Примерно через час он вернулся к королеве и проговорил с ней за запертыми дверями до самого полудня. По его ощущениям, волноваться было не о чем, «она обошлась с ним очень милостиво». Однако он жестоко ошибался. В тот же день, встретившись с Елизаветой в третий раз, он обнаружил, что «она сильно переменилась»[1242]. Поняв, что никакого переворота не произошло, она обрушила на него свой гнев, презрительно отчитав за нарушение приказа не покидать Ирландию без ее позволения «в такой большой опасности». В тот момент оба не знали и не могли знать, что это была их последняя встреча.
Между десятью и одиннадцатью часами вечера от королевы поступил приказ о том, что Эссекс должен оставаться в своих покоях[1243]. На следующий день ему было велено явиться на спешно созванное заседание Тайного совета. Хотя его приняли с большой учтивостью, с самого начала было ясно, что его карьера находится под угрозой. Его с непокрытой головой поставили в стороне от всех, как пленника, и сурово отчитали за дерзкое неповиновение королевским приказам, выразившееся в пренебрежении своими обязанностями, за «заносчивые письма», за «бесцеремонное» обращение с королевой, а также за то, что он «безрассудно покинул Ирландию». Обвинения были настолько серьезны, что попросили покинуть помещение даже секретарей Совета, обычно всегда присутствовавших на заседаниях[1244].
Эссекс не падал духом. Во время долгого допроса, тянувшегося около трех часов, он пытался себя оправдать всеми доступными способами. Когда после короткого совещания советники явились с докладом к королеве, она сказала, что обдумает сказанное графом и возьмет паузу, «дабы взвесить свои ответы». Она полагала, что самовольное возвращение Эссекса мало отличается от государственной измены, и не имела намерения торопиться в таком серьезном деле[1245].
В понедельник решение было принято: Эссекса доставили в Лондон и поместили под домашний арест в Йорк-хаусе на Стрэнде, пока против него собирают улики. «Время нынче опасное», — судачили придворные сплетники. «Тщательно обдумывайте все, что вы пишете и что говорите в этих стенах, — предупреждал графа поверенный Роберта Сидни. — Я умоляю Вашу светлость сжигать мои письма, иначе я буду бояться писать… Если пользуетесь почтой, следите за тем, что пишете, ведь письма перехватываются и не всегда доходят до адресатов»[1246].
В воскресенье, когда Эссекс ожидал решения Елизаветы, ее гнев достиг такой степени, что она отказала ему даже в просьбе написать его многострадальной жене Фрэнсис, только что родившей дочь[1247]. Она все еще глубоко переживала оскорбление, которое он ей нанес, без предупреждения ворвавшись в ее опочивальню, и не могла его простить. На этот раз он зашел слишком далеко. Видевший ее вскоре после этого Харингтон передает ее слова: «Клянусь Богом, я больше не королева. Этот человек ставит себя выше меня: кто позволил ему так скоро сюда явиться? Не за этим я его посылала»[1248].
Пока Тайный совет рассматривал возможные обвинения, Эссекса держали в Йорк-хаусе под надзором лорда — хранителя Большой печати Эгертона. 29 ноября Эссекса вызвали в Звездную палату для обличительной отповеди[1249]. Ему предъявили семь обвинений, включавших в себя растрату королевской казны, двухмесячную «задержку» в Англии с момента получения приказа отправиться в Ирландию, несанкционированные переговоры с Тироном, прекращение военных действий против последнего по прибытии в Ирландию, отказ от своего поста и возвращение домой, несмотря на запрет[1250]. Он умело защищался, однако его ответы на вопросы, касающиеся Тирона, посчитали уклончивыми. Было решено оставить его под арестом и продолжить сбор улик.
Готовясь к худшему, секретарь Эссекса Эдуард Рейнольдс поручил искусному политическому интригану Генри Каффу просмотреть личные бумаги графа, чтобы найти что-нибудь, что могло бы «прояснить хотя бы один из пунктов», касающихся его деятельности в Ирландии[1251]. Но особенно беспокоили Рейнольдса поведение и манеры Эссекса. Если бы он хотел «покончить со своими бедами», признавался Рейнольдс Каффу, то лучше всего было бы «проявить скромное уважение к Ее Величеству», но «если он будет спорить и изъясняться высокопарно», то «провалится еще глубже и навсегда лишится всего, что имеет». Смиренная покорность, однако, была несвойственна человеку, позволявшему себе размышления о том, могут ли государи ошибаться[1252].
От напряжения Эссекс заболел. В отличие от прежних психосоматических болезней, которые обострялись или притуплялись в зависимости от расположения королевы и его собственного настроения, на сей раз недуг был настоящим. Он ослаб и слег: ноги его распухли, силы оставили его. Послали за врачами, но обращение к королеве с просьбой о том, чтобы осмотр провел ее собственный главный врач, доктор Браун, не было услышано, хотя она с неохотой позволила врачам графа проконсультироваться с Брауном, при условии что он сам не станет осматривать Эссекса[1253]. Месяц спустя, когда стало ясно, что Эссекс действительно может умереть и собирается составить завещание, она смягчилась, послала к нему доктора Брауна и позволила графу прогуливаться по саду[1254]. В конце концов, она жаждала мести не настолько сильно, чтобы позволить ему умереть: когда его состояние стало совсем тревожным, к его постели было приставлено восемь врачей, послан способствующий выздоровлению бульон, а самого Эссекса было приказано разместить в более удобной опочивальне Эгертона[1255].
Тем не менее семья Эссекса уже не надеялась увидеть его живым. Фрэнсис, которая отчаянно желала с ним встретиться, несмотря на то что в зените своей карьеры он цинично пренебрегал ею, наконец-то получила разрешение навещать его, пусть и только днем. На ночь она возвращалась в Уолсингем-хаус[1256]. Сестра графа Пенелопа умоляла о такой же привилегии, но ей Элизабет отказала[1257]. Пыталась завоевать симпатию королевы и мать Эссекса, Летиция Ноллис, послав ей в качестве подношения платье стоимостью 100 фунтов стерлингов, но тщетно[1258]. Елизавета демонстративно отказалась принять от графа даже новогодний подарок, при этом щедро наградив Сесила за дары, преподнесенные им[1259]. И когда некоторые благонамеренные, но неблагоразумные лондонские проповедники возносили публичные молитвы за графа, им угрожали Звездной палатой и наказанием за подстрекательство к мятежу[1260].
В течение полутора месяцев Эссекс болел, а его недруги в Тайном совете продолжали собирать против него улики, но не находили достаточных оснований для того, чтобы судить его как изменника. Улику вручил им сам Эссекс, заказав у одного из лучших лондонских граверов Томаса Коксона свой конный портрет, на котором он был бы облачен в доспехи наподобие тех, что изображены на посмертном портрете его отчима работы Роберта Вогана. Как известно, на том портрете под сценами крушения Армады и битвы при Зютфене имелась надпись. В подражание этому замыслу Эссекса изобразили на фоне тех мест, где он когда-то одержал победы: в Кадисе, на Азорских островах, а также — что весьма спорно — в Руане и Ирландии. Однако в то время как под портретом Лестера всего лишь перечислялись его титулы и почести, надпись, сделанная на портрете Эссекса, провозглашала его «добродетельнейшим, мудрейшим, милосердным и богоизбранным». Помимо этого — будто бы сделанного было мало — граф решил распространить среди друзей копии своей прошлогодней переписки с Эгертоном, в которой он задается вопросом: «Не могут ли и правители ошибаться? И разве не могут быть подданные оболганы и оклеветаны? Ужели безгранична земная власть?»[1261]
Публикация гравюры Коксона, на которой Эссекс провозглашался богоизбранным, вкупе с его письмом к Эгертону оказалась тем звеном, которого недоставало для вынесения обвинения в государственной измене, справедливого, — в этом Елизавета была уверена. Потому, когда здоровье графа достаточно восстановилось, он был вызван в Звездную палату на суд: слушание дела было назначено на четверг, 13 февраля 1600 года. Звездная палата не могла вынести смертный приговор, однако у нее имелись полномочия накладывать неограниченные штрафы и приговаривать к пожизненному заключению. Для Эссекса, ценившего свою честь больше жизни, смерть была бы предпочтительнее.
Друзья Эссекса заставили его наконец-то оценить всю серьезность положения. На сей раз он был готов смириться. Он стал писать королеве в подобострастной манере, которую она так любила[1262]. В письме, единственный уцелевший фрагмент которого написан почерком Рейнольдса, он говорит, что «смиренно и откровенно» признает свой проступок; что «терпеливо» сносит ее гнев и умоляет, «чтобы чаша сия минула его». Он взывает к ее тщеславию, умоляя подумать о том, «сколь непомерно больше Вашей царственной и ангельской натуре подошло бы милосердие, которое некогда счастливый, а ныне самый печальный Ваш воспеватель прославлял бы, а не вынесение приговора, который загубит и искалечит того, кто презирает жизнь, хотя был призван отдать ее, служа Вам»