и до сомнения в самом скептицизме: само положение, что «ничто не может быть с большим правом признано существующим, чем не существующим», в свою очередь не может быть с большим правом принято, чем отвергнуто. Спорить с таким скептицизмом бесполезно, да он и не добивается истины; его цель — наилучшим образом устроить свою жизнь. Тимон говорил: кто стремится к блаженству, должен обратить внимание на три пункта: во-первых, что представляют собой вещи; во-вторых, как надо нам к ним относиться; в-третьих, каков результат нашего отношения к вещам. На первый вопрос Тимон вместе с Пирроном отвечает, что все безразлично, что ни чувства, ни разум не дают ни истины, ни обмана. Поэтому надо воздерживаться от суждения. Конечно, говорили скептики, «мы знаем, что теперь день, что мы живем и многое другое; но в то время как догматики уверенно утверждают на основании рассуждения, мы воздерживаемся, считая все неясным; мы знаем только наши ощущения, мы признаем, что видим и мыслим, но не знаем, как мы видим и как мыслим… Я не утверждаю, что мед сладок, но признаю, что он мне кажется сладким». Кто сумел стать на позицию εποχή, воздержания от суждения, тот достигает тем самым атараксии, безмятежности; ведь раз нет ни дурного, ни хорошего, ни красивого, ни бездарного и т. д., то нет и основания для тревоги. Правда, кой-какие неприятности навязываются и скептику — ведь он испытывает холод голод и т. п. Но эти неприятности он воспринимает слабее; в то время как не-философ, кроме боли, страдает еще от сознания, что боль это несчастье, у философа этого сознания нет, и страдает он меньше. Таким образом, скептик видит идеал в атараксии по отношению к иллюзорному миру и в ослаблении навязываемых ему аффектов. Скептики, — читаем мы в «Немецкой идеологии», — сводили «теоретическое отношение людей к вещам… к видимости, а на практике все оставили по-старому, сообразуясь с этой видимостью точно так же, как другие сообразуются с действительностью; они только переменили название».[216]
Близки к доктрине скептиков были представители так называемой Средней или Новой академии. Средняя академия представлена одним Аркесилаем. но он по существу зачинатель Новой академии.
Аркесилай (глава Академии приблизительно с 276 до 241 г.), говорят, до такой степени считал недопустимыми категорические суждения, что ничего не писал, а вел лишь устные беседы; обладая необычайным даром слова, он старался не столько доказать свое мнение, сколько опровергнуть мнение противника. Особенно ополчилась Новая академия против стоиков; опровержение стоиков составляло главное содержание ее философской деятельности, и Карнеад, виднейший представитель Академии (приблизительно 215–124 гг.), перефразируя известное изречение о Хрисиппе, говорил о себе: «Если бы не было Хрисиппа, не было бы меня». Академики выступали против догматизма стоиков и их критика была убедительна; но они потеряли чутье к диалектике и потому не сумели построить положительное мировоззрение; догматике и метафизике следовало противопоставить диалектику, но академики могли предъявить лишь бесплодный скепсис.
Аркесилай указывал, что «каталептическое суждение», в котором стоики видели критерий истины, само нуждается в подтверждении. Стоики различают знание (истину) и мнение (ложное); истина познается путем каталептического суждения; но ведь все зависит от того, у кого это суждение появилось: если у мудреца, оно — знание; если у глупца, оно — мнение; таким образом, каталептическое суждение само требует критерия, которого не найти. Поэтому ничего не следует утверждать — ведь ничего нельзя знать, все субъективно, чувство очевидности не гарантирует достоверности воспринимаемого. Аркесилай все же находит возможным в практической жизни руководствоваться вероятным (ευλονον) для правильной жизни и для достижения счастья.
Карнеад выступал не только против стоического, но и всякого критерия истины; ни разум, ни чувство, ни воображение не могут служить опорой при установлении истины; каждому положению, которое кажется истинным, можно противопоставить противоречащее ему другое, которое тоже кажется истинным. И разум, и понятия, и «каталептические» суждения в конечном счете связаны с ощущением, ложность и субъективность которого очевидны. Поэтому Карнеад рекомендует воздержание от суждения. Однако он не отрицает, как пирронисты, самую возможность истины и признает различные степени достоверности, категорию более или менее вероятного. Представление об истинности того или иного придает ему известную степень достоверности. Далее, связь, «сцепление» явлений, если они представляются нам согласованными, вытекающими одно из другого, дает нам еще большую степень вероятности. Наконец, суждения, сверх того еще проверенные, обладают достаточной вероятностью, которой можно пользоваться для создания блаженной жизни.
Скептическая Академия не была столь беспринципна, как пирронисты, у нее были известные традиции. Но критика бесплодна и догматична, если она не преследует положительных задач. А критика, которой занимались академики, исходила к тому же из субъективных представлений, из фактического отрицания не только объективной истины, но и объективного мира. При всем этом скептицизм Академии сыграл известную роль в расшатывании устоев догматической философии. Особенную ценность представляет критика религии в произведениях Карнеада. Несмотря на ее чисто рассудочный рационалистический характер, она метко бьет по всякому религиозному мировоззрению, она опровергает идею целесообразности миропорядка, показывает внутреннюю противоречивость и нелепость представлений о бесконечности, вечности, благости, мудрости бога, отвергает мысль о творце вселенной.
В греческой философии эллинистического периода сказалось разложение классического типа рабовладельческого общества, что особенно ясно видно в дальнейших судьбах ее в период римской истории.
Те же причины, которые определили характер и содержание эллинистической философии, в еще большей степени повлияли на греческую религию. В религии классического периода нашла свою санкцию и наиболее общее отражение сама организация рабовладельческого общества. Греческая религия была крепко связана с полисом; все политические акты сопровождались обязательными для всех обрядами, вместе с тем религия греков сохранила еще прочные воспоминания о старых родовых связях. После реформы Клисфена в Афинах еще долгое время продолжали существовать родовые культы и родоплеменная организация культов. При проверке (докимасии) кандидата в архонты, по сообщению Аристотеля (Ath. pol. 55,3), ему задавали вопрос «есть ли у него отчий Аполлон и Зевс — защитник ограды, и где эти святыни». Правда, у греков был общий пантеон и общая мифология, поддерживаемая и закрепленная гомеровским эпосом. Но каждый полис имел своего местного главного бога, считавшегося по преимуществу покровителем данного полиса; многочисленные эпитеты таких богов, как Зевс, Афина, Аполлон, скрывали по существу разных богов, объединяемых лишь общим именем. И мифы о богах складывались в разных городах по-разному; мифографы тщетно пытались согласовать мифы о богах и создать единую стройную систему мифологии. Кроме богов, которые (во всяком случае по имени) были общими у греков, каждый полис почитал местных полубогов — героев, считавшихся учредителями полиса (οικιστής, κτίστης), насадителями местной культуры, защитниками и покровителями.
Сам культ в античных религиях носил по преимуществу публичный характер. Особенно ясно это видно на примере Рима, где жрецы были магистратами, а гражданские магистраты в силу своей должности выполняли жреческие функции; даже домашний культ у римлян был строго регламентирован и тесно связан с принадлежностью верующего к гражданской общине. И в Греции общеэллинские святыни были связаны с племенными традициями и политическими учреждениями. Дельфийский оракул или Делосский храм Аполлона были институтами не в меньшей мере политическими, чем культовыми. Даже интимные элевсинские мистерии были прежде всего афинскими.
Религиозность древних греков классического периода при этих условиях имела свои специфические особенности. Она в очень малой степени была направлена на внутренний мир человека. Формальное благочестие было скорее религиозным выражением политической благонадежности. Рабовладельческое государство давало рабовладельцу известную устойчивость — хотя лишь в узких рамках полиса — против гнетущих общественных сил. Это нашло свое отражение и в религии. Боги оставались, как и в период варварства, по преимуществу олицетворениями стихий природы и лишь во вторую очередь «представителями исторических сил». Греки классического периода не знали того духовного гнета, какой мы видим, например, в феодальной Европе. Религия не была господствующей формой идеологии. Процесс против Протагора и осуждение Сократа имели политическую подкладку. Рационалистическое объяснение и толкование мифов, критика религиозных учений и даже явный атеизм не встречали серьезного противодействия. Жизнерадостность и гармоничность, чарующие нас в греческом искусстве, гораздо более типичны для гражданина демократического полиса, чем питающие религию страх, угнетенность, беспомощность.
Все это коренным образом должно было измениться в результате упадка греческих полисов. «Все религии древности были первобытными племенными, а позднее национальными религиями, которые возникли из общественных и политических условий каждого народа и тесно срослись с ними. Раз была разрушена эта их основа, сломаны унаследованные общественные формы, стародавнее политическое устройство и национальная независимость, то, разумеется, рушилась и связанная с ними религия».[217] Но завоевание Греции Филиппом и Александром, разрушив старый жизненный уклад, не привело вместе с тем и не могло привести к образованию единого греческого народа; оно лишь привело к тому, что мелкие общественные коллективы лишились устойчивости, жизненной силы, перестали давать гражданам экономическую, политическую и идеологическую опору. В сфере религии это выразилось в значительных сдвигах как в представлениях о богах, так и особенно в религиозных настроениях, переживаниях, чувствах.