Снегирь и летом был такой же спокойный, неторопливый. Чуть наклонившись к воде, он ухватил клювом малую толику водицы, потом еще и еще раз и только тогда осторожно ступил в воду.
Воды в выбоинке-колодце на этот раз было совсем немного. Снегирь поводил клювом по воде, а затем раз за разом, кивая головкой и трепеща крылышками, смочил перья на груди и на спине.
Выбравшись на край выбоинки, птичка отряхнулась, немного посидела и так же неторопливо полетела к невысокой елке, посвистывая, как и зимой, своей негромкой флейточкой: «фью-фью, фью-фью».
Снегирь скрылся в еловых лапах. Елка росла внизу, не на самой вершине скалы; ее ветви были прямо передо мной, и я смог хорошо разглядеть среди ветвей птичье гнездо. Выходило по всему, что снегирь здесь жил.
Встретиться летом со снегирем трудно: птица эта по летнему времени тайная, осторожная и выбирает для гнезда самые глухие уголки леса. Вот почему и обрадовался я, встретив вдруг на скале свою любимую птичку.
С тех пор вверх, на скалу, стал я ходить чуть ли не каждый день и чуть ли не каждый день встречал у небольших выбоинок-колодцев с дождевой водой и снегирей-самочек в сереньких передничках, и красногрудых красавцев снегирей-самцов.
Здесь, у вершины скалы, среди невысоких кряжистых сосен и хмурых елей, обступивших скалу, и расположилось, считал я, самое настоящее снегириное царство, царство тихое, незаметное в летнее время. И всякий раз, поднимаясь на скалу, я прислушивался и присматривался, ожидая, что и на этот раз откроется для меня еще какая-нибудь тайна негромкого и неторопливого снегириного царства.
Снегири оставались около своей скалы и своих колодцев-выбоинок лишь до первых осенних холодов. И стоило в преддверии близкой осени загореться по рябинам первым красным ягодам, как скрытные до этого птицы выбирались из своей снегириной глуши и спускались вниз со скалы к рябинам.
Ягод на рябинах в ту осень уродилось не так уж много. Да еще к рябинам нагрянули тут же несметные стаи дроздов-рябинников. И скоро ягод совсем не осталось, и снегири вслед за дроздами покинули наши места.
А затем выпал снег, засыпал узкую тропку среди камней, ведущую к вершине скалы, и до весны забыл я про тайное снегириное царство, так и не открывшее мне прошлым летом всех своих тайн.
Весна уже подходила к нашему лесу. Уже привелось мне услышать и первую песенку-трель крапивника, и первый посвист-призыв синички-московки, заметившей с еловой вершины приближавшуюся весну. Близок был теплый апрель, близки были быстрые ручьи, широкие проталины по полям и первые грачи, вернувшиеся домой. А там за грачами и первые скворцы возле своих прошлогодних скворечников. Прибудут скворцы, отдохнут, подкормятся с дороги день, другой, третий, и услышишь ты наконец первую весеннюю песню скворца-путешественника.
Но до песни скворца привелось мне послушать в ранневесеннем лесу еще одну чудесную весеннюю песню. И подарил мне эту песню снегирь, вернувшийся домой из своего зимнего путешествия-кочевки…
«Какая уж там у снегиря особая песня!» — скажет любой, кто держал у себя дома эту доверчивую и даже чуть флегматичную птичку. Да и песни-то настоящей, мелодичной у снегиря нет — состоит эта снегириная песня лишь из тихих скрипучих звуков. «Скри-кри-ри, скри-кри-ри», — выводит себе под нос снегирь, прознавший о близкой весне. Но разве услышишь такое тихое скрипучее верещание среди неумолчного хора пернатых певцов, явившихся в весенний лес!
Правда, есть у снегиря еще и негромкий посвист-призыв: «фью-фью, фью-фью». Так перекликаются друг с другом эти птички. Посвист-призыв снегиря вроде бы и заметней, слышней, но и его не разобрать ни за что за птичьим хором.
Так и думал я до тех пор, пока в самом конце февраля не навестил ту самую скалу, где летом жило своей тихой скрытной жизнью снегириное царство.
На солнце снег уже подтаивал, оседал. На скале из-под снега кое-где уже показались темные лбы камней, и я отправился в поход.
Забрался я на скалу с трудом, скользил, падал несколько раз. А забрался, перевел дух, осмотрелся вокруг, и стало мне грустно. Кругом, куда ни посмотришь, снег, снег и снег: снег на озере, снег на полях, снег в лесу. Нет, долго еще дожидаться и первых ручьев, и первых луж на дорогах, и первого дыхания оттаявшей после зимнего сна земли.
И только подумал я, как далеко еще до весны, что подвели меня, обнадежили своими ранними песнями и крапивник, и синица-московка, как со стороны, как раз оттуда, где прошлым летом заметил я гнездо снегиря, донеслись ко мне странные для заснеженного леса звуки… И вроде бы и не песня это, не слышалось в этой песне ни трелей, ни пощелкиваний, ни громких свисточков — приходило ко мне лишь какое-то странное поскрипывание-посвистывание. Но до того это поскрипывание-посвистывание было веселым, радостным, что пропали все мои грустные думы и замер я как завороженный, услышав таинственную птичью песню.
Конечно, это пел снегирь. Он сидел на самой вершине елки. Елка росла внизу, на склоне скалы, и снегирь был прямо передо мной. Я видел его черную нарядную шапочку, его сизые, отливающие на солнце крылышки и его яркую малиновую грудку — такие яркие малиновые грудки бывают только у пожилых снегирей, которые уже не раз отправлялись в зимние путешествия и благополучно возвращались обратно в свои родные места.
«Скри-кри-ри, скри-кри-ри», — без конца, но с расчетливым выражением и не очень торопливо повторял красавец снегирь. «Скри-кри-ри, скри-кри-ри», — разносилось над вершиной скалы. «Скри-кри-ри», рассказывал снегирь о близкой весне всем-всем, кто мог его сейчас слышать…
И если в начале весны посчастливится вам попасть в лес, куда еще не вернулись ни зяблики, ни пеночки, ни дрозды, приглядитесь, прислушайтесь, и очень может быть, в таком тихом, ранневесеннем лесу услышите вы не очень громкую песню снегиря. Звучит тогда эта песня среди лесной тишины слышно, заметно.
А услышите в лесу по весне снегириную песню, знайте, что и на этот год в ваших местах обязательно поселяться красивые и спокойные птицы, обязательно устроят здесь свои гнезда и подарят вашему лесу новых снегирей.
ПЕСНЯ ГЛУХАРЯ
На краю нашего леса есть небольшое моховое болото. К концу лета на этом болоте всегда поспевает много ягод.
Там, где болото только-только начинается, среди елей на высоких сухих кочках, всегда можно собрать много вкусной, крупной черники. Чуть в стороне от черничных кочек, под невысокими редкими сосенками, среди мха и кустиков голубики, растет морошка и брусника, а еще дальше, куда опасно заглядывать, где нет-нет да и откроется вдруг рядом с худосочной березкой темное окно-топь, среди седой болотной травы тяжело лежат на мягкой моховой перине крупные ягоды клюквы.
Вот за всеми этими ягодами и собираются к середине лета на моховое болото самые разные птицы.
Когда отправишься к болоту за черникой, то обязательно спугнешь с дорожки выводок рябчиков. Небольшие рябенькие курочки и петушки, еще только-только научившиеся летать, с шумом поднимутся с лесной дорожки и, трепеща крылышками, помчатся к спасительным елкам. Там, в елках, рябчики затаятся, спрячутся, прижмутся к еловым стволам, пригнутся к еловым лапам — и ты с большим трудом разглядишь тогда занятных, проворных птиц.
Следом за рябчиками с лесной дорожки обычно поднимались тетерева. Тетерева поднимались с земли тяжелей и громче рябчиков, сразу же взлетали высоко и не прятались в елках, а открыто сидели на ветвях осин и берез.
Когда оставались сзади ели и начинались болотные березки и сосенки, я часто пугался от неожиданного шума — это, гремя крыльями, поднималась с земли глухарка-мать.
Большая бурая птица усаживалась на вершину осины, осина покачивалась под ее тяжестью, а глухарка сидела у всех на виду и громко и тревожно квохтала.
Мне было хорошо видно эту красивую птицу, я любовался ею, слушал ее беспокойное квохтанье и, конечно, забывал проследить, куда делись, куда разлетелись ее глухарята. И только потом я догадывался, что глухарка перехитрила меня: она нарочно уселась на вершину осины, нарочно громко квохтала, чтобы отвлечь мое внимание, а в это время ее птенцы-глухарята успевали как следует спрятаться.
К осени, когда опадала перезревшая черника, а вслед за черникой опадали на мох набухшие от холодных дождей ягоды брусники и на болоте оставалась только одна клюква, рябчики и тетерева покидали болото. Теперь рябчики чаще встречались мне в ольховых зарослях, где общипывали молодые ольховые сережки, а тетерева изо дня в день прилетали к высоким березам, чтобы полакомиться налившимися перед зимой березовыми почками. И только глухари по-прежнему были здесь, на своем родном болоте.
Здесь, на моховом болоте, глухари родились, здесь выросли, возмужали, научились летать, отсюда с началом зимы перекочуют они в глухую еловую чащу, где проведут зиму, и сюда, на свое болото, они снова вернутся ранней весной — в самом начале марта вылетят они из чащи навстречу первой песне глухаря-токовика.
Старый глухарь-токовик выбирался из еловой чащи и прилетал на свое моховое болото еще в конце февраля. Еще далеко было до первых настов, до прочной дороги по настам через сугробы, а он, старый глухарь, уже выхаживал под болотными сосенками, разминая перед первым весенним танцем затекшие за зиму ноги.
Глухарь широко распускал свои огромные, крепкие крылья и, тяжело переступая с ноги на ногу, то правым, то левым крылом глубоко чертил по сторонам от себя ледяной февральский снег. По февральским сугробам глухарь расхаживал недолго. Он снова усаживался на сосну, на которую вылетел поутру из леса, немного топтался на толстом суку, будто проверяя, крепок ли он еще, потом медленно расправлял крылья и летел обратно в глухую лесную чащу.
На следующий день старый глухарь снова появлялся на своей сосне, снова спускался на февральский сугроб, оставляя на рыхлом снегу глубокие следы больших мохнатых лап и широкие борозды от распущенных крыльев.
В хорошие солнечные дни, когда было тихо и казалось, что весна подошла к нашему лесу совсем близко, я надевал лыжи и шел к моховому болоту, видел там следы старого глухаря-токовика и хорошо знал, что совсем скоро здесь, среди сосенок и зимних березок, раздастся первая глухариная песня, первая песня весны.