Ельцин. Кремль. История болезни — страница 23 из 113

Но это лишь одна причина. По версии Горбачева, имелась и вторая, не менее важная. Якобы Ельцин не справлялся с Москвой.

Все его обещания и прожекты висли в воздухе, ибо «как реформатор Ельцин не состоялся уже тогда. Повседневная, рутинная, деловая работа и особенно трудные поиски согласия были не для него… Ощущение бессилия, нарастающей неудовлетворенности от того, что мало удалось добиться в Москве, вывело из равновесия, привело к срыву».

Ну, насчет московских успехов – мы уже говорили. Вряд ли Ельцина угнетало «ощущение бессилия»: здесь он мог дать сто очков вперед любому секретарю обкома. Если что-то и терзало его, так это исключительно конфронтация с Политбюро и предстоящая порка: комиссия-то, созданная по инициативе Лигачева, явно не собиралась ограничиться одной только проблемой демонстраций и митингов. Проверять собирались всю его работу в Москве, причем с результатом, понятным заранее: был бы человек, а статья найдется.

Мне думается, причина крылась именно в этом. Когда Ельцин понял, а точнее, сам себя убедил, что Горбачев не желает тихой его отставки, он решился пойти ва-банк. Нападение – лучший способ защиты.

В конце концов, он ничего не терял. Сняли бы его так и так. Но одно дело – уйти с позором, под улюлюканье недругов и завистников. И совсем другое – с гордо поднятой головой, этаким страдальцем за идею, народным героем.

Горбачева, однако, вариант такой совсем не устраивал. Все то время, пока Ельцин выступал, он еле сдерживал себя. («Я видел его разъяренное, багровое лицо, желание скрыть досаду, – свидетельствует руководитель горбачевского аппарата Валерий Болдин. – Он старался подавить эмоции, но упоминание о его стремлении к величию попало в цель».)

Генсек берет ответное слово.

В своей короткой речи он как бы подытожил предыдущий доклад, кратко перечислив высказанные претензии. Особое негодование вызвала у него фраза насчет того, что ельцинскую судьбу будет-де решать пленум московского горкома.

«ГОРБАЧЕВ: Что-то тут у нас получается новое. Может, речь идет об отделении Московской парторганизации? Или товарищ Ельцин решил на пленуме поставить вопрос о своем выходе из состава Политбюро, а первым секретарем МГК КПСС решил остаться? Получается вроде желание побороться с ЦК».

Ельцин пытается возражать. Он встает с места, но Горбачев раздраженно машет рукой.

«ГОРБАЧЕВ: Садись, садись, Борис Николаевич. Вопрос об уходе с должности первого секретаря горкома ты не поставил: сказал – это дело горкома партии…

Давайте обменяемся мнениями, товарищи. Вопросы, думается, поставлены принципиальные… Члены ЦК знают о деятельности Политбюро, политику оценивают, вам видней, как тут быть. Я приглашаю вас к выступлениям, но не настаиваю…»

Фразочка типично в горбачевском стиле. «Приглашаю вас к выступлениям, но не настаиваю». Из уст генерального секретаря это звучит как минимум занятно.

Конечно же, все сидящие в зале поняли его однозначно. Это был отличный повод проявить себя, выказать верноподданнические чувства, вволю потоптавшись на костях ослушника. Такой повод упускать грех.

И к микрофону устремляется поток ораторов. Трибуну дают всем, а, значит, надо отличиться, выделиться, блеснуть красноречием. Члены ЦК наперебой соревнуются в злословии. В эти минуты они похожи на стаю волков, учуявшую вкус свежей крови.

«Казалось, что выйдут не самого крупного калибра и не самые близкие люди, – пишет в “Исповеди…” Ельцин, – а вот когда все началось на самом деле, когда на трибуну с блеском в глазах взбегали те, с кем вроде бы долго работал рядом, кто был мне близок, с кем у меня были хорошие отношения, – это предательство вынести оказалось страшно тяжело…»

Первым слово взял Лигачев. Он обвинил Ельцина в клевете, и зал радостно вскочил, захлебываясь в овациях. Один за другим выступают секретари обкомов, члены Политбюро – Рыжков, Яковлев.

(Да-да, тот самый архитектор перестройки, столь любимый нашими демократами, о чем впоследствии старался он никогда не вспоминать.)

Ельцина обвиняют в политической незрелости, чрезмерных амбициях, безответственности, дезертирстве, бесчестии, капитулянтстве и прочая, прочая. Все 27 выступающих в выражениях не стесняются. (Только директор Института США и Канады Георгий Арбатов промямлил что-то в его защиту, за что тут же подвергся обструкции со стороны последующих ораторов.)

Даже его свердловский учитель Яков Рябов говорит о «негативных явлениях в его характере», которые, мол, он так и не сумел изжить, вопреки ожиданиям ЦК.

«Я наблюдал за Ельциным из президиума пленума, – напишет потом Горбачев, – и понимал, что происходит у него в душе. Да и на лице можно было прочесть странную смесь: ожесточение, неуверенность, сожаление – все, что свойственно неуравновешенным натурам».

О другом Горбачев не пишет. О том, что ему, как и Ельцину, недостаточно было просто низвергнуть противника: непременно надо еще и унизить его, публично раздавить, уничтожить.

ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАРАЛЛЕЛЬ

Из стенограммы июльского 1957 года пленума ЦК КПСС:

Каганович: Мы имеем дело с авантюристом, проходимцем и провокатором, пробравшимся к руководству партии и государства и поставившим своею целью сделать попытку использования своего положения для захвата власти. Но это субъективная сторона дела. Какова же объективная основа, какую линию он клал в основу своей деятельности? Обычный авантюрист ставит перед собой цель личной выгоды, но когда мы имеем дело с политическим авантюристом, мы должны смотреть глубже, он подтягивал какие-то взгляды, беспринципные, безыдейные, но все же свои принципы. В отличие от идейных принципов партийца-большевика, который свою работу, свое положение, свой пост подчиняет принципам идейного служения делу рабочего класса, делу коммунизма. А авантюрист и карьерист Берия, наоборот, подчинил свое поведение, свою линию, свои принципы своим авантюрным замыслам – захвату власти в свои руки.

По требованию генсека Ельцин вновь поднимается на трибуну. Он подавлен и смятен. Со стороны кажется, что он даже стал меньше ростом.

Борис Николаевич пытается объясниться, оправдаться. Потом, правда, он будет уверять, что о бунте своем никогда не жалел; говорил одну лишь правду и ничего, кроме правды. Только документы – упрямая вещь. Стенограмма его публичного покаяния свидетельствует совсем о другом.

«ЕЛЬЦИН: Суровая школа сегодня, конечно, для меня за всю жизнь, с рождения, и членом партии, и в том числе работая на тех постах, где доверяли Центральный Комитет партии, партийные комитеты.

Сначала некоторые уточнения. Что касается перестройки, никогда не дрогнул, и не было никаких сомнений ни в стратегической линии, ни в политической линии партии. Был в ней уверен, соответственно проводил вместе с товарищами по бюро, по городскому комитету партии эту линию…

В отношении единства. Нет, это было бы кощунственно, и я это не принимаю в свой адрес, что я что-то хотел вбить клин в единство Центрального Комитета, Политбюро. Ни в коем случае я это не имел в виду, как, между прочим, и в отношении членства в Политбюро…

В отношении славословия. Здесь опять же я не обобщал и не говорил о членах Политбюро, я говорил о некоторых, речь идет о двух-трех товарищах, которые, конечно, злоупотребляют, по моему мнению, иногда, говоря много положительного. Я верю, что это от души, но тем не менее, наверное, это все-таки не на пользу общую…»

Эту стенограмму можно читать точно пьесу. Здесь даже не требуется авторских ремарок, все понятно и так.

Вот генсек перебивает Ельцина. Горбачеву нужны не общие рассуждения, а зримое посыпание головы пеплом. Уж каяться так каяться.

«ГОРБАЧЕВ: Борис Николаевич…

ЕЛЬЦИН: Да.

ГОРБАЧЕВ: Ведь известно, что такое культ личности. Это система определенных идеологических взглядов, положение, характеризующее режим осуществления политической власти, демократии, состояние законности, отношение к кадрам, людям. Ты что, настолько политически безграмотен, что мы ликбез этот должны тебе организовывать здесь?

ЕЛЬЦИН: Нет, сейчас уже не надо.

ГОРБАЧЕВ: Сейчас вся страна втягивается в русло демократизации. И в реформе главное – демократизация, ибо такие ее элементы, как новый хозяйственный механизм, связанный с самостоятельностью предприятий, развитием инициативы, направлены на укрепление чувства хозяина у людей. То есть, в конце концов, речь идет о развитии демократизации. И после этого обвинить Политбюро, что оно не делает уроков из прошлого? А разве не об этом говорилось в сегодняшнем докладе?

ЕЛЬЦИН: А, между прочим, о докладе, как я…

ГОРБАЧЕВ: Да не между прочим! У нас даже обсуждение доклада отодвинулось из-за твоей выходки.

ЕЛЬЦИН: Нет, я о докладе первым сказал…

ИЗ ЗАЛА: О себе ты заботился. О своих неудовлетворенных амбициях.

ГОРБАЧЕВ: Я тоже так думаю. И члены ЦК так тебя поняли. Тебе мало, что вокруг твоей персоны вращается только Москва. Надо, чтобы еще и Центральный Комитет занимался тобой? Уговаривал, да? Правильно товарищ Затворницкий сделал замечание. Я лично переживаю то, что он вынужден был сказать тебе в глаза. Но не жалею, что этот разговор, начатый тобой, на пленуме состоялся. Хорошо, что он состоялся».

Горбачев возбужден. Он накручивает себя, распаляется все сильнее. Если вначале он старался еще как-то держаться в рамках, то теперь все приличия отброшены вконец. Генсек требует от Ельцина четкого признания ошибок; он загоняет его в угол.

«ГОРБАЧЕВ: Надо же дойти до такого гипертрофированного самолюбия, самомнения, чтобы поставить свои амбиции выше интересов партии, нашего дела! И это тогда, когда мы находимся на таком ответственном этапе перестройки. Надо же было навязать Центральному Комитету партии эту дискуссию! Считаю это безответственным поступком. Правильно товарищи дали характеристику твоей выходке. Скажи по существу, как ты относишься к критике?

ЕЛЬЦИН: Я сказал политически, как я отношусь к этому.

ГОРБАЧЕВ: Скажи, как ты относишься к замечаниям товарищей по ЦК? Они о тебе многое сказали и должны знать, что ты думаешь. Они же будут принимать решение.