Эмигранты — страница 9 из 12

АА. А я не разъясняю.

ХХ. Нет.

АА. И бываю груб с тобой.

ХХ. Еще как! Все тебе не так. То одно, то другое... Кроешь меня, только пыль летит. Сразу видно, что барин, а никакой не социалист.

АА. Ха, тебя, я вижу, не проведешь.

ХХ. Хе-хе, не так-то уж я прост. Насквозь вижу! Социалиста сразу распознал бы. Так скажи, что же ты такое...

АА. Но, может, я все-таки провокатор?

ХХ. А-а-а... только не для меня. Слишком я мелкая букашка. У власти нет ко мне дел. Что тут, что там - я одинаково вкалываю. Был бы ты провокатор, не сидел бы тут со мной. Пошел бы к другим. К тем, что поважнее. К профессорам или к тем, которые политические. Которые думают.

АА. А ты не думаешь?

ХХ. Что я там думаю - неважно. Вот думаю, чтобы заработать, о детишках думаю, о бабе... Иной раз о девках... Нормальная вещь, каждый о таком думает, и для власти нет в этом никакого интереса. Лишь бы я не подпрыгивал, сидел тихо и тогда им все равно, что я там себе думаю. Зачем на меня тратить провокатора?

АА. А ты никогда не думал о свободе?

ХХ. То есть, что?

АА. Ну, чтобы быть свободным.

ХХ. Как это?

АА. Ну, например, чтобы говорить, что думаешь.

ХХ. Да я тебе уже сказал, что я думаю. И еще раз могу повторить. Говорить я могу с утра до вечера, мне власть совсем не запрещает говорить, что я думаю. Какие там мои мысли...

АА. А ты никогда не подумывал о том, чтобы мыслить больше?

ХХ. Думать о том, чтобы мыслить?

АА. Можно это и так назвать.

ХХ. Нет уж, не такой я дурак.

АА. Мысли - это не глупость.

ХХ. Смотря какие. Был у нас в деревне один полоумный. Ничего не делал, потому что ни на что не годился. Даже корову пасти не мог. Ни дома, ни семьи, только тем и жил, что люди подадут. Так что же он делал, раз он ничего не делал? О чем он думал? О чем мог он думать, если ничего не умел и не работал? Он думал только о том, чтобы мыслить, только о мыслях думал. А разве он был умный? Нет, он был глупый. Он был полоумный.

АА. Но зато он был свободен.

ХХ. А-а, я понял. Ты поп.

АА. Я? Ты, должно быть, шутишь.

ХХ. Ты такой поп, который насчет свободы. Мне еще тогда показалось, как ты за пиджак меня тряс. Поп-законоучитель. Приходит такой и говорит: видите эту власть? Это дьявол. Вы дьяволу не служите. Вы служите Христу. А что он такое, этот ваш Христос, где он сеть? Ты мне покажи его. Свобода? А какая она, эта ваша свобода, что она такое? Я знаю только одну свободу - когда мне на работу идти не надо. В воскресенье - я свободный. Ты мне сделай семь воскресений в неделю, так я тебе руку поцелую, как самому Христу. Семь воскресений, но оплаченных!

АА. А если бы я отнял у тебя даже это единственное воскресенье?

ХХ. Ты? А чего ты можешь! Ничего ты не можешь. Ты мне не можешь ничего ни дать, ни отнять. Ты только на кровати можешь лежать и с кровати проповедовать. Кроватный апостол. Святой Симеон-кроватник.

АА. Я не могу, зато власть может.

ХХ. Тогда, значит, с властью надо по-хорошему. Раз она может отнять, то может и дать. Ведь ты не любишь власть?

АА. Не слишком.

ХХ. Потому-то и она тебя не любит. А знаешь, почему ты ее не любишь?

АА. Любопытно.

ХХ. Потому что перед властью ты не лучше, чем я. Со всеми твоими школами и книжками... Ты перед властью такой же дурак, как и я. Раз есть одна власть, то перед ней каждый одинаково портками трясет, и все тогда равны. Перед властью все равны.

АА. Как в писсуаре.

ХХ. Да хоть бы и так. Я не такой нежный.

АА. Браво, дай мне тебя обнять!

ХХ. За что?

АА. За то, что ты меня не подвел. Я рассчитывал на тебя и не обманулся. Именно такой, как ты, был мне необходим. Идеальный раб.

ХХ. Так, значит, ты не поп?

АА. Нет. Хотя, признаюсь, были у меня миссионерские наклонности. Пока я не осознал... Но ты не пугайся, такое больше не повторится, я не стану обращать тебя в истинную веру. То была лишь мимолетная слабость, минутный соблазн благородства, обыкновенная человеческая непоследовательность. В действительности же я совсем не чувствую в себе миссионерского призвания. И, кроме того, твое обращение в истинную веру не в моих интересах.

ХХ. Значит, ты за власть?

АА. Тоже нет. Мой случай совершенно особый. Идеальный раб нужен мне вовсе не в утилитарном смысле. Я нуждаюсь в тебе, как в модели, как в примере, как в напоминании... Особенно здесь.

ХХ. Снова ты чего-то крутишь.

АА. Теперь я уже ничего не кручу. Ты спрашивал меня, кто я, собственно, такой и что тут с тобой делаю. Теперь я могу это сказать - я рыцарь последнего шанса, и, знаешь, кто мой последний шанс? Ты.

ХХ. Кто я?

АА. Мой последний шанс, моя муза, мое вдохновение...

ХХ. А ты, случаем, не педик?

АА. Вот, послушай. Все это началось еще там, у нас. Ты был прав, говоря, что перед диктатурой все равны. Прошло, однако, много времени, прежде чем я постиг эту истину. А с какой легкостью далось тебе это открытие, с какой простотой констатировал ты столь очевидный факт... Я завидую тебе. Христианская покорность бывает порой дороже любого интеллекта.

ХХ. А я тебе говорил, не такой уж я глупый.

АА. Просто поразительно, как человек в общем-то толковый, подобный мне, не желает замечать самой очевидной истины, если эта истина ранит его тщеславие. В начале я кривлялся, как обезьяна в клетке. Раскачивался на хвосте, с разбегу перепрыгивал со столба на стену и со стены на столб или, когда мне дарили орех, пытался влезть в скорлупу, чтобы там, внутри, чувствовать себя властелином бесконечных просторов. Много времени утекло, пока, отрешившись от всяческих иллюзий, я не пришел к очень простому выводу: я - всего-навсего обезьяна в клетке.

ХХ. Обезьяны смешные, я их видал в зверинце.

АА. Ты прав. Обезьяны в клетке могут быть очень смешны. Так вот, когда я, наконец, осознал, что я и есть такая обезьяна, то начал сам над собой смеяться и смеялся до тех пор, пока меня от смеха не замутило и слезы не полились по моей физиономии. И тут я понял, что мое паясничанье меня уже не забавляет, хотя зрителей и сторожей оно забавляло настолько, что они бросали мне все больше конфет и орехов. От конфет мне становилось тошно, а в скорлупе я поместиться не мог. И тогда я понял - для обезьяны нет иного пути, как только: во-первых, признать, наконец, что ты обезьяна...

ХХ. Вот, вот...

АА. И, во-вторых, из своего обезьяньего и рабского состояния черпать если не гордость, то, по меньшей мере, мудрость и силу.

ХХ. От обезьяны?

АА. От обезьяны, дорогой мой, от обезьяны. Разве люди не произошли от обезьян?

ХХ. Нет.

АА. Это ты так думаешь, а наука утверждает другое. Так вот, если люди происходят от обезьян, то я - обезьяна - принадлежу к аристократии человечества. Во мне, униженной, посаженной на привязь обезьяне, в моем рабском состоянии, заключены всеобъемлющие знания о человеке. Знания в чистом виде, не замутненные случайностями прогресса и освободительными порывами. Первичные знания. И тогда я решил воспользоваться этим шансом, Я обезьяна в клетке - решил написать книгу о человеке.

ХХ. Обезьяна писать не умеет.

АА. В особенности, если она в клетке. Согласен. Но это обнаружилось уже позднее. А я тем временем был ошеломлен новой перспективой. Я решил написать книгу о человеке в чистом виде, то есть о рабе, то есть о себе, - труд всей моей жизни, единственный в своем роде, первый в мире. Кал, скорлупа и другой мусор, все чем был усеян пол моей клетки, вдруг засверкало, подобно бриллиантовой россыпи. Какое богатство! Я сказал себе: мы не имеем ничего, но зато у нас есть рабство. Оно и есть наше сокровище. Что знают об этом другие? Те, что живут здесь? Они уже все написали, все прочитали, но о самом главном они не знают ничего. Вся литература о рабстве или фальшива, или бессмысленна. Она создана либо миссионерами, либо вольноотпущенниками, либо, в лучшем случае, рабами, мечтающими о свободе, то есть уже не вполне рабами. Что знают они о рабстве всеобъемлющем, о таком, которое обращено внутрь себя, лишено соблазна переступить свою собственную границу? О рабстве, которое питается самим собой. Что знают они о радостях и печалях раба, о рабских верованиях, таинствах и обычаях. О рабской философии, космогонии, математике... Ничего они не знают, зато я знаю все. И обо всем этом я решил написать.

ХХ. И написал?

АА. Нет.

ХХ. Почему?

АА. Потому что боялся. (Пауза.) Ты не спрашиваешь, чего я боялся? (Пауза.) Правильно. Я же беседую с земляком, с моим сиамским близнецом... Достаточно того, что я боялся, но ведь чтобы написать, я не должен был бояться. И вот тогда, чтобы не бояться, я бежал.

ХХ. Ну и что, пишешь?

АА. Пока нет.

ХХ. Почему?

АА. Потому что уже не боюсь.

ХХ. На тебя не угодишь.

АА. Форменная квадратура круга. Стремясь воспользоваться единственным своим шансом, я его утратил. Бежав, перестал быть рабом. Распылился, растворился в свободе. Утратил свою тему и, что еще хуже, утратил потребность в этой теме... Теоретически я все еще знал, чего хочу, но во мне не оставалось уже ни стремления, ни потребности. И тут, на мое счастье, я встретил тебя.

ХХ. А мне-то что до твоих дел.

АА. О, ты такой, каким я был раньше, пока не перестал таким быть. Ты как метеор, который упал с неба и замер, глубоко зарывшись в землю. Неизменный, невосприимчивый к окружению, пришелец из другого мира, минерал с чужой планеты. Ты, к счастью, продолжаешь оставаться рабом.

ХХ. А ну, кончай обзывать меня!

АА. Продолжаешь, продолжаешь, твои протесты напрасны. Для меня ты просто с неба свалился, как модель, как вдохновение. В тебе я возрождаюсь как раб. Ты мне возвращаешь мое прежнее состояние и пробуждаешь во мне гаснущее стремление к самоанализу. Благодаря тебе я, наконец, напишу свое великое произведение. Теперь ты знаешь, для чего я в тебе нуждаюсь.

ХХ. И вовсе не для этого.