желаю, чтобы все ошибки, беспокойство, неприятности и притеснения, чинимые этими плутами и негодяями, недостойными имени подданных, не остались без заслуженного наказания…
У меня перед глазами всегда стоит картина Последнего Суда, поэтому я управляю так, как если бы я была призвана отвечать перед Высшим Судией. Перед его престолом я заявляю, что никогда не лелеяла в своем сердце мысли, которая не была бы направлена на благо моего народа. И теперь, если моя королевская щедрость обратилась во вред моему народу, вопреки моей воле и намерениям… и кто-нибудь, имеющий власть от меня, пренебрег или извратил то, что ему было поручено мною, надеюсь, Господь не отнесет их вину и преступления на мой счет… Я знаю, что звание короля — славный титул, но уверяю вас, что сияющая слава власти не ослепила Нас настолько, чтобы Мы не видели и не помнили, что и Нам держать ответ перед Великим Судией. Быть королем и носить корону представляется более лестным тем, кто смотрит со стороны, чем тем, кто ее носит. Что касается меня, я никогда не была польщена славным званием государыни или королевской властью так, как тем, что Господь сделал меня орудием для утверждения его истины и славы и для защиты этого королевства… от опасности, бесчестья, тирании и угнетения. Никогда на моем троне не будет королевы, к