Эмигранты. Поэзия русского зарубежья — страница 13 из 31

я ближе к дому моему.

Как не узнать той хвои плотной

и как с ума мне не сойти

хотя б от ягоды болотной,

заголубевшей на пути.

Чем выше темные, сырые

тропинки вьются, тем ясней

приметы с детства дорогие

равнины северной моей.

Не так ли мы по склонам рая

взбираться будем в смертный час,

все то любимое встречая,

что в жизни возвышало нас?

Шварцвальд, 1925

Крушение

В поля, под сумеречным сводом,

сквозь опрокинувшийся дым

прошли вагоны полным ходом

за паровозом огневым:

багажный — запертый, зловещий,

где сундуки на сундуках,

где обезумевшие вещи,

проснувшись, бухают впотьмах —

и четырех вагонов спальных

фанерой выложенный ряд,

и окна в молниях зеркальных

чредою беглою горят.

Там штору кожаную спустит

дремота, рано подоспев,

и чутко в стукотне и хрусте

отыщет правильный напев.

И кто не спит, тот глаз не сводит

с туманных впадин потолка,

где под сквозящей лампой ходит

кисть задвижного колпака.

Такая малость — винт некрепкий,

и вдруг под самой головой

чугун бегущий, обод цепкий

соскочит с рельсы роковой.

И вот по всей ночной равнине

стучит, как сердце, телеграф,

и люди мчатся на дрезине,

во мраке факелы подняв.

Такая жалость: ночь росиста,

а тут — обломки, пламя, стон…

Недаром дочке машиниста

приснилась насыпь, страшный сон:

там, завывая на изгибе,

стремилось сонмище колес,

и двое ангелов на гибель

громадный гнали паровоз.

И первый наблюдал за паром,

смеясь, переставлял рычаг,

сияя перистым пожаром,

в летучий вглядывался мрак.

Второй же, кочегар крылатый,

стальною чешуей блистал

и уголь черною лопатой

он в жар без устали метал.

1925

Путь

Великий выход на чужбину,

как дар божественный, ценя,

веселым взглядом мир окину,

отчизной ставший для меня.

Отраду слов скупых и ясных

прошу я Господа мне дать, —

побольше странствий, встреч опасных,

в лесах подальше заплутать.

За поворотом, ненароком,

пускай найду когда-нибудь

наклонный свет в лесу глубоком,

где корни переходят путь, —

то теневое сочетанье

листвы, тропинки и корней,

что носит для души названье

России, родины моей.

(1925)

Первая любовь

В листве березовой, осиновой,

в конце аллеи у мостка,

вдруг падал свет от платья синего,

от василькового венка.

Твой образ легкий и блистающий

как на ладони я держу,

и бабочкой неулетающей

благоговейно дорожу.

И много лет прошло, и счастливо

я прожил без тебя, а все ж

порой я думаю опасливо:

жива ли ты, и где живешь.

Но если встретиться нежданная

судьба заставила бы нас,

меня бы, как уродство странное,

твой образ нынешний потряс.

Обиды нет неизъяснимее:

ты чуждой жизнью обросла.

Ни платья синего, ни имени

ты для меня не сберегла.

И все давным-давно просрочено,

и я молюсь, и ты молись,

чтоб на утоптанной обочине

мы в тусклый вечер не сошлись.

1930

«Для странствия ночного мне не надо…»

Для странствия ночного мне не надо

              ни кораблей, ни поездов.

Стоит луна над шашечницей сада.

              Окно открыто. Я готов.

И прыгает с беззвучностью привычной,

              как ночью кот через плетень,

на русский берег речки пограничной

              моя беспаспортная тень.

Таинственно, легко, неуязвимо

              ложусь на стены чередой,

и в лунный свет, и в сон, бегущий мимо,

              напрасно метит часовой.

Лечу лугами, по лесу танцую —

              и кто поймет, что есть один,

один живой на всю страну большую,

              один счастливый гражданин.

Вот блеск Невы вдоль набережной длинной.

              Все тихо. Поздний пешеход,

встречая тень средь площади пустынной,

              воображение клянет.

Я подхожу к неведомому дому,

              я только место узнаю…

Там, в темных комнатах, все по-другому

              и все волнует тень мою.

Там дети спят. Над уголком подушки

              я наклоняюсь, и тогда

им снятся прежние мои игрушки,

              и корабли, и поезда.

1929

Сны

Странствуя, ночуя у чужих,

я гляжу на спутников моих,

     я ловлю их говор тусклый.

Роковых я требую примет:

кто увидит родину, кто нет,

     кто уснет в земле нерусской.

Если б знать. Ведь странникам даны

только сны о родине, а сны

     ничего не переменят.

Что таить — случается и мне

видеть сны счастливые: во сне

     я со станции в именье

еду, не могу сидеть, стою

в тарантасе тряском, узнаю

     все толчки весенних рытвин,

еду, с непокрытой головой,

белый, что платок твой, и с душой,

     слишком полной для молитвы.

Господи, я требую примет:

кто увидит родину, кто нет,

     кто уснет в земле нерусской.

Если б знать. За годом валит год,

даже тем, кто верует и ждет,

     даже мне бывает грустно.

Только сон утешит иногда.

Не на области и города,

     не на волости и села

вся Россия делится на сны,

что несметным странникам даны

     на чужбине ночью долгой.

1926

Поэты

Из комнаты в сени свеча переходит

и гаснет. Плывет отпечаток в глазах,

пока очертаний своих не находит

беззвездная ночь в темно-синих ветвях.

Пора, мы уходим — еще молодые,

со списком еще не приснившихся снов,

с последним, чуть зримым сияньем России

на фосфорных рифмах последних стихов.

А мы ведь, поди, вдохновение знали,

нам жить бы, казалось, и книгам расти,

но музы безродные нас доконали,

и ныне пора нам из мира уйти.

И не потому, что боимся обидеть

своею свободою добрых людей.

Нам просто пора, да и лучше не видеть

всего, что сокрыто от прочих очей:

не видеть всей муки и прелести мира,

окна, в отдаленье поймавшего луч,

лунатиков смирных в солдатских мундирах,

высокого неба, внимательных туч;

красы, укоризны; детей малолетних,

играющих в прятки вокруг и внутри

уборной, кружащейся в сумерках летних;

красы, укоризны вечерней зари;

всего, что томит, обвивается, ранит;

рыданья рекламы на том берегу,

текучих ее изумрудов в тумане,

всего, что сказать я уже не могу.

Сейчас переходим с порога мирского

в ту область… как хочешь ее назови:

пустыня ли, смерть, отрешенье от слова,

иль, может быть, проще: молчанье любви.

Молчанье далекой дороги тележной,

где в пене цветов колея не видна,

молчанье отчизны — любви безнадежной —

молчанье зарницы, молчанье зерна.

Париж, 1939

L'inconnue de la seine

Торопя этой жизни развязку,

не любя на земле ничего,

все гляжу я на белую маску

неживого лица твоего.

В без конца замирающих струнах