Однако не надо забывать, что идея аполлоновской теократии в пифагорействе – всего лишь идеал, утопическое пожелание; всеобщая мировая гармония дана лишь как должная, религиозно-нравственная, а не фактическая реальность. Когда-то она, конечно, существовала в действительности, а именно во времена золотого века. Но теперь ее нет. Из реального бытия она превратилась в воспоминание, в задачу нравственного сознания. Чтобы снова вернуться под власть богов, восстановить теократическую гармонию золотого века, людям необходимо преодолеть государственно-политические зависимости между собой. Отсюда характерное для пифагорейцев отношение к государству: они или надстраивают над государственно-легальными формами общения надгосударственные, нелегальные; или (если приходилось занимать государственные должности, как, например, Архиту) подводят под политическую деятельность пифагорейскую религиозную этику; или же (как в случае с Эмпедоклом) блокируют государственный механизм, оспаривают у государства влияние на демос. В любом случае государство земное, град человеческий («железный век») отрицается ради несуществующего, но долженствующего существовать града теократического (золотой век); реальная социально-противоречивая и несправедливая общественность отвергается в пользу утопического, но справедливого и гармонического общества.
Провозвестником должного теократического миропорядка в пифагорействе выступает внегосударственная личность, человек не от мира сего, пророк и чудотворец. На фоне реальной политической жизни исторической Греции он выглядит хотя и приметной, но какой-то странной, анахронической величиной. Глядя на него, трудно поверить в то, что ему суждена победа или хотя бы длительный успех. В нем есть что-то прекрасное и самоотверженное, но в то же время и обреченное; в нем слишком много романтического и безоружного, чтобы выдержать соперничество с официальным жрецом или профессиональным политиком. В Элладе этот религиозный тип не получил широкого распространения, пророческое движение не сложилось в религиозно-общественный институт (как, скажем, в Иудее), но тенденция к нему все же была. И потому, когда в умственной жизни ранней Греции наряду с философией, лирикой, нравственно-правовой пропагандой находят еще и «пророческий эпос» (Ф. Зелинский), то этому не следует удивляться. Элементы теократической проповеди, осуществляемой через пророчество, можно отыскать у всех культурных народов в начальный период их исторического существования. У греков эти элементы имеют свои особенности. В Элладе государственно-политический правопорядок развивался быстрее и неумолимее, чем где бы то ни было, и потому здесь теократическая идеология, восходящая к первобытной сакральной общественности, была безнадежным предприятием и могла принять только умозрительное, религиозно-романтическое направление. В самом деле, нам почти неизвестна реально-фактическая сторона греческого пророческого эпоса. Зачатки теократической жизни были подавлены и сметены торжествующим реализмом государственно-политической законности. Об этом говорят и физическая расправа с пифагорейским союзом, и личная судьба последнего пророка орфико-пифагорейской религии Эмпедокла, побежденного своими политическими врагами.
Для пифагорейцев, в том числе и для Эмпедокла, в прошлом был не только их идеал – золотой век. Там же находился сам образец пророческого богослужения. Не случайно, что, чем дальше в глубь греческой истории мы простираем свой взгляд, тем нереальней, но художественно выразительней, мифически активней, т. е. идеальней, становится пророческий деятель. Если Эмпедокл сохраняет для нас хоть какие-то исторические черты, то Эпименид Критский и Пифагор вообще их не имеют; это какие-то неземные существа. Что касается Орфея – прообраза греческого пророческого богослужения, то здесь совсем исчезают пространственные и временные координаты; Орфей вообще уже не человек, а богочеловек, экзальтированный культурный герой, магический художник, силой искусства распредмечивающий (одухотворяющий) мир неживых предметов. Весь последующий пророческий эпос так или иначе равнялся на эту мифическую личность. В поэме «Очищения» Эмпедокл упоминает о некоем древнем великом мастере и провидце: некогда в прошлом жил среди людей «человек невероятных познаний, стяжавший изобилие божественного разумения, владеющий всевозможными искусствами. На что бы он ни направлял свой ум, с легкостью провидел каждую вещь, даже если она отстояла от него на 10 и 20 людских поколений» (3, 211). Неизвестно, кто этот всезнающий муж: возможно, Орфей, как полагает Д. Бернет; возможно, Пифагор, по мнению Порфирия и Тимея. Но это не так важно. Кто бы он ни был, ему, ясновидящему предшественнику, подражает Эмпедокл, продолжая традиции греческого нравственно-художнического учительства. Только предмет его воздействия другой: это уже не камни и деревья, движимые пением Орфея, и не абстрактно-математические истины Пифагора; это человеческие души, которые философ хотел возвысить и очистить от зла и пороков своим пророческим словом. Таким и предстает перед нами Эмпедокл: запоздавший орфик, религиозно-философский романтик, нравственный идеалист и художник, растративший свои душеспасительные иллюзии на борьбу с социальным миром Вражды и нашедший успокоение, как утверждает легенда, в торжественном самоубийстве на сицилийской Этне.
Заключение
Мы не стремились дать философский и жизненный образ Эмпедокла во всей его полноте. По отношению к акрагантскому философу такое намерение было бы чересчур смелым. И в этом нет ничего удивительного: писать о нем невозможно без опасения рассуждать приблизительно и наугад. Ни его жизнь, ни его философия не поддаются систематическому изложению, по крайней мере в общепринятом понимании этого слова. Мы не располагаем внятными очертаниями того, что, собственно, подлежит изложению. Понятие философской системы, которую можно было бы описать, читая и осмысливая письменные памятники, к Эмпедоклу неприменимо. И причин для этого более чем достаточно. Прежде всего удручает состояние источников. В целом Эмпедокл (судя по свидетельствам) был сравнительно плодовитым автором; ему приписывают труды по различным отраслям творчества. Но до нас дошли только фрагменты двух его философско-эпических сочинений: космогонической поэмы «О природе» и религиозно-катартической «Очищения». В совокупности отрывки составляют менее чем десятую часть обоях произведений. Этого непоправимо мало, так что смутит любого энтузиаста-исследователя. И кроме того, дело не только в нехватке материала для обобщений, хотя и это уже достаточно трудное препятствие. Дело в том, что у нас нет твердого критерия взаимного расположения фрагментов. Перед нами механическое множество отрывочных текстов, и трудно представить себе то целое, частями которого они являются. Былая, оригинальная последовательность суждений автора поэм утрачена, и их искомое единство грозит навсегда остаться вероятностным.
К этому следует добавить еще одно обстоятельство. Обе поэмы касаются настолько чуждых друг другу проблем, что ученые-специалисты всерьез говорят о наличии у Эмпедокла двух параллельных мировоззрений, ибо, как заметил Э. Целлер, религиозные идеи «Очищений» с Эмпедокловой физикой «не стоят ни в какой видимой связи» (56, 806). Г. Властос идет еще дальше: он убежден, что два сочинения философа не допускают «не только рациональной, но даже воображаемой гармонии» (54, 120). В самом деле, не так-то легко решить, как они соотносятся друг с другом: или они выражают различные этапы в мировоззренческой эволюции философа (Г. Дильс, О. Керн, Ж. Биде), или же они написаны с какой-то единой точки зрения (Ч. Кан, X. Лонг). Как бы то ни было, поэмы принадлежат одному автору, и, если между ними не видно связи, это еще не значит, что ее нет. Это значит, что она существует в качестве невидимой, и поиск ее составляет задачу историко-философской науки.
В исследовании вполне допустимо при объяснении мировоззрения исходить из личности мыслителя. Эмпедокл как раз и принадлежит к тем колоритным личностям древности, о которых невозможно умолчать, говоря об их идеях. Зачастую мысли таких людей блекнут в том свете, который они сами излучают.
Однако при всей многообещательности этого подхода на него не всегда можно положиться. Если и справедливо говорят, что чужая душа – потемки, то душа Эмпедокла, как это чувствовали его современники, и подавно непроглядная тьма. Погружаться в эту экстатическую и богатую противоречиями психику и искать там мотивы его идей и поступков – на это можно отважиться, разве только не представляя себе всей трудности предстоящей задачи. Даже при более или менее точном воспроизведении социально-исторического быта поведение Эмпедокла не укладывается в типичные мотивировки. И если мы несколько подробнее задержали внимание на его жизни и натуре, то не потому, что это непременно проясняет его философию, а потому, что без этого она кажется еще более непонятной.
Отсюда трудность, связанная с мировоззренческой квалификацией Эмпедокла. В каких только терминах ни оценивали его философию, но ни один из них, взятый отдельно, не передает специфику многомерного эмпедокловского Логоса. Многие исследователи склонны видеть под многоразличием его идей и образов скрытую тенденцию к синтезу, к единству противоположных философских устремлений. Но немногие расположены придавать этой тенденции высокое значение. В. Виндельбанд назвал Эмпедоклову попытку мировоззренческого синтеза «самой несовершенной» (11, 77). Мы придерживаемся другого мнения. Как знать? Иногда неудачный почин стоит последующих находок, начало дела стоит его завершения. К таким положительным инициативам, как нам представляется, принадлежит и философское творчество Эмпедокла.
В историко-философской литературе общепрпзнано, что Эмпедокл хотел согласовать ионийский и италийский опыт философского мышления, и это действительно так. Однако основание и перспективы этого синтеза, как правило, оцениваются неверно, точнее будет сказать – не в духе самой Эмпедокловой философии. Обычно считается, что Эмпедокл в своей системе примиряет физику Гераклита и метафизику Парменида. Против такого мнения трудно что-либо возразить: образы субстанциальной устойчивости (бытия) и внешней, акцидентальной изменчивости (становления) постоянно сопровождают мышление Эмпедокла, т. е. если следовать этому мнению, то получается, что философ решал отвлеченную, натурфилософски-умозрительную проблему. Нам кажется, что у Э