Эмма — страница 13 из 20

о во мне изображение на воротах двух смиренных моналев, несущих крест, и надпись над ними: "Отвергнись себя, возьми крест мой и по мне иди!" Но в то же время неописанное наслаждение произвело в душе моей изображение Спасителя над дверьми главной церкви и надпись: "Придите ко мне, все труждающиеся и обремененные, и я успокою вас!" Мне казалось, что я приближаюсь к святому месту успокоения, обещанному Спасителем. Когда мы вошли в церковь, старинную, высокую, темную, невольное благоговение объяло меня. Церковь была почти пуста, народу было в ней немного: крестьянки-старухи да еще несколько богомольцев, пришедших из Москвы; но служба совершалась в церкви, как всегда; свечи зажжены были повсюду, О Фанни! мысль, что здесь, в этой уединенной обители, люди, отрекшиеся от мира, забытые миром, молятся за государя, за страждущих, плененных, за целый мир, за счастие его, за будущее небо для других людей — и в то же время свет, и люди, и мир шумят, бегут, едут мимо их и не мыслят о молитве их — и нет никакой награды в мире этим инокам, кроме мысли о темном гробе, о светлой жизни за гробом… Фанни! я невольно стала на колени и молилась усердно! Только молитва бедных поселян и смиренных богомольцев, пришедших издалека, сюда, в забытую эту обитель, сливалась с моею молитвою. "Господи! успокой его там, где успокоены праведные!" — шептала за мною какая-то старушка, босая, с котомкою за плечами, с изношенным платком на голове — она молилась со слезами, в землю. Я спросила у другой старушки: о чем плачет ее подруга? "У нее умер сын, барышня, и она для утешения пришла сюда, потому что с печали совсем лишилась хлеба и только в богомолье находит еще отраду". Бедная мать ничего не замечала, молилась и плакала: Я готова была обнять ее и также плакать. Все несчастные казались мне друзьями моими. "Итак, только в горести, в скорби, — думала я, — мы вспоминаем об этих святых монастырях, приходим сюда плакать и молиться!" И звон колокола, который столько раз слыхала я равнодушно, утром и вечером, каждый раз говорил мне: "Бедствующие! утешьтесь! есть место, где вы можете плакать; и люди не помешают вам, и сам Спаситель сойдет святым утешением в душу страдальца!"

Между тем с любопытством смотрела я на монахов, на их длинные черные рясы: мне казалось, что я вижу тени людей, уже умерших, и только молитва, мрачная, грустная, печальная молитва, являлась мне в образе этих черных иноков, возносимая из глубины гроба, где погребены они. "Зачем же молитва тому, кто столь милосерд, должна быть мрачна и печальна?" — думала я, смотря на черные рясы и важные, угрюмые лица монахов. Я вслушивалась в пение, и оно удивляло меня какою-то важностью, дышало чем-то гробовым, страшным, заставлявшим содрогаться. Вдруг все монахи сошлись на средину церкви, и громкий хор их раздался повсюду. Я не знаю слов того, что они пели, но этот хор поразил меня какою-то патриархальною простотою: мне казалось, что я живу еще в первые времена христианства, когда еще не много стекалось народа в храмы и все страшились, что посланные тирана набегут на храм, сокрытый в какой-нибудь пустыне, и смерть ждет христиан в усердной молитве их…

Но хор умолк, и вдруг три тихие голоса запели. — О Фанни! И теперь слезы на глазах моих, едва вспомню я, как пели они! Я достала себе слова и ноты этой церковной песни: это та самая песнь, которую пел святой старец Симеон, когда увидел Христа, принесенного во храм Иерусалимский. Ты помнишь эту великую повесть? Симеону было обещано, что он не умрет, пока не увидит Спасителя мира. И вот ждал Симеон, долго ждал, состарелся, одряхлел — нет обетованного! Напрасно приходил он ежедневно во храм, смотрел, тосковал душою и сердцем — нет его! Уже ноги Симеона едва двигались, глаза едва смотрели — а смерть не приходила к нему! Он идет во храм еще раз — и перед ним божественный младенец, на руках пресвятой девы, — и мысль, что он видит от веков обещанное спасение мира и людей, и сладкая дума, что он видит вестника освобождения своего из тюрьмы здешнего мира и что настал для него час праведной кончины и для мира час вечного спасения… все это излилось из глаз его горячими слезами. И старец Симеон бросил в сторону свой костыль, принял на руки божественного младенца и вдохновенно запел: "Ныне отпущаеши раба, твоего, владыко! по глаголу твоему, с миром!"… Эту самую песнь пели иноки обители. Не могу писать к тебе более — дай мне поплакать немного!.."

Х

— Не прикажете ли, ваше сиятельство, поднять штору? — униженно спросила у княгини служанка, горничная княгини, если угодно. Впрочем, в целом доме звали эту служанку Аграфена Михайловна; дворецкий всегда ласково кланялся ей, и мисс Щорт, или как называли ключницу-англичанку слуги и служанки, мисс Черт, всегда звала ее к себе завтракать. Аграфена Михайловна редко отказывалась от этого: она очень любила бриошки, какие мисс Черт готовила для своего завтрака.

Княгиня сидела на низеньком табурете подле круглого столика и, казалось, со вниманием смотрела в письмо, которое только что было прочитано и лежало перед нею на столике. Глаза княгини не могли оторваться: от следующих слов письма (мы переведем их для наших читателей; письмо писано было по-французски, разумеется):

"Словом, милый друг, прости эгоизму, с каким читала я твое известие о надежном выздоровлении твоего Поля Ты опять возвратишься в Петербург, опять, счастливая мать, ты увидишь милого сына своего на блестящем пути, какой открывают ему его род, дарования и образование. Но мы радуемся всего более за себя, милый друг: без тебя мы сиротеем, негде души отвести, и если бы не наш барон Б. Б. завел дни, я не знала бы, куда деваться с днями, прежде тебе посвящаемыми. Ты полюбишь его баронессу; в этом я уверена. Кстати, милый друг, неужели ты не знаешь, что в соседстве твоем опять живет нынешнее лето сестра баронессы, графиня N. N.? — Кажется, вы бывали некогда довольно знакомы, когда еще графиня не ездила в Италию. Баронесса сказывает, что малютка графини, эта Лауренсова головка, Моина, сделалась прелестна и исполнена дарований, что вся Москва была восхищена ею в прошедшую зиму. Мне невольно пришел в голову твой Поль. Если бы слабость здоровья не позволила ему служить, Моина твоя соседка. Несмотря на расстроенное состояние матери…"

Княгиня задумалась и оборотила голову к окну. Аграфена Михайловна с величайшим вниманием смотрела в это время в окно.

— Что ты видишь там такого любопытного, Груня? — невнимательно спросила у нее княгиня.

— Ах! ваше сиятельство! извините… я засмотрелась…

— Что там такое? — княгиня встала и подошла к окну, из которого видна была часть сада. На прелестном садовом лужку молодой князь и Эмма играли в серсо и весело бегали по саду.

Княгиня молчала и внимательно смотрела. Игра кончилась. Эмма бросила свою рапиру; князь побежал к дерновой скамейке, где лежали зонтик Эммы и платок, он подал их и потом взял Эмму под руку. Он и Эмма пошли после того по садовой дорожке.

— Прекрасная парочка!.. — прошептала Аграфена Михайловна, как будто забывшись.

— Что ты говоришь? — быстро спросила княгиня, оборотясь к ней.

— Ах! ваше сиятельство! извините…

— Что говоришь ты? — взор княгини сделался мрачен.

— Ваше сиятельство! я осмелилась сказать: "прекрасная парочка".

— Кто же эта парочка?

Аграфена Михайловна обратила взоры молча на князя и Эмму. Белое платье Эммы еще мелькало вдали, между деревьями.

— Ты знаешь, Аграфена, что я терпеть не могу, если ты позволяешь себе болтать всякий вздор.

— Я полагала, что на это есть воля вашего сиятельства и не смела бы подумать ничего противного воле вашей.

— Ты дерзкая болтунья.

— Не я, ваше сиятельство: это общий слух. В доме графини N. N. недавно говорили об этом. — Княгиня молчала. — Дедушка Эммы совсем этого не скрывает от своих знакомых.

— Кто сказывал тебе, что в доме графини говорили об этом?

— Лука Лукич, возвратясь от графини домой, говорил это своей супруге, а она спрашивала у меня, встретившись со мною в церкви.

— И неужели старик-немец осмелился сказать что-нибудь подобное?

— Ваше сиятельство! я не знала, что это тайна.

— Поди вон и не смей показываться мне на глаза!

Аграфена Михайловна сделала печальную рожу и безмолвно пошла из комнаты, думая: "где гнев, тут и милость". Но ее насмешливая улыбка могла бы показать, что ядовитая стрела пущена была не без намерения, не пролетела мимо и попала по своему назначению.

"Об этом уж говорят и у графини N. N., и я сделалась басней слуг и соседей, и этот дерзкий немец осмелился думать и говорить…" — княгиня так сильно толкнула пьедестал с мраморным Амуром, что бедный бог любви полетел с него и отшиб себе оба крыла. Княгиня так задумалась, что совсем не заметила падения Амура…

"В самом деле — какое несчастное стечение обстоятельств! Кто не подумает?" — проговорила она вполголоса.

О! как много действует одно слово, один намек! Как правы были наши старики, говоря: "Слово не дубина, а убивает сильнее обуха!"

Только теперь все вдруг осветилось в глазах княгини и устроилось в какой-то особенный порядок идей, из которых мы перескажем только немногие:

"Она — моя невестка — жена моего Поля — дерзкая девчонка! Неужели ты думала? — И этим все должно кончиться для меня! — Какая глупость с моей стороны, какое безрассудство!"

Неужели совесть не сказала в это время княгине: "А отчаянное положение твоего сына? А то мгновение, когда ты плакала при одре его и говорила врачу: "Спасите его, спасите, чего бы то ни стоило!""?

Нет! Совесть ничего подобного ей не сказала.

Неясно, неопределенно думала теперь княгиня: "Дерзость этих немцев — лекарка эта — моя дочь!.." Да, сын княгини был уже здоров, и чего же еще более? Какая была надобность, если это непостижимое таинство природы, совершившееся над сыном княгини, должно было кончиться, может быть, нежным чувством любви, если земному надобно было перейти в небесное! Какая надобность, что на светлой душе Эммы взор княгини до сих пор не открыл еще ни одного пятнышка! Какая надобность, если судьба уже благословила два сердца на всю вечность быть одним сердцем и, разрывая их, надобно было растерзать их, облить кровью и, может быть, окровавленными руками положить во гроб — и юношу, спасенного Эммою, и девушку эту, спасительницу юноши… Зачем же не догадалась глупая судьба пустить его в мир каким-нибудь немцем-учителем, под пару немке, дочери небогатого чиновника? А теперь — он князь, а она мещанка, и судьбе вздумалось шалить так неосторожно сиятельными родословными?..