Полтора месяца спустя на августовской жаре разразилась эпидемия чумы. Заболевшие тихо умирали один за другим на фоне того, как наконец с фронта начали возвращаться больные и раненые солдаты. Толпы их переправлялись на английские берега из Нормандии и Бретани, а после тянулись в столицу, большинство без гроша в кармане — положенное им жалованье так и не выплатили. В Лондоне ветераны шатались по улицам в отчаянных поисках работы или милостыни, распространяя нажитые ими во Франции заболевания. К этой новой проблеме ни королева, ни ее советники оказались совершенно не готовы[687].
Лето сменилось осенью, жара спала, и Тайный совет вынес запрет уволенным военнослужащим пересекать черту Лондона и отменил торжества по случаю инаугурации нового лорд-мэра. Елизавета не так сильно страдала ипохондрией, как ее отец, но заразных болезней боялась не меньше: вокруг королевского двор в радиусе на три с лишним километра установили санитарный кордон. Внутрь пускали только советников, их секретарей и ограниченное число слуг самой королевы, даже если она сама находилась в это время в Лондоне или, по традиции, уезжала в провинцию. Любое иное лицо за попытку проникновения могли арестовать[688]. Королевские прокламации зачитывались герольдами в Чипсайде и у ворот Уайтхолла, центральные вестминстерские суды были закрыты, а судьям приказано было рассматривать только наиболее важные дела, и делать это в замке Хертфорд в 25 километрах к северу от города[689].
На какое-то время эти меры помогли: эпидемию удалось взять под контроль, количество смертей упало до тридцати в неделю. Следующей весной, однако, жара вернулась, а вместе с ней и чума — Лондон стал рассадником инфекций. Елизавета настояла на выдаче особых распоряжений по случаю чумы: в домах, где болезнь оставила свой след, объявлялся карантин, а ворота и двери четко отмечались красными крестами. По указу Тайного совета театры снова закрыли — на этот раз на год и три месяца. Представления, за исключением устраиваемых по особой монаршей воле, можно было играть не ближе чем в радиусе одиннадцати (позже восьми) километров от собора Святого Павла, и то при условии, что зараза не бушевала в окрестностях[690].
В парламенте между тем громко заявили о тяготах ветеранов, и Елизавете для снижения напряженности пришлось нехотя пойти на выплату временного пособия наиболее пострадавшим из них. Размер пособия составил примерно два шиллинга в неделю, чего едва хватило бы на хлеб и кусочек сыра. Если же здоровье не позволяло ветерану лично явиться за выплатой, то он имел право послать доверенных. Но получить свои причитающиеся можно было только по месту рождения — сделано это было затем, чтобы в Лондоне осталось поменьше отставных солдат и моряков[691]. Мера оказалась эффективной, но подспудная напряженность в обществе никуда не делась. В апреле — мае обстановка снова накалилась. По городу стали бродить группы молодых незанятых людей, грозивших расправой иммигрантам. Вечерами под покровом темноты они раздавали листовки прохожим или прибивали отпечатанные «плакаты» на угловых уличных столбах. Эти агитки, называемые властями «крамолами», были исписаны ксенофобными виршами и лозунгами, направленными против иммигрантов, обвиняя их во всех бедах общества — от нищеты до спада экономики. На некоторых листках мигранты даже изображались повешенными — с петлями на шеях и с дергающимися ногами[692]. В памяти вставали события Черного майского дня, случившегося в самом начале правления Генриха VIII. Тогда на волне схожих ксенофобных настроений тысяча молодых учеников-подмастерьев, урожденных англичан, устроила уличные беспорядки. Вооруженные дубинами, они врывались в дома и на склады в иммигрантских районах. Главной их мишенью стали ненавистные ростовщики из Ломбардии, с севера Италии. В конце концов, как известно, к порядку их призвал Томас Мор, на тот момент младший шериф Лондона. Если верить лондонским летописцам, лишь благодаря его красноречию и удалось избежать худшего[693].
Лето 1593 года выдалось самым жарким и сухим в XVI веке. В одном только Лондоне в тот год умерло 18 000 человек, то есть примерно десятая часть населения города. Из них примерно две трети — от чумы. Столь высокая смертность лишь верхушка айсберга: известно, что переболело, но выжило вдвое больше. В Тауэре от жары скончались несколько заключенных[694]. Состоятельные купцы закрывали лавки в столице и уезжали с семьями за город пережидать чуму. Уехала вскоре даже сама королева: взяв с собой нескольких слуг и придворных, она отправилась в Виндзорский замок, надеясь обрести спокойствие за его стенами. Но и здесь почувствовать себя в безопасности в полной мере не получилось. Узнав о том, что в цитадели от Черной смерти скончался паж младшей сестры Кейт Кэри — Филадельфии, королева пришла в ужас[695].
В то лето случилось только два бунта подмастерьев, но причиной тому были не столько эффективные действия властей, сколько страх перед чумой[696]. Бёрли и другие сановники стремились во что бы то ни стало избежать повторения событий Черного майского дня и устроили масштабные поиски авторов «крамол», но безрезультатно[697]. В это же время распорядитель празднеств сэр Эдмунд Тилни подверг серьезной цензуре черновик скандальной пьесы, получившей известность под рабочим названием «Томас Мор». Поставить ее планировалось сразу после открытия театров, а замысел принадлежал, скорее всего, драматургу или меценату, который, как бы это ни было политически нецелесообразно, симпатизировал католицизму. Естественно, что при этом в пьесе встречались злободневные и провокационные пассажи. Томас Мор выступал не просто чиновником, сумевшим успокоить бунтующих, он представал человеком намного нравственнее короля, который позже отправит его на плаху за отказ принять разрыв с Римом и противодействие монаршего желания жениться на Анне Болейн[698].
Ясно сознавая опасность новых народных выступлений, с одной стороны, и гнева королевы, известной своей решимостью, когда дело идет о защите доброго имени ее родителей, — с другой, Тинли принялся за правку. Он хорошо помнил, как всего год назад Елизавета, продемонстрировав прекрасное владение письменным итальянским, настойчиво требовала от великого герцога Тосканского Фердинандо Медичи помешать распространению первого издания книги Джироламо Поллини, монаха-доминиканца из монастыря Санта-Мария Новелла во Флоренции, содержавшей утверждения, порочащие как отца Елизаветы, так и ее мать: якобы Анна Болейн приходилась Генриху VIII родной дочерью от порочной связи с леди Елизаветой Болейн. Здесь Поллини основывался на непристойных пассажах из биографии Томаса Мора, принадлежащей перу его любимого племянника Уильяма Растелла, тайно ходившей по рукам в рукописи на протяжении нескольких лет. До нас, впрочем, дошли только фрагменты. В своем послании Елизавета с яростью набрасывается на «бесстыдную ложь и клевету». Она продолжала давить на Фердинандо, пока он не приказал сжечь все экземпляры книги Поллини[699].
Так как пьеса во многом вдохновлялась творчеством Растелла и изгнанников-католиков из Лувена и Дуэ, Тилни пришлось вычеркивать из нее упоминания уличных драк, побегов заключенных и бунтов подмастерьев. Не избежал цензуры и весьма нахальный отрывок, в котором автор прибегает к идиомам, весьма схожим с теми, что вскоре задействует Шекспир для описания сэра Джона Фальстафа: отца Елизаветы он высмеивает, представляя его обжорой днем и сластолюбцем ночью[700]. В результате пьеса лишилась остроты, от нее остался один сюжетный скелет, который решили отдать в работу литераторам, возможно надеясь когда-нибудь вернуться к постановке. Среди последних был и Уильям Шекспир: до нас дошли его исправления, сделанные по оригинальному, доцензурному тексту — редкий образец почерка драматурга. Тем не менее даже великому барду не хватило фантазии воскресить пьесу, столь радикально сокращенную до основной сюжетной линии[701].
Королева и ее поредевший двор оставались в стороне от событий. Подданные не имели возможности видеть государыню, а саму Елизавету, казалось, их страдания совершенно не трогали. На этом фоне она дошла до состояния полной беспомощности, явно утратив контроль над социально-экономическими процессами. В конце июня королева возобновила попытки борьбы с эпидемией. Она приказала в церквях читать молитвы и настояла на том, чтобы Варфоломеева ярмарка и ежегодные празднества лондонских ливрейных компаний были отменены[702]. Отмена празднеств мало что значила: богачи нашли бы себе и другие развлечения. А вот ярмарка играла важную роль в жизни простых лондонцев. Ее устраивали в середине августа за чертой города — на полях за Смитфилдом. Скачки, кроличьи бега, борьба, танцы, жонглеры, коробейники, прилавки с товарами — это было главное увеселительное мероприятие года. Мэр и старейшины настаивали: если на ярмарку не допускать лиц, контактировавших с заболевшими, ее проведение угрозы не несет. Этот аргумент королева отмела начисто. Но вот на следующий довод ей возразить было нечего. На ярмарке купцы и предприниматели продают товар оптом, а без этого, утверждал мэр, городские суконщики разорятся. На стороне градоначальника выступил Бёрли, стремившийся не допустить банкротств. Наконец королева уступила, и ярмарку разрешено было проводить, но только в сильно усеченном формате