Эмпириомонизм — страница 2 из 19

«Вещь в себе» с точки зрения эмпириомонизма

Та философия, которая стоит на строго исторической точке зрения, никогда не может, опровергая какое-либо широко распространенное и влиятельное заблуждение, ограничиться аргументами, прямо доказывающими его несостоятельность. Для этой философии не существует ни абсолютной истины, ни абсолютного заблуждения; во всяком заблуждении она должна найти ту долю относительной истины, которая создавала почву для веры в него, так же как во всякой истине она стремится отыскать ту долю заблуждения, которая требует перехода от этой истины к иной, высшей.

Вопросу о «вещи в себе» эта точка зрения должна отвести почетное место в истории истин — заблуждений. Когда понятие «вещи в себе» было доведено Кантом до высшей степени философской чистоты, тогда стало неизбежным крушение этого понятия: его логическая пустота и с нею реальная бессмысленность не могли уже скрыться от ножа критики за оболочкой формальной неясности. Оказалось, что это понятие выражает не что иное, как реальность, ощипанную до такой степени, что от нее ничего не осталось. В этом понятии ничего не мыслится — таков его главный недостаток; и Кант почти обнаружил этот недостаток, поставивши свою «вещь в себе» вне категорий человеческого мышления, т. е., в сущности, вне сферы самого мышления, оперирующего этими категориями.

Попытки реставрировать разбитую «вещь» путем ее «критического» истолкования и перетолкования не привели ни к чему: в этих попытках несчастной «вещи» неизменно приходилось играть унизительную роль совершенно излишнего названия для философских понятий, и без того имеющих уже вполне удовлетворительные обозначения, как, например, понятие беспредельного прогресса познания. Так как вдобавок это излишнее название оказывалось еще в высокой степени способным порождать длинные философские споры и трактаты и всякую путаницу, то очевидно, с ним желательно было как можно скорее покончить.

И вот, чтобы завершить необходимую ликвидацию несостоятельной «вещи», требуется отчетливо отделить ее бессмертную душу — ту долю истины, которая в ней жила, — от бренного тела, успевшего уже разложиться со времени Канта, от схоластического понятия, которое умерло и не воскреснет.

I

Дуализм «явления» и «вещи в себе» есть не что иное, как бледный, догорающий отблеск другого, яркого и полного жизни дуализма, того, который одухотворял всю природу, который за всякой физической реальностью находил скрытую в ней и управляющую ею душу, словом — дуализма анимистов. Для них «вещь в себе» и явление находились в очень простом и вполне реальном отношении, в том самом, в каком их собственная психика к деятельности их тела. Это отношение представлялось всеобщим и было первой формой развития «категории» причинности.

Я не стану рассматривать здесь социального генезиса этой формы[65] — здесь достаточно того несомненного факта, что она существует и для известной стадии культурного развития является всеобщей. Я не стану также описывать процесс ее последовательного преобразования от первобытных, грубо реалистических форм до утонченнейшего «идеализма» нашего времени[66]. Достаточно обратить внимание на следующие факты. Прогресс трудового опыта привел к разграничению мертвой и живой природы; при этом душа была отнята у большинства явлений и оставлена только живым существам как необходимая предпосылка для понимания и предвидения их реакций. Но стремление мыслить всякую реальность двойственно не исчезло и не могло исчезнуть, пока по этому типу неизбежно мыслятся самые близкие и самые важные реальности — люди и вообще живые существа; это стремление принимало только новые формы, приспособляясь к новым содержаниям расширяющегося опыта. Так, метафизические «силы» представляют собой не что иное, как обезличенные души вещей. Одним из результатов дальнейшего обезличения и опустошения «душ» явились «вещи в себе». Он — продукт философской обработки опыта по преимуществу.

Философия возникла как стремление мыслить все содержание опыта в однородных и связных формах и приобрела самостоятельное значение именно как реакция против чрезмерной раздробленности и противоречивости опыта, выступивших на определенной стадии культурного развития[67]. Разделение природы на одушевленную и неодушевленную создало целый ряд затруднений для философии: каким образом связать в однородных формах мышления такие разнородные вещи? На почве этих затруднений, как способ разрешить их, и возникла «вещь в себе».

Первоначальное, анимистическое понимание причинной связи характеризуется тем, что в нем цепь причин ограничена и обрывается на определенном звене, именно — духе, который и является тогда последней причиной данного ряда фактов. «Дух», «душа» — это нечто «свободное», действующее из самого себя, не нуждающееся в дальнейшем «объяснении». В эпоху всеобщего анимизма вся цепь причинности сводилась, таким образом, в каждом данном случае всего к двум звеньям: явление и дух, который за ним скрывается. Этот дух может действовать сообразно целям, как человек, но нет и мысли о причинах его действий и целей.

Прогресс технического опыта — борьбы с природой — вызвал удлинение этой цепи, но ее основной характер не изменялся: во-первых, отношение всякой причины к ее следствию продолжало мыслиться антропоморфически, наподобие отношения между волей человека и вызываемыми ею действиями; во-вторых, цепь обязательно оканчивалась на «последней причине» — свободной душе, или высшем творческом духе, или на активной из себя «силе» и т. п.

Чем труднее было удержать «душу» в явлениях неорганической природы, тем настоятельнее становилась потребность в ее замене какой-нибудь иной, «последней причиной», иначе ряд причин становился бесконечным, что было резким, мучительным противоречием для всего статического и дуалистического мышления, которое привыкло и умело оперировать лишь с ограниченными рядами, лишь с прерывающимися цепями.

«Сила» — обезличенная душа — только отчасти давала такую замену, потому что она, подобно «душе», выражала активность, являлась причиной изменений; а между тем в процессе успешной борьбы с природой все больше выступала «пассивность» вещей, необходимость активного воздействия на них для того, чтобы они обнаружили скрытые в них «силы».

Для цельного мышления требовались «последние причины» вещей и со стороны их активности, и со стороны их пассивности, причины и «действия» вещей и их простого «существования». Эти «последние причины» и получили название «вещь в себе».

Развитие «вещи в себе» шло совершенно таким же путем, как развитие «души», — от грубого реализма к утонченнейшему идеализму. «Душа», как известно, была на ранних стадиях анимизма простым удвоением человека, его точным подобием, вложенным внутрь его тела, а потом все более теряла физические свойства, становилась все эфирнее и нежнее, пока не превратилась в чистейшую абстракцию. Аналогичным образом «вещь в себе» сначала была точным повторением вещи-явления; и еще у древних греков было распространено такое, например, воззрение, по которому мы видим вещи благодаря тому, что от них отделяются маленькие и тонкие их точные подобия, которые и попадают в глаз. Но по мере того как обнаруживалась зависимость восприятия внешних предметов от состояния органов чувств и нервной системы, различие между «вещью в себе» и «явлением» стало возрастать. Было выяснено, что, например, цвет вещи не может быть отнесен к свойствам «вещи в себе», потому что различным людям одни и те же вещи могут представляться в различной окраске: наше «красное» и «зеленое» кажутся многим дальтоникам одним и тем же цветом, а для слепых вовсе не существуют. Аналогичным образом оказалась «субъективной» характеристика «теплое» и «холодное»: одна и та же вода может ощущаться как «холодная» для согретой руки и как «теплая» для охлажденной. То же относится к запаху «вещей», к их вкусу и т. д.

Так возникло разграничение между «кажущимися» или «субъективно существующими для нас» свойствами вещей и свойствами «вполне реальными», «объективными». Первые зависят от нашей организации, так сказать, привносятся ею в «явления», вторые от нее независимы, принадлежат «вещам в себе». Так смотрели на дело еще сенсуалисты и материалисты XVII и XVIII столетий. Дольше всего в качестве «объективных» свойств «вещам в себе» приписывались протяженность (форма) и непроницаемость.

Кант сделал последний шаг в очищении «вещи в себе» от всякой реальности: он отнял у нее все «чувственные» свойства, даже пространственность; его трансцендентальная эстетика учит, что восприятие вещей в пространстве, как и во времени, есть результат нашей познавательной организации, свойств «субъекта». При этом «вещь в себе» потеряла всякое опытное содержание и стала непознаваемой.

И здесь, как это произошло с понятием «души», развитие привело к голой, пустой абстракции; причем обе абстракции соединились вместе — «свободная» и «бессмертная» душа попала в мир «ноуменов», или «вещей в себе». Это соединение подтверждает и освещает идею об их общем происхождении.

II

Опустошенная Кантом «вещь в себе» стала познавательно бесполезной. Значит ли это, что она была только «заблуждением»?

Конечно нет. Правда, она была по преимуществу философским продуктом; практическое сознание большей частью обходилось без нее, считая все вещи вещами для себя и не разделяя их нисколько от вещей «в себе». Но философская потребность есть законная потребность познания; и ее удовлетворение не было ни забавой, ни роскошью. Эта потребность — стремление мыслить монистически. «Вещь в себе» была результатом распространения на всю природу того дуализма, который развился из анимистических воззрений. Она — «преобразованная душа» явления; а «душа» не была ни в каком случае простой ошибкой познания.

Чтобы понимать и предвидеть действия людей и других живых существ, человек должен принимать у них восприятия и представления, эмоции и стремления, подобные своим собственным. Ошибка начинается тогда, когда он помещает все это внутри тел. Ошибка расширяется и развивается, когда такие же психические комплексы он вкладывает и в неорганизованные тела, «одушевляя» неживую природу.

«Вещь в себе» не страдает этой второй погрешностью. Она не антропоморфна. До Канта она страдает первой погрешностью: она «интроецирована», она представляется скрытой под явлением пространственно. У Канта она уже оказывается исправленной в этом отношении — внепространственной[68]. Я склонен думать, что этой особенности кантовского учения Авенариус отчасти обязан, сознательно или бессознательно, своей идеей о ненужности интроекции*, «вкладывания» психики в тело. От мысли Канта о нелогичности пространственного представления «вещи в себе», этого гомолога «души», было легко (психологически легко, разумеется) перейти к мысли о неправильности пространственного представления о психике, о ее отношении к телу.

Так или иначе если «вещь в себе» есть исторически производное от «души», если она возникла первоначально как результат философского стремления, в дополнение и в параллель к принимаемой для живых тел «душе», создать нечто аналогичное для всех остальных явлений природы, то объективно критический анализ «вещи в себе», выяснение ее положительных элементов надо начать с ее первообраза — «души».

Одна из модных доктрин нашего времени есть панпсихизм*, идея о том, что каждому «физическому» процессу соответствует и за ним скрывается процесс «психический», как процессам нервных центров соответствует и за ними скрывается «сознание». Эта современная реставрация всеобщего анимизма имеет, несомненно, метафизический характер; она не находит научного применения, хотя и признается некоторыми людьми науки; она не устраняет коренного дуализма духа и тела, поэтически его обобщает. И все-таки эта теория выражает ту же законную потребность — мыслить монистически, сделать раз признанные необходимыми формы познания — всеобщими, не ограничивая их отдельной частной областью явлений.

Здесь возникает вопрос: действительно ли совершенно необходимо хотя бы в некоторых случаях за «физическим» подставлять «психическое»? Не может ли человек рассматривать другие живые существа только как «тела», движущиеся среди других тел, как сложные, своеобразно действующие машины? Не может ли он обойтись без «гипотезы» о том, что они «чувствуют», «мыслят», «желают», что их действия стоят в зависимости от «психических переживаний»? Пусть даже никто не может обойтись без этой «гипотезы» практически; но нельзя ли отрешиться от нее, по крайней мере, в области чистой теории? Не окажется ли такая точка зрения наиболее строго позитивной, наиболее «критической», наиболее чуждой компромиссу между знанием и верой? Если в «гипотезе» есть догматизм, то критика должна с ним покончить…

Этот вопрос не так сложен и труден, как может показаться. Он легко устраняется фактом социальности познания. Мышление нераздельно с представлением о доказательстве истинного и опровержении ложного; а то и другое предполагает социальное общение людей. Субъективная характеристика «истины» для всякого, кто думает, что нашел ее, заключается в том, что он может доказать ее всякому другому достаточно разумному существу, что она, эта истина, «общеобязательна», т. е. имеет значение не только для него, ее данного обладателя, но и для его со-человеков. Таким образом, психический солипсист, не признающий наличности психики у других людей, впадает не только в практическое противоречие, когда объясняет другим людям свои взгляды; он впадает и в теоретическое противоречие, когда считает свои взгляды «истинными», т. е. доказуемыми, т. е. имеющими значение не для него одного.

…Мы видим, что «гипотеза» о психике других людей вовсе в действительности не гипотеза, а необходимый элемент познания. Когда под такие-то данные высказывания других людей я подставляю такие-то данные чувства и мысли, то гипотетично здесь только данное содержание подставляемого; оно нередко и бывает ошибочно: я могу «не понять» других людей. Но сама подстановка — отнюдь не гипотеза, а «конститутивный признак» познания как борьбы за истину, борьбы социальной и по генезису, и по цели.

«Подстановка», о которой мы говорим, не представляет собой ни в каком случае выхода за пределы возможного опыта. Ее правильность в каждом данном случае проверяется практикой: основываясь на своей «подстановке», мы предвидим действия других живых существ и сообразно этому рассчитываем свои собственные поступки. Если при этом мы обманываемся в своих ожиданиях, а в самих расчетах не находим никакой несообразности, то нам приходится исправлять подстановку: «он обманул меня», «я его не так понял» и т. п.

Удачная «подстановка» становится тем более трудным делом, чем дальше от нас отстоит другое существо по типу своей жизни и по ее тенденциям. «Понимать» иностранца труднее, чем соотечественника, кошку труднее, чем человека, амебу труднее, чем кошку, врага труднее, чем друга, и т. д. Чем труднее «подстановка», тем больше приходится создавать по частным случаям неудачных гипотез, которые затем мы вынуждены отвергать или исправлять. Каждая конкретная подстановка может потерпеть крушение, это не колеблет принципа подстановки, который остается неразрывно связан со всем нашим познанием.

По мере развития опыта характер подстановки изменяется. Вначале она приводит к наивному антропоморфизму*: все люди, все живые существа и даже все предметы неживой природы «понимаются» по прямой и непосредственной аналогии с психикой самого познающего. Но шаг за шагом в аналогию вносятся поправки: частью уменьшается область ее применения — например, перестают одушевлять неорганическую природу, перестают шелест листьев считать своеобразной речью, частью самое применение индивидуализируется сообразно сумме условий — за сходными высказываниями принимается неодинаковое содержание, у животных более простое, чем у людей, у человека одного характера иное, чем у человека другого характера, и т. д. Подстановка принимает окраску относительности и условности.

Что же вызывает такие изменения? Развитие другого типа познания, познания, скажем, «отвлеченного», которое сводится к обобщающему описанию явлений как они непосредственно выступают в опыте. В борьбе с природой подстановка зачастую оказывает человеку плохие услуги, ведет к неприятным ошибкам и неэкономной растрате сил. В этих случаях человек бывает вынужден совсем отказаться от привычной ассоциации наблюдаемого «физического» с предполагаемым «психическим» и ограничиться запоминанием последовательности фактов как они протекали в его опыте. Из такого запоминания, при котором лучше всего сохранялось в памяти наиболее повторяющееся в явлениях, и развилось то «натуралистическое» познание, которое составляет основное содержание современной науки и современного мировоззрения вообще.

Это познание повсюду переплетается со старой «подстановкой», получая от нее зачастую антропоморфную, «фетишистическую» окраску. Так, функциональная связь условий и обусловленного — «причинность» — представляется вообще в таком виде, что причина «вызывает» следствие наподобие того, как наша воля вызывает действие. Например, «природа не терпит пустоты», «сила тяготения стремится взаимно сближать массы», «растения борются за существование» и т. п. Но в то же время это познание исправляет старую подстановку, намечая повсюду ее рамки и указывая, как приходится изменять ее в тех или других случаях, чтобы не встретиться с противоречием. Оно констатирует, что организация внешних чувств, интеллектуальные способности, характер у различных живых существ неодинаковы и что при таких-то условиях этого рода надо «подставлять» именно такие-то восприятия, идеи, стремления, хотя у самого «подставляющего» при прочих равных условиях связь и отношение переживаний иные. Кто, обладая нормальным зрением, принужден объяснять дорогу дальтонику, тот должен помнить, что указания на цвет домов и других предметов могут сильно спутать его собеседника; кто хочет научить чему-нибудь ребенка, тот должен излагать связь фактов не прямо в том виде, как она выступает в его обычном мышлении, а с изменениями и переходами, приспособленными к «пониманию» ученика; кто, будучи флегматиком, спорит с сангвиником, тому не следует забывать, что его оппонент придет в страшный гнев из-за такого противоречия, которое в нем самом вызвало бы разве только легкое раздражение, и т. д.

Эти поправки становятся, вообще говоря, тем значительнее, чем дальше от организации познающего отстоит организация того существа, которое приходится «понять». Констатируется, например, отсутствие у других организмов тех «чувств», которыми мы обладаем (чему, я думаю, нет надобности приводить примеры), или присутствие таких, которых у нас нет (например, «осязание на расстоянии» у летучих мышей, зрительные впечатления от ультрафиолетовых лучей у муравьев и т. п.); констатируются инстинкты и рефлексы, не похожие на наши (например, «гелиотаксис»* и «химиотаксис»* у многих низших организмов), и т. п. На известном пункте явлений эти поправки превращаются (при нынешнем состоянии знания) в решительный скачок познания — дается одна всеобщая поправка для неорганического мира и для растительного царства, а именно уничтожение самой подстановки (как увидим, только кажущееся).

Принимается, что ряд непосредственных переживаний, подобных нашим психическим, совершенно обрывается на низших животных, что дальше идет в этом смысле абсолютная пустота, ничто. По отношению к растительному царству это, впрочем, признается не безусловно: для свободно живущих растительных клеток, а также для растений с ясно выраженными рефлексами (например, насекомоядных) подстановка — в самой минимальной степени — еще допускается. Но уж неорганический мир считается окончательно «мертвым».

Здесь, собственно, и начинается истинное царство «чистого описания», чуждого всяких антропоморфизмов. Сама идея «чистого описания» выражает именно стремление совершенно отделить натуралистическое познание от сплетающихся с ним элементов подстановки. Если Мах и другие нападают на понятие «причинности», на идею «объяснения» явлений, то именно постольку, поскольку они находят в этих формах мышления старый антропоморфизм, незаконную подстановку излишнего субъективного содержания под объективные данные опыта. Правда, сторонники «чистого описания» не против подстановки в тех случаях, где она очевидно полезна и необходима, — по отношению к людям и другим живым существам, действий которых без помощи нее мы не могли бы предвидеть; но и ее эти мыслители стремятся ввести в рамки строго натуралистического познания. Для этого они, с одной стороны, очищают ее от «интроекции», т. е. пространственного вкладывания чувств, мыслей, стремлений и т. д. в живой организм; с другой стороны, они стараются ввести подстановку в строго научные формулы «функциональной зависимости» фактов опыта: принимается, что определенным состояниям живого организма (для высших существ — именно центральной нервной системы) «функционально соответствуют» строго определенные, вполне одновременные «психические переживания», причем всякая попытка представить ту или другую сторону этой зависимости, «ряд физиологический» и «ряд психический», как причину другой, заранее признается незаконной как внесение лишних и противоречивых элементов в описание.

Здесь лежит крайний пункт реакции «чистого» натуралистического познания против «анимистической» подстановки. Надо исследовать, может ли познание остановиться на этом пункте, может ли оно безусловно принять метод «чистого описания» в этой его форме и действительно ли «чистое описание» вполне устраняет подстановку за пределами живой природы.

III

Познание имеет практику своей основой и своей целью; черпая из нее свой материал, оно дает ей опору в предвидении будущего. Именно поэтому центром познавательной жизни, к которому тяготеет каждое из бесчисленных частных ее проявлений, была до сих пор причинная связь фактов, связь их необходимой и постоянной последовательности. Предвидеть надо то, чего еще нет, на основании того, что есть и было; поэтому жизненно важна именно та зависимость, которая связывает неодновременное, связывает предшествующее с последующим. Такова всеобщая причинность явлений.

В своей борьбе против «фетишизма» причинности новейший позитивизм заменяет ее чистой «функциональной зависимостью» фактов опыта. И действительно, устраняя из идеи причинности всякий антропоморфизм, мы получаем только строгую функциональную зависимость фактов, но именно фактов предшествующих с последующими. Такую зависимость я и буду в дальнейшем обозначать просто как «причинность», не видя надобности отказываться от хорошего старого, всем привычного слова ради неуклюжей описательной формулы «функциональное отношение последовательности».

Но современный позитивизм признает не только причинность в этом смысле слова, но и еще иную закономерность, а именно функциональную зависимость одновременного. Главным полем этой зависимости является отношение «физиологии» и «психики»: принимают, что если имеется известное состояние нервных центров, то одновременно имеется и определенный комплекс «фактов сознания», а также и наоборот. Эту формулу функциональной зависимости я буду обозначать как «параллелизм», чтобы не прибегать к сложным выражениям вроде «закономерной связи одновременного» и т. п.

Что параллелизм есть совершенно иная форма познания, чем причинность, хотя бы они и объединялись в обобщающем неопределенном понятии «функциональная зависимость», — это очевидно само собой. Что для познания было бы громадным выигрышем в смысле его стройности, его монистичности, если бы одна из этих категорий была сведена к другой или обе они к третьей, но вполне определенной, а не простой расплывающейся идее связи вообще — это также очевидно. Полная самостоятельность обеих категорий обозначает два совершенно различных мира отношений, т. е. строгий дуализм познания. С точки зрения позитивиста единственная возможная форма познавательного монизма есть единство основного типа группировки данных опыта; а тут перед нами выступают два основных типа, взаимно несводимых.

Однако, что ж делать? — спросит читатель. Дуализм так дуализм, раз строго научное и критическое отношение к опыту не допускает познавательного монизма, в смысле единого всеобщего типа систематизации опыта.

Но действительно ли дело обстоит так безнадежно?

В естественных науках связь параллелизма играет вполне определенную и довольно важную роль. Там в очень многих случаях выступает такая формула: если в исследуемом объекте найдены такие-то черты, то следует предположить еще такие-то, повсюду их сопровождающие, хотя в данном случае прямо не констатированные. Например, внешним признакам известного вида животных соответствует определенное внутреннее строение, анатомическое и гистологическое; данному расположению геологических пластов — определенного рода животные и растительные остатки, в них находимые, и т. д. и т. д. Во всей «естественной истории», т. е. конкретно-описательной части естественных наук, решительно преобладает формула «параллелизма»: каждый вид, род, класс и т. д. характеризуется именно как комбинация параллельно существующих, одновременно встречающихся признаков и их группировок. Таким образом, казалось бы, познавательная необходимость схемы «параллелизма», а с ней и ее самостоятельное значение должны быть признаны безусловно.

Так это и было до выступления на сцену идей эволюционизма. Параллельное существование различных форм в органической и неорганической природе, параллелизм во внутренних соотношениях той или иной данной формы брались как факт, установленный опытом и не нуждающийся в особом научном, причинном объяснении. Вместо такого объяснения предлагались либо ссылка на акт творения, либо на целесообразность данного параллелизма. Но при этом к двум научным формам группировки присоединялись только две ненаучные, заимствованные из области «подстановки»: свобода творящей воли и телеология (чаще всего объединяемые в идее «телеологического творчества»).

Однако уже тот факт, что для «объяснения» параллелизма применялись такие суррогаты причинности, указывал на потребность именно в причинном объяснении, указывал на то, что мышление органически не могло остановиться на простом констатировании того или иного параллелизма. Эволюционизм уже определенно поставил вопрос о причинах мирового и органического развития; он задался целью причинно объяснить, почему органические формы представляют такие-то комплексы признаков, а Солнечная система — такое-то строение и т. д. При этом параллелизм явлений получил совершенно новое научное значение: если в определенных формах признаки А, В, С… всюду встречаются «параллельно» с признаками X, Y, Z… то это имеет свою причину в предыдущих фазах развития этих форм и в условиях среды, под которыми они развивались. Параллелизм сводится при этом к причинности.

Биология знает немало так называемых «соотносительных уклонений», которые выступают в развитии рядом и одновременно, хотя причинной связи между ними уловить совершенно не удается. Почему, например, у кошек «параллельно» с голубым цветом глаз наблюдается глухота? Этого мы еще не знаем, и, однако, никому в голову не приходит отказаться от вопроса «почему?» и заявить: констатировано функциональное отношение одновременного существования у кошек глухоты и голубоглазия, дальше тут искать нечего, стремление найти причины этого факта в корне ошибочно. Такая точка зрения была бы признана ненаучной.

Только в одном случае современный позитивизм поступает таким образом: в вопросе о соотношении жизни физиологической и психической. Там он заявляет: частью констатирована, частью гипотетически признается функциональная зависимость одновременного существования определенных нервных процессов и определенных «психических» комплексов. Дальше этого принципиально идти некуда, возможно только исследование частных случаев данной зависимости; стремление же «объяснить» ее сведением ее к причинной связи необоснованно и ненаучно, оно выходит за пределы чистого описания данных опыта.

Естественно, что такая точка зрения нас не удовлетворяет. Признавая две принципиально различные формы функциональной зависимости — причинность и параллелизм, признавая законность подчинения второй из них — первой форме во всех случаях, кроме одного, — отношения физиологии и психики, мы получаем крайне дисгармоничную систему познания: грандиозный мир непрерывных причинных связей, к которому сбоку прилеплена ограниченная область отношений чистого параллелизма; и чтобы сохранить полную независимость этой области, на ее границе поставлен ангел строгого позитивизма с огненным мечом, не допускающий никакой завоевательной попытки со стороны причинного познания. По сравнению с такой картиной познания даже полный дуализм представлял бы нечто стройное и целостное.

Как было выяснено, тот параллелизм, который создает эту дисгармонию, есть результат научного очищения старой подстановки «психического» под «физическое»; и вопрос об едином типе познавательной группировки фактов опыта сводится к вопросу о введении «подстановки» в схемы научной причинности.

IV

Строго научная форма «подстановки» такова: определенным физиологическим состояниям нервных центров соответствуют определенные факты сознания.

Первый возникающий здесь вопрос: что такое с точки зрения опыта тот самый «физиологический процесс», которому соответствует процесс психический?

Человек для человека прежде всего — восприятие, слагающееся из зрительных, тактильных, акустических и иных элементов. В ряду многократных повторений этот комплекс приобретает устойчивость и определенность. Благодаря его сходству с другим подобным комплексом — восприятием собственного тела познающего лица — этот комплекс дополняется посредством «подстановки», и возникает «общение» людей; коллективный опыт, передаваемый в «высказываниях», создает идею непрерывного существования этого, как и других, аналогичных по устойчивости, комплексов; в коллективном опыте они «существуют» независимо от того, «воспринимаются» ли в данный момент данным лицом или нет, — они существуют как «тела»[69].

Таким образом, «физическое тело» есть результат группировки и систематизации восприятий, сначала индивидуальной, затем коллективной. То же относится, очевидно, и к «физиологическому процессу нервной системы», причем такого рода комплекс развивается уже на еще более высокой стадии организации коллективного опыта — на ступени его научной обработки. Ввиду этого вопрос о параллелизме физиологического процесса с психическим сводится к другому вопросу — о параллелизме психического процесса с восприятием в психике других существ соответственного физиологического процесса.

Поясню это на конкретном примере. В одном из обычных опытов, относящихся к выяснению природы эмоций, собаке, у которой снята часть черепной крышки, причиняют сильный испуг; мгновенно мозг бледнеет и уменьшается в объеме (сжатие сосудов, особенно мелких артерий и капилляров). С точки зрения психического опыта пациента и экспериментатора дело представляется так: в сознании собаки выступает своеобразный, сложный, неопределенный и колеблющийся комплекс иннервационных элементов, общего органического чувства, страдания и т. д., обозначаемых словом «страх»; в психике наблюдателя — определенное изменение того комплекса, который представляет «восприятие мозга собаки», — именно быстро уменьшается сумма элементов пространственных и тактильных (уменьшение объема), еще быстрее — сумма элементов «красного» (побледнение мозга) и т. д. У собаки «непосредственное переживание» — испуг, у наблюдателя — совершенно непохожее и вполне определенное, функционально связанное с первым переживание — восприятие изменений мозга собаки. «Параллелизм» этих двух переживаний различных существ и представляет ту задачу, разрешение которой дает ключ к пониманию психофизиологического параллелизма, так как «процесс физиологический» есть результат систематического объединения и гармонизации соответствующих восприятий.

Теперь мы вернемся на минуту к общей схеме причинности и для сравнения с только что обрисованной функциональной зависимостью возьмем несколько типичных случаев функциональной зависимости причинного характера.

Если плотность воздуха уменьшается, то ртуть в барометре падает. Вот функциональная зависимость определенной последовательности. Что общего между последовательно выступающими комплексами — совокупностью атмосферных изменений данного рода и изменением уровня ртути? Качественно между ними нельзя найти ни малейшего сходства. Это не мешает им находиться в отношении «причины» и «следствия». Однако, чтобы полностью охватить это отношение причинности, надо принять во внимание и устройство барометра: оно — необходимое условие данного результата, составная часть его «причины». Чтобы сделать изложение более простым и наглядным, я буду обозначать такую связь фактов термином «отражение». Наш пример тогда можно выразить так: понижение плотности воздуха «отражается» в механизме барометра в виде движения ртутного столба вниз.

Итак, между «отражаемым» и «отражением» при их строго функциональной зависимости возможно полнейшее качественное несходство. Такое несходство является скорее даже правилом, чем исключением. В нем нет ничего загадочного: мы знаем, что ближайшим образом «отражение» определяется именно отражающей средой, тем комплексом, в котором отражается данное явление, и уже в меньшей степени — этим «отражаемым» явлением.

Берем еще несколько аналогичных примеров. Мелодия, звучащая близ фонографа, отражается на его валике в виде совершенно непохожего на нее ряда черточек; колоссальный физический комплекс — планета, со всем громадным разнообразием ее строения, отражается в сетчатке человека, живущего на Земле, в виде минимальных химических изменений на пространстве нескольких микронов. Последний пример удобно варьировать так, чтобы он приближал нас к нашему основному вопросу об отношении физического и психического: целый мир физических комплексов, включающий, может быть, громадную массу интенсивной жизни, отражается в психике земного наблюдателя как восприятие маленькой светлой точки с расходящимися короткими лучами на темно-голубом фоне.

В сфере психического опыта легко констатировать те же отношения. Один психический комплекс, «отражаясь» в другом, вызывает его функционально определенное изменение, которое может оказаться совершенно несходно с «отражающимся» комплексом. У вас, например, имеется вполне определенное, сложившееся представление о лице А как интеллектуальной и моральной личности; в ваше сознание вступает «восприятие» нескольких строчек, написанных им, или несколько фраз, им сказанных, и все ваше представление о нем быстро меняется. При этом новые комбинации, вошедшие в представление об А как его характеристики, нисколько не похожи на те зрительные или слуховые восприятия, которые вызвали изменение, которые в нем «отразились». Точно так же какая-нибудь новая «идея», проникая в ваше мировоззрение и шаг за шагом его преобразуя, «отражается» в целой массе ваших представлений, но изменения, которые она в каждом из них вызывает, качественно далеко не сходны с этой самой идеей, далеко не представляют ее простого включения в данные психические формы.

Резюмируя подобные отношения, приходится сказать: если комплекс А отражается в каком-либо комплексе В, то отражение лишь функционально определяется отражаемым, являясь, вообще говоря, качественно с ним несходным. Это относится ко всевозможным комплексам опыта и представляет частичную характеристику причинной связи фактов опыта.

Психическая жизнь каждого человека есть чрезвычайно сложный и обширный комплекс, но все же только комплекс элементов опыта. Пусть имеется два таких комплекса — психика человека А и психика человека В. Спрашивается, в каком виде один из них, положим А, может отразиться в другом — в комплексе В, предполагая, конечно, что он вообще может в нем отразиться как принадлежащий к одной с ним «природе»? На основании предыдущего приходится считать вполне вероятным, что «отражение» окажется совершенно несходно с отражаемым, но связано с ним определенной функциональной зависимостью.

Теперь припомним то, что мы перед этим говорили о связи процесса психического и физиологического. Мы нашли, что в формуле их зависимости, не меняя ее основного характера («параллелизм»), вместо физиологического процесса можно подставить восприятие его другим живым существом.

Сопоставляя с только что полученной схемой, получаем два соотношения, которые для наглядности я напишу рядом*:

1. Психический процесс человека А. | 1. Психический процесс человека А.

Функционально с ним связано: | Функционально с ним связано:

2. Восприятие соответствующего физиологического процесса в психике другого человека В. | 2. Его отражение (ближе пока не определенное) в психике другого человека В.

Функциональная зависимость (предполагается) — параллелизм. | Функциональная зависимость — причинность.

1-е и 2-е совершенно несходны качественно. | 1-е и 2-е могут быть совершенно несходны качественно.

Сравнивая оба соотношения, находим поразительное сходство. Главная разница заключается на первый взгляд в том, что одна зависимость — параллелизм (т. е. одновременность), а другая — причинность (т. е. последовательность). Но действительно ли в первом случае имеется полная одновременность? Конечно нет: восприятие физиологического процесса в психике другого человека неизбежно запаздывает по сравнению с тем психическим процессом, которому оно соответствует. Таким образом, и здесь дело идет не о точной одновременности, а о последовательности, и различия между двумя отношениями не оказывается.

При таком совпадении двух наших рядов самой вероятной гипотезой является их отожествление: неизвестный пока еще 2-й член второго отношения тожествен со 2-м членом первого отношения, как тожественны уже первые члены. Другими словами: отражением психических процессов человека А в психике В является «восприятие соответствующих физиологических процессов».

Этот вывод создает далеко не обычную и на вид парадоксальную точку зрения. Отнесемся же к ней со всем сомнением, какое подобает проявлять при встрече с неожиданной гипотезой, и проследим, противоречит ли она опыту.

V

Прежде всего очевидно, что эта точка зрения не может, по существу дела, остаться в рамках того случая, который мы рассмотрели. Она должна быть отнесена к восприятию всякого живого существа всяким другим живым существом. Получается такой вывод: всякое живое существо как комплекс непосредственных переживаний «отражается» в другом живом существе (и даже в себе самом) как «восприятие тела».

Если так, то представляется, по-видимому, неизбежным признание полного параллелизма физиологических и психических процессов: всякому «восприятию» физиологического процесса, стало быть и самому физиологическому процессу, должен соответствовать процесс психический, который «отражается» в этом восприятии. Это совершенно обязательный, по-видимому, вывод из того, что никакой принципиальной разницы между физиологическими процессами нервной системы и прочими физиологическими процессами указать нельзя.

Этого мало. Физиологические процессы также принципиально не отличаются от процессов неорганических, из которых возникают и в которые переходят. «Восприятие» живого и «восприятие» не-живого тела находятся в одной непрерывной цепи. Надо, по-видимому, распространить наш параллелизм на всю природу, принять, что в наших «восприятиях» неорганической природы «отражается» что-то «психическое».

Итак, по-видимому, наша точка зрения ведет к панпсихизму. Впрочем, уже очевидно, что если тут и окажется «панпсихизм», то не дуалистический, который повсюду вкладывает психическое в физическое, а совсем иной: строго монистический, для которого «физическое» не оболочка «психического», а его своеобразное отражение, его настоящее «инобытие». Для такого панпсихизма физическое тело является результатом определенной группировки, координации, результатом процесса «организации» однородных восприятий, которые сами представляют собой отражение одного «психического» в другом «психическом». Словом, дело сводится, по-видимому, к строгому панпсихическому монизму.

В действительности, однако, это не так. «Панпсихизм» неминуемо связывается с ошибочным понятием о строении различных комплексов, образующих природу. Чтобы понять, в чем его ошибочность, надо прежде всего вполне уяснить себе, что есть «психическое».

VI

Исследуя различные комплексы элементов опыта, легко установить три различных типа связи элементов.

В нашем опыте проходят различные образы; каждый из них представляет собой некоторое непосредственное сочетание элементов. Пока это сочетание является для вас просто данным, пока вы его вовсе и не разлагаете, не преобразовываете, не соединяете ни с какой определенной характеристикой, до тех пор дело идет о первоначальной и основной, о непосредственной форме связи элементов опыта в комплексы.

Мы разлагаем, однако, различные комплексы своего опыта на другие, меньшие комплексы и далее на элементы. Такое разложение предполагает известные условия. Чтобы цельный комплекс А разложился на свои части х, у, z, для этого требуется, чтобы эти части выступали в опыте не только вместе, но и отдельно и чтобы в памяти познающего сохранились и те и другие случаи, благодаря чему было бы возможно их сравнение. Иначе комплекс А был бы для познающего всегда только непосредственно-данным А и ничем больше; не возникало бы даже мысли о возможности его разложения.

Совокупность указанных условий характеризует ассоциативную связь опыта, или связь психическую. Если комплексы х, у, z выступают иногда вместе, иногда нет и притом так, что это констатируется, замечается, то они «ассоциированы» между собой и «ассоциированы» с массой других комплексов, образующих систему «памяти» и «сознания», образующих психическую систему. Эти элементарные психологические соображения не нуждаются, я думаю, в особых доказательствах; а они вполне достаточно обрисовывают «психическую» часть опыта. Это — ассоциативная связь в ассоциативной системе.

В «физическом» опыте связь комплексов представляет иные особенности, выражаемые терминами «непрерывность» и «необходимость». Это объективно-закономерная связь опыта. Комплексы, объединенные такой связью — «тела» или «процессы» физического мира, — не могут приниматься существующими то целиком, то по частям, то в одной комбинации, то в другой, как ассоциативные комплексы. Для каждого данного момента «физические» комплексы представляют вполне определенную систему, изменяющуюся лишь путем непрерывных переходов от одного сочетания к другому, связанному с ним необходимой зависимостью. Эта зависимость «объективна», то есть не меняется с индивидуальностью познающего, а остается для самых различных индивидов одной и той же, «общезначимой»[70]. Это наиболее определенная форма связи элементов опыта и его комплексов.

Три типа связи опыта соответствуют трем кантовским категориям — реальности, возможности, необходимости. Непосредственная связь есть в то же время и первичная, и всеобщая именно потому, что она наименее определенная и заключается как в ассоциативной, психической связи, так и в объективной, физической, охватывает, следовательно, всякий опыт, всякую «реальность». Напротив, ассоциативная связь, положим комплексов А и В, выражается в том, что они то являются вместе, то не вместе, т. е. эта связь имеет окраску возможности. Вообще возможность есть только «психическая» комбинация; в данном случае это комбинация представлений о тех случаях, когда А выступает вместе с В, и о тех случаях, когда А выступает вне связи с В. Например, «возможно», что «он» (такое-то лицо) находится «дома» или «не-дома»: то и другое пока только мои представления, находящиеся в ассоциативной связи между собой и с другими представлениями, то и другое, следовательно, — психическая реальность. Реальность «необходимая» или «объективная» уже этой психической реальности; в данном случае она сводится к одному определенному факту физического опыта, например «он» (в действительности) «дома». И очевидно, что психическая, ассоциативная связь заключается уже в этой необходимой связи: неопределенная и текучая комбинация комплексов здесь только превращается в определенную, как бы кристаллизованную, которая может быть изменена только другими комбинациями того же порядка («объективными силами»).

Таким образом, три типа связи элементов и комплексов опыта являются в то же время тремя фазами его прогрессивной организации: каждый низший тип есть исходная точка для развития высшего и неминуемо им включается; каждый высший имеет свои особые предпосылки, которых не хватает низшему. Для психического типа связи, который нам важно теперь отчетливо представлять, чтобы решить вопрос о «панпсихизме», для психического типа такие предпосылки — наличность организованной «ассоциативной» системы (память, сознание) и ограниченная изменчивость комбинаций (какая свойственна «ассоциациям» образов, представлений и т. п.). Где нет этих предпосылок, там не должно быть и речи о «психическом».

VII

Если, как мы приняли, психический процесс и его физиологический эквивалент относятся между собой как «отражаемое» и «отражение», то заключение от второго к первому так же законно, как и наоборот. Но следует ли из этого, что от всякого физиологического процесса мы можем заключить именно к «психическому», который в нем выражался бы?

«Психическое» есть ассоциативная комбинация в ассоциативной системе, т. е. организованная часть организованного целого. Соответствующий «нервный процесс» называется нами также как организованное изменение в организованной системе. Это вполне понятно: организованность отражаемого выступает в организованности отражения. Но из этого получается тот вывод, что предполагать первую мы имеем право только там, где имеется вторая. Таким образом, исходя из «параллелизма» физиологических и психических процессов, мы научным образом лишь настолько можем принимать за каким-нибудь физиологическим комплексом — психический, насколько организованность первого позволяет предполагать ассоциативный характер второго. Другими словами, за той или иной данной в опыте «физиологической жизнью» следует предполагать «психическую» лишь постольку и в такой мере, поскольку и в какой мере организованность первой соответствует организованности процессов нервной системы.

Таким образом, в полном согласии с опытом следует прежде всего принять, что низшим формам нервной системы соответствуют низшие формы «психической» ассоциативной жизни. А там, где нет нервной системы? Насколько можно судить, всякая живая клетка способна «накоплять» энергию раздражений и «привыкать» к определенным реакциям на повторяющиеся комбинации условий. Это заставляет уже предполагать элементарные формы памяти, т. е. ассоциативных, психических группировок. В пользу такого предположения говорит и тот факт, что всякий организм со сложной нервной системой развивается из одной недифференцированной клетки, так что в жизни этой эмбриональной клетки и приходится искать исходную точку всего развертывающегося богатства ассоциативных комбинаций.

Словом, следует признать наиболее вероятным, что организованный живой белок есть физическое выражение (или «отражение») непосредственных переживаний психического характера, конечно, тем более элементарных, чем более элементарна организация этого живого белка в каждом данном случае.

Что же следует предполагать за пределами организованных белковых тел, где мы встречаемся со всевозможными другими, гораздо менее сложными «материальными» комбинациями, химическими и физическими? Очевидно, что за этими неорганизованными телами нет оснований принимать «психические», т. е. ассоциативно организованные группировки. Но не принимать ничего было бы резким скачком познания, нарушением его основного принципа — непрерывности. Это значило бы признать, что нечто само по себе (вне нашего сознания) является ничем, и тем не менее вызывает в этом сознании нечто положительное («восприятие физического тела») и вызывает закономерно, необходимо; тогда как в других случаях вызывающее вполне аналогичный результат («восприятие физиологического процесса») «нечто» и само по себе представляет нечто положительное (чужая психика, существующая и вне нашего сознания). Предлагаю читателю несколько вдуматься в это, по необходимости (вследствие недостатка в нашем языке точно соответствующих понятиям терминов) запутанно и неуклюже выраженное сопоставление, и он поймет, что видеть в физическом комплексе только этот непосредственно данный в восприятии комплекс значило бы признавать, что иногда нечто возникает из ничего, признавать непрерывный акт чудесного творения.

Что же, однако, следует принимать за этим «чисто физическим комплексом», если, как указано, нельзя принимать «психического», потому что ассоциативная организованность выражается в физиологической? Где нет предпосылок психической связи элементов и группировок, там остается только связь непосредственная — низшая форма связи. Ее-то и приходится с точки зрения строгой научной аналогии принимать в данном случае.

Итак, мы приходим к выводу, что «подстановка» психических комплексов под всевозможные физические невозможна, но что подстановка вообще необходима, если познание остается верным принципу непрерывности. Для неорганической природы комплексы «подставляемые» должны оказаться неорганизованными, не абсолютно неорганизованными, разумеется, а только относительно, т. е. объединенными только низшей связью, которую мы назвали «непосредственной».

Не панпсихизм, а строго научная подстановка организованных психических комплексов под организованные физиологические, неорганизованных непосредственных под неорганизованные физические — такова наша точка зрения. Она представляет природу как бесконечный ряд комплексов, разлагающихся на те же элементы, которые суть и элементы нашего опыта, обладающие самыми различными степенями организованности и «отражающимися» одни в других так, как это происходит в нашем опыте.

VIII

Хорошо, замечает читатель, ваша точка зрения монистична, но она требует «подстановки» и там, где научное познание от этого отказывалось или, по крайней мере, до сих пор без этого обходилось. Не является ли такая точка зрения лишним балластом для познания? Не противоречит ли ее требование признаваемому вами принципу экономии в труде мышления? И кроме того, требуя подстановки, она вовсе не указывает, что же именно следует подставлять, например, под те или другие определенные неорганические процессы физического мира и какая в каждом таком случае получается польза для познания. Не значит ли это уходить в туманы самодовлеющего философствования, т. е. попросту метафизики?

Все эти возражения очень серьезны и должны быть взвешены очень строго, а ответ на них должен быть как можно более точный; иначе крушение нашего «эмпириомонизма» неминуемо на первых же шагах.

И первое, на что я укажу в анализе возражений, это неверность главной посылки, будто научное познание обходилось до сих пор без «подстановки» в области познания неорганической природы. Нет, подстановка постоянно практиковалась, только это была подстановка физического под физическое.

Что такое механическая теория теплоты, эфирная теория световых волн и другие аналогичные теории, сослужившие громадную службу науке, как не теории подстановки, с точки зрения которых наши тепловые, световые и т. п. восприятия представляют лишь отражения в нашей психике иных «непосредственных комплексов», мыслящихся в виде молекулярно-механических колебаний, волн эфира и т. п. Принципиально это совершенно такая же подстановка «вещи в себе» под «явление» и, в конце концов, как подстановка психического под физиологическое. Вопрос только в том, насколько удачна та или другая подстановка, насколько целесообразна она для познания.

С этой точки зрения подстановка «физического» под «физическое» заключает в себе большие недостатки.

В самом деле, «физическое» означает определенную связь опыта, самую стройную, самую организованную, наиболее выработанную форму этой связи (объективная закономерность). Таково физическое в нашем опыте, таково оно как отражение непосредственных комплексов, воздействующих на различные социально связанные общением психики живых существ. Но эта организованность данного отражения принадлежит именно отражающему — социально-психической среде, ею дается, в ней вырабатывается; отражаемое само по себе может совсем не представлять такой степени организованности; и, как мы показали, по отношению к неорганическим процессам природы даже неизбежно принять самую низшую степень организованности «отражаемого». Когда под тепловые и световые комплексы подставляются комплексы «механические», то это значит, что высшая организованность опыта переносится за пределы той области, в которой она действительно существует, что она принимается независимо от своего реального жизненного базиса — коллективно-познавательного организующего процесса. Это ошибка того же типа, как приписывание камню души, подобной душе человека. Эту ошибку прогресс познания должен устранить.

Современная наука и обнаруживает тенденцию исправить «подстановку», освободив ее от указанного недостатка; эта тенденция вряд ли ясно сознается, не всегда правильно проводится, но с несомненностью выступает в новейших научных теориях, каковы, например, электромагнитная теория света, электронная теория массы и т. п. В этих теориях нет уже ни молекул, ни атомов как особых устойчивых реальностей, скрытых под текучей реальностью опыта; в них есть, по-видимому, только голые формулы и схемы, которыми связываются прямые данные опыта. Однако, вглядываясь в эти формулы и схемы, легко убедиться, что за ними опять-таки скрывается «подстановка», только сознательно неопределенная, избегающая перенесения образов высшей организованности в область подкладки явлений низшей организованности. Такие понятия, с какими оперируют эти теории, например «напряжение» в той или иной точке электрического или магнитного поля, «электрон», положительный или отрицательный и т. п., не выражают никакого определенного опытного содержания («чувственно» определенного), но выражают бесконечный ряд «потенций», возможностей вполне определенного опыта, а не простое отсутствие содержания. Все эти возможности имеют отнюдь не субъективный характер, как в психическом опыте, а вполне объективный: каждая из них, лишь только присоединяются определенные условия (для каждой особые), переходит в «необходимость», в объективную, т. е. общезначимую действительность: при таких-то дополнительных условиях, в зависимости от данного потенциала и напряжения, обнаружатся такие-то тепловые явления, г. е. такие-то восприятия в психике каждого нормально организованного наблюдателя, при других — такие-то световые явления, например восприятие искры, при третьих — такие-то механические и т. д. Каждая из этих возможностей существует, следовательно, не только для данного лица, в данный момент принимающего эти «символы» для определенного поля наблюдений, но и независимо от его ограниченного личного опыта. Что же это значит?

Это может означать только одно — что данным «символам» соответствует «нечто», не зависящее от индивидуального опыта той или иной личности, реальность, не связанная пределами такого опыта, лежащая даже вне прямого личного опыта, но входящая в него косвенно. Метафизической она в силу такого отношения к индивидуальному опыту отнюдь еще не делается, как не делается метафизической реальностью чужое сознание, точно так же недоступное моему или вашему прямому личному опыту, но точно так же составляющее для нас подкладку различных «возможностей». Если та реальность, о которой мы говорили, ближе не определяется — определяются только связанные с нею «возможности», — то это в данном случае легче всего согласуется с мыслью о ее общей «неопределенности» или неорганизованности. Представлять же ее принципиально неоднородной с нашим опытом, неоднородной с ним по содержанию, по материалу, по «элементам» было бы нелепо, ибо тогда было бы немыслимо само влияние ее на наш опыт: различия по существу, субстанциальные различия исключают взаимодействие. Таким образом, все заставляет нас принять, что искомая реальность сводится к неорганизованному комплексу элементов, аналогичных элементам опыта.

Как видим, развитие науки и здесь, в сущности, не устраняет подстановку, а исправляет ее. Всякая научная теория, устанавливая для неорганических явлений «объективную», т. е. не только индивидуально значимую закономерность, тем самым совершает подстановку — принимает «реальность» за пределами прямого опыта. Правильность подстановки проверяется последующим опытом, и на этом пути изменяются формы и способы подстановки. Тенденция в сторону «чистого описания» означает только борьбу против подстановки комплексов высшего типа под явления низшего типа, комплексов «физических» и «психических», в том и другом случае высокоорганизованных, под неорганические процессы. Но даже самое «чистое» описание принимает подстановку в тот самый момент, как оно признает «объективность» своих «функциональных соотношений»: в этом признании заключается мысль о реальности, независимой от личного опыта одного, другого, третьего лица, но «отражающейся» в этом опыте, влияющей на его течение.

Замечу, во избежание недоразумений, что «объективность», о которой здесь идет речь, не имеет ничего общего с абсолютной объективностью кантианских гносеологов. Это только та «общезначимость» фактов и отношений, которая констатируется в общении живых существ; это общезначимость не безусловная и даже не полная, но тем не менее надындивидуальная: и ее достаточно для того, чтобы признать надындивидуальную же, т. е. стоящую вне прямого личного опыта, реальность как «причину» явлений, органических и неорганических, относимых к «объективному» миру. «Подстановка» этой реальности, принципиально возможная повсюду, где дело идет об «объективно существующем», практически должна выполняться лишь постольку, поскольку она познавательно полезна, поскольку она расширяет область предвидения. Никто не сомневается в законности «подстановки» там, где перед нами живое, «сознательное» существо; но когда это существо падает на нас с крыши, то нам для предвидения практически важных для нас последствий бесполезно подставлять под движения этого существа его «психику», это было бы даже вредной потерей времени. Достаточно сознавать, что это падение — факт объективный, а не субъективный образ нашей психики, так что уклониться от него нельзя простым отвлечением мыслей в другую сторону или закрытием глаз. Признание же объективности факта есть, как мы указали, низшая ступень «подстановки», самая неопределенная ее форма. По отношению к физическим комплексам неорганического мира такая форма подстановки является решительно преобладающей, но еще вопрос, будет ли удовлетворяться ею и дальше развивающееся познание.

В науках о неорганическом мире принимается целый ряд высокополезных формул, носящих оттенок иного рода, более сложной подстановки. Таковы формулы, в которые входят понятия «стремления к maximum», к «minimum» или «к сохранению». Эти формулы своей телеологической внешностью приводили многих мыслителей (из новейших назову Вундта) к различным метафизическим выводам; и во всяком случае они говорят как будто о подстановке психического под неорганические явления. По типу они таковы же, как старые формулы: «природа не терпит пустоты» или «тела стремятся к центру Земли»; но от этих старых формул они отличаются своей устойчивостью в научном познании: они сохраняются, тогда как те давно отвергнуты.

С нашей точки зрения, подобные формулы не представляют, конечно, ничего принципиально загадочного. Эмпириомонистически наша психика отличается от «неживой природы» только высшей ступенью организованности; а высшая ступень включает и заключает в себе низшие; и потому естественно, что схемы, соответствующие некоторым чертам комплексов высшей организованности, могут соответствовать и отношениям низших комплексов. Для метафизики тут нет места; но есть место для методологического исследования о «подстановке».

IX

Мы видели, что область «подстановки» в современном познании вовсе не уже, чем в познании анимиста; только ее наивные формы сменяются научными. Исторически те и другие оказываются весьма разнообразны:

1) Подстановка психического под физическое: научная — там, где психика подставляется под физиологию нервной системы, под движения животных и отчасти, может быть, растений, а также свободных живых клеток («Protista»); научна она, конечно, лишь постольку, поскольку критически проверяется; иначе она уже здесь переходит в наивную, какова она, например, в легендах животного эпоса — человечески сложная психика, принимаемая для животных. Типичные же наивные формы этой подстановки: всеобщий анимизм*, поэтическое одухотворение природы, пантеизм*, панпсихизм.

2) Подстановка физического под физическое: «механические» теории света, теплоты, теории электрических и магнитных жидкостей и т. п. Все они для нашего времени относятся к «наивным».

3) Подстановка физического под психическое (о ней мы до сих пор специально не говорили: достаточно упомянуть). Первобытный анимизм — отчасти, а именно постольку, поскольку душа представлялась «материальной», являлась как бы простым повторением тела. Материализм Демокрита, Эпикура, Бюхнера и т. п. Формы наивные.

4) Подстановка метафизически неопределенного под физическое и психическое: «вещь в себе», принципиально отличающаяся от явления, но составляющая его причину, «непознаваемая» или «познаваемая смутно» (сенсуалисты, материалисты типа Гольбаха, кантианцы, Спенсер и т. п.). Формы противоречивые и потому наивные.

5) Подстановка эмпирически неопределенного под физические, неорганизованные процессы: теории, стремящиеся к «чистому описанию» в абстрактно-монистических схемах и признающие «объективный» характер фактов, подлежащих описанию. Большинство новейших естественно-научных теорий: формы для нашего времени научные. Эмпириомонизм отрицательно определяет «неопределенные» подставляемые комплексы как неорганизованные (не абсолютно, а только относительно) и тем ставит эту подстановку в одну цепь с подстановкой «психического» под «физиологическое». Этим дается принципиальная возможность исследования генезиса жизни, физиологической и психической (происхождение более организованного из менее организованного).

Итак, развитие науки и философии ведет в действительности не к устранению подстановки, как склонны думать многие из современных позитивистов, а к ее критическому исправлению. Только в одной сфере подстановка безусловно устраняется: это там, где мы имеем дело с психическими явлениями; под них никакой «вещи в себе», непознаваемой ли или смутно познаваемой, подставлять не приходится, ибо это познавательно бесполезно, а для монизма познания даже прямо нецелесообразно: психическое есть исходная точка самой подстановки, из него берется содержание для первичной подстановки, его связь с «физиологическим» есть объективное основание и в то же время стимул к подстановке. Здесь подстановка может быть только «наивной», только результатом ошибочной аналогии.

С точки зрения систематизированной, исправленной подстановки вся природа представляется как бесконечный ряд «непосредственных комплексов», материал которых тот же, что и «элементы» опыта, а форма характеризуется самыми различными степенями организованности, от низших, соответствующих «неорганическому миру», до высших, соответствующих «опыту» человека. Эти комплексы взаимно влияют одни на другие, взаимно «отражаются» одни в других. Отдельное каждое «восприятие из внешнего мира» есть отражение какого-нибудь из таких комплексов в определенном сложившемся комплексе — живой психике; а «физический опыт» — результат коллективно организующего процесса, гармонически объединяющего такие восприятия. «Подстановка» же дает как бы обратное отражение, отражение отражения, более сходное с «отражаемым», чем первое отражение: так мелодия, воспроизводимая фонографом, есть второе отражение мелодии, им воспринятой; и она несравненно более похожа на эту последнюю, чем первое отражение, — черточки и точки на валике фонографа.

В эмпириомонистической картине мира нет ничего сверхопытного; в ней есть только непосредственный опыт и его продолжение — область «подставляемого», опыт косвенный. Последний является в то же время опорой первого, условием его «объективности». Тот и другой одинаково лежат в сфере познания.

* * *

Теперь у нас достаточно данных, чтобы произнести справедливый, насколько надо — строгий, насколько надо — милостивый приговор над «вещью в себе». Что старая «вещь в себе» умерла — это несомненно; но именно это и создает возможность наиболее беспристрастного суждения о ней.

«Вещь в себе» была выражением законного и правильного стремления дополнить опыт посредством подстановки. Даже неопределенный характер этой подстановки не представлял ничего принципиально неправильного, а только выражал недостаточность опыта и познания. Ошибка начиналась там, где познание пыталось так или иначе покончить с этой неопределенностью и создавало недоступную проверке гипотезу.

Такие гипотезы шли в двух направлениях. Одни, впадая в поспешную аналогию, подставляли на место неопределенности чрезмерную определенность; таковы были особенно гипотезы анимистические и материалистические; панпсихизм и панматериализм — типичные формы этого наивного позитивизма. Другие на место неопределенного ставили непознаваемое, чтобы ценой преувеличения неопределенности избавить себя от труда, связанного с попытками создать на место нее большую определенность; здесь типичны точки зрения Канта и Спенсера (гипотезы скептически-метафизические).

Золотую середину заняли материалисты более критического оттенка, которые, отказавшись от безусловной непознаваемости «вещи в себе», в то же время считают ее принципиально отличной от «явления» и потому всегда лишь «смутно познаваемой» в явлении, внеопытной по содержанию (т. е., по-видимому, по «элементам», которые не таковы, как элементы опыта), но лежащей в пределах того, что называют формами опыта, т. е. времени, пространства и причинности. Приблизительно такова точка зрения французских материалистов XVIII века и из новейших философов Энгельса и его русского последователя Бельтова. Как почти всякая золотая середина, эта точка зрения не вполне устранила недостатки крайностей, а скорее даже совместила их, хотя, разумеется, в ослабленной степени.

Такой материализм принимает, что «вещь в себе» воздействует на наши «чувства» (аффицирует их) и таким образом порождает «явление» или «опыт». Но А может аффицировать В только в том случае, если то и другое однородно до известной степени по своему материалу, по «элементам». Если они принципиально разнородны, они не могут воздействовать друг на друга, как полоса тени не может повлиять на движение ядра, которое через нее пролетает. Здесь необходимо, следовательно, принять, что «вещь в себе» однородна по «элементам» с «чувствами», которые она «аффицирует», т. е. с психическим опытом, т. е. и с опытом вообще. С другой стороны, простое и прямое перенесение в область «вещи в себе» форм пространства, времени и причинности в том виде и смысле, как мы их принимаем в физическом опыте, является недостаточно обоснованной и даже отчасти противоречивой гипотезой. Даже для психического опыта пространственные отношения выступают с неизмеримо меньшей определенностью, чем для физического; и многие полагают, что психические явления вообще не имеют пространственного характера; почему мы должны признать такой характер за «вещью в себе», которая с данной точки зрения так сильно отличается от опыта, это ни из чего не видно. Да и вообще признание абсолютного значения за временем, пространством и причинностью, как мы их теперь себе представляем, есть не что иное, как особая форма абсолютного априоризма, идея метафизическая и статическая. На памяти человечества все эти формы опыта развивались от конечного к бесконечному, от неоднородного к однородному, от прерывающегося к непрерывному[71]; что же дает нам право для теперешней фазы их развития принимать абсолютное значение?

Впрочем, мы должны заранее иметь в виду, что эти наши соображения имеют силу только в том случае, если «вещь в себе» понимать в смысле эмпирической подстановки. Но не в том смысле понимают ее все ее современные сторонники, в том числе и диалектические материалисты. У них дело идет о подстановке метаэмпирической или, что то же, метафизической. Их «вещь в себе» стоит за той, которая дается эмпирической подстановкой; они, например, и за психическими явлениями подставляют еще скрытую «вещь в себе», которая в этих явлениях должна обнаруживаться. Мы же нашли, что само понятие «вещи в себе» возникло из подстановки психического под физиологическое, так что для психического никакой дальнейшей подстановки не требуется.

Если употреблять термин «вещь в себе» в строго позитивном смысле эмпирической подстановки, то наш взгляд придется резюмировать так. Первичная «вещь в себе» для каждого человека — его собственный опыт; от него он умозаключает к переживаниям других людей и прочих существ — это ближайший для него ряд подставляемых «вещей в себе». Убеждаясь, что физиологическая жизнь принципиально не отличается от других физических и химических явлений, человек различными способами выполняет аналогичную подстановку и по отношению ко всем «объективным» процессам, впадая на этом пути в различные ошибки и исправляя их дальнейшим познанием. Так получаются дальнейшие ряды «вещей в себе», все менее и менее определенных по мере того, как увеличивается их различие с первичной «вещью в себе» — собственной психикой человека. Принципиально все они вполне познаваемы; практически трудности их точного познания возрастают при переходе от высших форм жизни к низшим, от органической природы к неорганической, от более сложных комплексов этой последней к более простым. Но вместе с возрастанием трудностей такого точного познания «вещей в себе» уменьшается и потребность в нем: «явления» становятся проще и познаются легче, так что практически можно все больше и больше обходиться без точной подстановки. Впрочем, и здесь вполне без нее обойтись нельзя: она заключается в неопределенной и скрытой форме уже в признании объективности явления.

Но само употребление термина «вещь в себе» в нашем позитивном смысле есть уже до известной степени философское злоупотребление: слишком много метафизики приросло в ряду веков к этому старому понятию. Лучше всего, следовательно, мы избегнем недоразумений, если просто скажем: «вещь в себе» есть отжившая философская идея; все, что в ней было жизненного, исторически положительного, сводится к эмпирической подстановке; развивающееся познание сохраняет эту последнюю, непрерывно преобразуя и дополняя ее на основе расширяющегося опыта; эмпириомонизм делает ее орудием выработки целостного, чуждого перерывов мировоззрения.

Психический подбор

(Эмпириомонизм в учении о психике)

А. Основы метода

1. Схема психоэнергетики

I

Поставленная нами задача заключается в том, чтобы показать, в каком направлении должно развиваться психическое исследование, если в основу его будет сознательно положена идея принципиального единства опыта. Задача эта целиком сводится к вопросам метода; и потому будет вполне естественно начать с выяснения и анализа самого общего методологического принципа, которым мы будем руководиться. Это, как мы не раз уже выясняли, принцип энергетики; а в сфере специально психического опыта, о котором теперь идет дело, это — идея психоэнергетического метода. Итак, что же она ближайшим образом означает?

Понятие «энергии» служит познанию для того, чтобы представить все явления как соизмеримые. Оно слагается из двух элементов: во-первых, представление об измеримости всех явлений — все явления рассматриваются как «величины»; во-вторых, представление об их всеобщей эквивалентности — признается, что в непрерывной смене явлений одни замещаются другими сообразно определенным и постоянным количественным отношениям. Таково содержание этого понятия, выработанное в сфере «естественных наук» научным синтезом и научной критикой. Его требуется применить к «психическим» явлениям.

Прежде всего приходится задать вопрос: измеримы ли психические явления? Хотя методы их измерения могут быть в данное время очень мало выработаны, несовершенны, приблизительны, недостаточны, но принципиальный ответ на вопрос этим не изменяется: психические явления измеримы; это величины. Поскольку они выступают в психическом поле с большей или меньшей «силой», они представляют величины «интенсивные»; поскольку они могут присоединяться одни к другим, создавая большую или меньшую полноту жизни сознания, это величины экстенсивные. К этим двум формам количественного сравнения фактов сознания сводится и всякое «объективное» измерение физических тел и процессов: акт «измерения» есть всегда психическая деятельность, материал которой — данные психического опыта. Если бы эти данные не имели характера величин, то вообще никакое измерение не было бы возможно.

С этой точки зрения в очень многих случаях, когда познанию не удается выразить данное психическое явление вполне определенной величиной энергии, существует тем не менее возможность относительного определения величины: можно наблюдать «возрастание» или «уменьшение» энергии этого психического явления. Всего проще тот случай, когда дело идет об «одном и том же», психическом явлении, которое, однако, «изменяется»; например, если данный образ в сознании бледнеет, теряя свою интенсивность, или если он утрачивает некоторые из своих элементов, становясь, так сказать, менее полным, то мы имеем основание говорить об уменьшении энергии этого психического образа; в случаях противоположного характера следует признавать возрастание энергии и т. д. Но и тогда, когда в психике сменяются различные образы, сознание обыкновенно отмечает их относительно большую или относительно меньшую энергию; человек высказывается в том смысле, что деятельность его сознания становится более энергичной или менее энергичной. Все это отнюдь не простые аналогии, так как в подобных высказываниях с полною ясностью обнаруживается измеримость и соизмеримость психических процессов, т. е. черты, создающие почву для энергетической концепции этих процессов.

Было бы в высшей степени ошибочно придавать особенное решающее значение тому факту, что все непосредственные «измерения» и «соизмерения» психических процессов отличаются крайней приблизительностью и неточностью, и отрицать на этом основании энергетическое понимание психики. Кто знаком с фактическими применениями энергетики в естественных науках, тому хорошо известно, как далеко простирается ее научное значение и за пределами точных измерений, там, где они технически не удаются. Область действительно точных измерений, в сущности, очень узка; но и при их отсутствии энергетическая точка зрения в массе случаев приводит к научно важным выводам. Очень часто — едва ли не в большинстве случаев — она даже создает возможность технически точного измерения явлений, позволяя вместо одних, трудно измеримых, подставлять другие, легко поддающиеся измерению. Это, как увидим, относится и к сфере психического опыта.

II

Если вопрос об измеримости психических процессов не представляет никаких принципиальных затруднений, то вопрос об их эквивалентности уже гораздо сложнее. Прежде всего тут приходится выяснить, следует ли принимать эквивалентность для психических явлений только с психическими или также и с физическими. Последнее может казаться сомнительным особенно потому, что форма связи явлений в опыте физическом и в опыте психическом очень различна.

Энергетическая эквивалентность выражает идею всеобщей непрерывности явлений, которая требует, чтобы с устранением из опыта одного комплекса элементов выступал другой, связанный с ним определенным количественным отношением. Но психический опыт, взятый в его непосредственной форме, есть область прерывающихся отношений: в глубоком сне, обмороке, смерти течение психического опыта временно или окончательно прекращается, в различных фазах сознательной жизни оно резко изменяется как по интенсивности, так и по экстенсивности переживаний. Ясно, что идея эквивалентности, примененная к непосредственному психическому опыту в отдельности, создала бы только ряд противоречий. Следовательно, идея эта может получить реальный смысл только по отношению к более широкой сфере явлений, чем один психический опыт, — по отношению к опыту в его целом, миру физическому и психическому вместе. Между тем физический опыт уже сам по себе характеризуется непрерывностью; присоединить к его эквивалентным замещениям процессы психического ряда, процессы прерывающиеся, значило бы, по-видимому, только нарушить его собственную непрерывность. Получается такая дилемма: либо отказаться от психоэнергетики, либо допустить нарушение непрерывности физического опыта. Большинство философов принимает первое решение, приходя к безнадежному дуализму метода[72]. Принять же второе — значит превратить физический опыт в нечто фантастическое, отняв у него основную его черту, его «конститутивный признак» — непрерывность. Оба решения малоутешительны.

К счастью, эмпириомонизм не связан самой дилеммой — он в силах устранить ее, выйдя за ее пределы. Он дает возможность энергетически познавать психику, не нарушая энергетической непрерывности физического опыта. Каким образом достигает он этого?

Между «психическими» и «физиологическими» явлениями жизни существует определенный параллелизм, точнее — определенная функциональная зависимость. Но там, где между различными рядами элементов опыта имеется такая зависимость, самые эти ряды представляют не различные объекты для познания, а один объект[73]. Психическое явление и соответственный физиологический процесс следует считать не различными энергетическими величинами, а одной и той же величиной. Это — различные способы восприятия процесса жизни, и они так же мало могут быть разъединены энергетически, как тело, воспринимаемое путем зрения, и то же самое тело, воспринимаемое путем осязания. «Параллелизм» обеих «сторон» жизненного процесса здесь такой же, как параллелизм оптического и тактильного ряда элементов, образующих определенное «физическое тело»; и здесь и там закон сохранения энергии отвлекается от разнообразия элементов, опираясь на единство отношений.

Все это становится особенно простым и понятным с точки зрения «второго эмпириомонистического положения». Положение это устанавливает всеобщий параллелизм «жизни физиологической» и «непосредственных переживаний» и сводит этот параллелизм к отношению между «отражаемым» и «отражением». Если физиологический процесс есть отражение «непосредственных переживаний», именно отражение их в социально-организованном опыте живых существ, то очевидно, что создавать из того и другого отдельные объекты для монистического познания не имеет никакого смысла: это было бы все равно что считать за отдельные объекты познания планету, наблюдаемую прямо глазом, и ту же планету, видимую при посредстве вогнутого зеркала рефлектора.

Таким образом, мы всегда имеем право и основание заменять в энергетическом исследовании психический процесс его физиологическим отражением, и наоборот, смотря по тому, что из двух для нас доступнее и удобнее; например, когда не выяснен физиологический процесс, но легко наблюдается соответственный психический, лучше подставить второй вместо первого; когда психический процесс не поддается измерению, можно попытаться измерить вместо него физиологический.

2. Схема психического подбора

I

Философское исследование психического мира ставит своей задачей выработку объединяющей точки зрения на все различные процессы, протекающие в этой области. Таким образом, разложение психического опыта на его элементы здесь может иметь значение только подготовительной работы, но не более: собственно философское исследование начинается там, где выясняется отношение этих элементов к психическому целому, где решается вопрос о том, каким способом координируются они в психическую систему, как организуется психика.

Подчиняя психический мир всеобщему принципу энергетики, мы сразу получаем первую чисто количественную постановку вопроса, который только что формулировали. В этой постановке его следует выразить так: в каком отношении находятся отдельные переживания и их элементы, взятые как величины, и притом энергетические, к психической системе как интегральной энергетической величине? И сразу же получается первый и самый общий ответ, вытекающий из самого понятия о величине; он будет, очевидно, такой: для психического целого отдельные переживания и их элементы могут являться положительными или отрицательными величинами, увеличивающими или уменьшающими сумму энергии этого целого[74].

В эту отвлеченную формулу данные биомеханики и психологии позволяют сразу же вложить более конкретное психическое содержание. Возрастание и уменьшение энергии психической системы тожественно с непосредственным возрастанием и уменьшением ее жизнеспособности; а колебания непосредственной жизнеспособности выражаются психически в чувствованиях удовольствия и страдания, в так называемом «аффекционале»*. Энергетическая формула превращается в психологическую: положительный аффекционал переживания (удовольствие) познавательно тожествен с возрастанием энергии психической системы, отрицательный (страдание) — с уменьшением[75].

Итак, если человеку «приятно», например, видеть лицо А и «неприятно» видеть лицо В, то это означает, что одно переживание — восприятие А, — вступая в систему психического опыта, увеличивает сумму ее энергии, тогда как другое переживание — восприятие В — уменьшает эту сумму. Все переживания обладают положительным или отрицательным аффекционалом — «безразличный» аффекционал есть только предельная величина того и другого; а потому все переживания энергетически соизмеримы по их отношению к психической системе. Эта специальная форма их соизмеримости и послужит основой нашего исследования.

II

«Приятное есть то, к чему стремятся, неприятное — то, чего избегают» — формулу эту трудно назвать даже определением, это — почти простая тавтология. И однако, ее жизненное значение громадно: к ней в конечном счете сводятся все принципы прикладной психологии — педагогики, политики, морали — все методы юридического и нравственного воздействия одних людей на других.

Всякое психическое переживание — будет ли это волевой акт, или восприятие, или представление, — раз оно характеризуется окраской удовольствия, обнаруживает тенденцию упрочиться в данной психической системе, вытеснить те переживания, которые не имеют такой окраски, оно устраняется все с большим сопротивлением, удерживается и воспроизводится все легче. Это отражается и на всех других переживаниях, которые ближайшим образом ассоциативно с ним связаны, — их энергия и устойчивость также возрастают. Окраска страдания обусловливает противоположную тенденцию: уменьшение энергии и устойчивости тех переживаний, которые ею обладают, и всех тесно связанных с ними, возрастающую легкость их устранения из психической системы. Эти две тенденции образуют своего рода «психический подбор» переживаний: в смене и в повторениях переживаний те из них обнаруживают относительно наибольшую жизнеспособность, которые наиболее «приятны»; наименьшая же свойственна тем, которые наиболее «неприятны».

Таким образом, если политик старается в психике избирателей создать неразрывную связь между представлением о его программе и заведомо приятным представлением об известных практических выгодах, он применяет принцип психического подбора; если педагог стремится в психике школьника тесно ассоциировать представление о шалости с заведомо неприятным представлением о наказании, он применяет принцип психического подбора. Здесь лежит необходимое «a priori» для всякого планомерного воздействия на людей, — такова практическая роль этого принципа. Но для нас в данный момент важно выяснить его теоретическое значение.

Факт психического подбора несомненен, или, выражаясь точнее, несомненно, что громадная масса психических фактов вполне укладывается в рамки понятия «психического подбора», как оно нами установлено[76]. Но мы ищем эмпириомонистической точки зрения для психологии, а потому для нас возникает вопрос о том, вся или не вся область психического опыта должна быть подчинена этому своеобразному принципу, может или не может он стать всеобщим «a priori» для психологического исследования. Это вопрос о границах методологического значения идеи психического подбора.

Чтобы ответить на такой вопрос, надо прежде всего самую идею психического подбора свести к установленным уже эмпириомонистическим понятиям; надо, как обыкновенно выражаются, «объяснить» психический подбор, определить, «что» он такое, «как» и «почему» происходит.

Пока нам известно следующее: психическим подбором мы назвали тенденцию к жизненному усилению или ослаблению отдельных переживаний в зависимости от их аффекциональной окраски в поле сознания — положительной (удовольствия) или отрицательной (страдания). Таким образом, основные особенности психического подбора сводятся к двум фактам: во-первых, он выступает в поле сознания (непосредственного психического опыта); во-вторых, по направлению он зависит от аффекционала. Что представляет собой аффекционал с эмпириомонистической точки зрения, это мы уже знаем: удовольствие для познания тожественно с непосредственным возрастанием энергии психической системы, страдание — с непосредственным понижением. Теперь нам следует остановиться на другой особенности психического подбора — на его отношении к полю сознания.

III

«Сознание» и непосредственный психический опыт — тожественные понятия. Существует мнение, что так как эти понятия выражают то, что нам «непосредственно известно», а стало быть, и наиболее известно, то они вообще не подлежат определению и «объяснению». Это, конечно, неверно. Задача познания — гармонически организовать опыт, установить связь и зависимость его элементов и их комбинаций; «определение» и «объяснение» таких комбинаций представляют собой именно выражение этой связи и зависимости; из нее же ничто не может быть выделено, а потому все подлежит определению и объяснению. Таким образом, всякая область опыта должна быть определена и объяснена через другие, т. е. точно отграничена от них и в то же время неразрывно связана с ними установленной общей закономерностью.

Итак, что такое «сознание» как непосредственный психический опыт? Прежде всего очевидно, что это некоторая комбинация переживаний, принадлежащая к определенной психической системе, но, как мы знаем, отнюдь ее собою не исчерпывающая. Какая же именно комбинация? Ее основная характеристика — специфически временная форма. Здесь содержание непрерывно изменяется во времени, но не размещается в пространстве. И так как содержание для чисто временной связи дают только изменения, то «непосредственное сознание» есть прежде всего область изменений. Изменений чего? Очевидно, психической системы, которой принадлежит сознание. И действительно, каждое переживание, прошедшее через поле сознания, означает некоторое изменение психической системы с ее дальнейшими жизненными реакциями; изменение это может быть более значительным, или менее значительным, или хотя бы даже минимальным, но оно всегда есть, и путем таких изменений совершается непрерывно приспособление системы к ее среде. В каком же отношении между собою находятся эти изменения? Они взаимно координированы, взаимно объединены ассоциативной связью, которая делает из ряда переживаний одно «поле сознания» и из таких непрерывно сменяющихся полей одну нераздельную цепь психического опыта. Следовательно, сознание по отношению к психической системе можно определить так: это область координированных изменений психической системы (причем формой их координации является ассоциативная связь).

Дальнейшее выяснение, исследование характера ассоциативной координации, ее частных форм и т. д. для нас в данный момент не представляет необходимости. Пока достаточно просто констатировать: всякое данное поле сознания можно рассматривать как комплекс одновременных взаимно связанных изменений психической системы. В опыте «поле сознания» первоначально является как некоторое недифференцированное целое, и его разложение на отдельные переживания с установлением определенной связи между ними есть уже акт вторичного характера, акт «познания»; он превращает единство неопределенное в единство определенное, но отнюдь не устраняет.

Исходя из этого положения, мы можем «объяснить» себе процесс психического подбора, т. е. представить его в простой, монистической формуле.

IV

«Поле сознания» данного момента выражает совокупность координированных изменений, происходящих в психической системе. Энергетически все эти изменения соизмеримы и, взятые в сумме, образуют определенное возрастание или уменьшение энергии психической системы. Но именно такое же значение имеет и аффекционал: удовольствие соответствует возрастанию энергии системы, страдание — уменьшению. Что же из этого следует?

Пусть в поле сознания имеется ряд образов — зрительных, двигательных и т. д., причем общий аффекционал отрицательный (страдание). Эти зрительные, двигательные и т. д. реакции означают определенные психические приспособления, существующие в психической системе не только в то время, когда они выступают в поле сознания: это вполне доказывается тем, что данные образы время от времени вновь воспроизводятся в сознании, следовательно, не исчезают окончательно из психики, когда исчезают из непосредственного восприятия[77]. Так как поле сознания есть область изменений психики, то очевидно, что выступление в нем данных образов выражает ряд изменений, происходящих именно в сфере тех непрерывно существующих психических приспособлений, которым эти образы соответствуют. Какого же рода изменения? Это выясняет аффекционал: если он отрицательный, то дело идет об уменьшении энергии психической системы, т. е., очевидно, о понижении энергии указанных психических приспособлений, — они составляют область изменений, стало быть, происходящее уменьшение энергии происходит за их счет. Но понижение энергии психических приспособлений есть в то же время уменьшение их жизнеспособности; а оно и обозначается в данном случае как «отрицательный психический подбор». Мы пришли, таким образом, к почти тавтологической формуле: при отрицательном аффекционале (страдании) имеет место отрицательный психический подбор потому, что отрицательный аффекционал выражает понижение энергии, а следовательно, и непосредственной жизнеспособности тех психических приспособлений, которые выступают в данном поле сознания. То же самое, с соответственными изменениями, относится, конечно, и к положительному подбору при положительном аффекционале.

Ребенок протягивает ручку к огню и получает ожог, что и служит для него «уроком», — вот самый простой и типичный пример психического подбора. Что при этом происходит в психической системе? Сначала в поле сознания рядом со зрительным восприятием огня имеется представление определенной двигательной реакции («хочу взять это»); оно имеет положительную окраску (характеристика «приятно»), т. е. оно соединено с возрастанием энергии психической системы; но возрастание это происходит в сфере ее «координированных изменений», в той области приспособлений, которая соответствует полю сознания: повышается энергия зрительного восприятия огня, с одной стороны, двигательного представления хватательной реакции — с другой; восприятие огня становится ярче, отчетливее, богаче элементами — увеличиваются сила и ясность перцепции; двигательное представление делается интенсивнее и определеннее — переходит в «акт воли», в полную психомоторную реакцию. Но тут в поле сознания вступает интенсивное тактильно-термическое раздражение, разрушительно действующее на психику: сразу обнаруживается значительный отрицательный аффекционал («очень больно»). Поле сознания как область координированных изменений составляет одно целое, и его общий отрицательный аффекционал означает падение энергии всех психических приспособлений, в данный момент в нем представленных. В результате зрительное восприятие огня становится смутным и неясным («света не взвидел»), хотя, конечно, не исчезает, так как продолжается действие его «внешней причины» — световых волн на сетчатку; двигательная реакция «хватания» прерывается, а тактильно-термическое восприятие не может исчезнуть вследствие продолжающегося «внешнего раздражения», но, подобно зрительному восприятию огня, только еще в большей степени, делается смутным и неясным, как «восприятие»: в нем не различается никаких частностей и деталей, кроме приблизительной локализации в пальцах руки, оно тонет и исчезает в хаотически поднимающихся волнах «жгучей боли» — неопределенной судорожной психической реакции, представляющей колоссальную растрату энергии психической системы[78]. Затем выступает новая психомоторная реакция — рефлекс «отдергивания руки»; и из всего дальнейшего для нас важно только одно: те психические комплексы, которые были в поле сознания в момент отрицательного аффекционала, в дальнейшем воспроизводятся сравнительно ослабленными и более редко: даже зрительный образ огня, возникая в памяти ребенка, быстрее, чем прежде, подавляется другими реакциями — ребенок «избегает» этого воспоминания, а та двигательная реакция «хватания», которая ближайшим образом предшествовала появлению отрицательного аффекционала, в дальнейшем совсем не повторяется в связи с восприятием огня, как это здесь было, да и во всякой иной связи воспроизводится менее быстро и энергично, с большим колебанием и «осторожностью».

В большинстве случаев действие психического подбора бывает менее интенсивно, особенно когда оно направлено в положительную сторону, в сторону усиления и упрочения возникающих психических комбинаций; но и тогда, повторяясь и накопляясь, оно в конце концов может оказаться еще гораздо более значительным по своим результатам. Очевидно при этом, что с точки зрения принятой нами концепции все поле сознания непрерывно является в то же время полем психического подбора, и вся жизнь сознания представляется как процесс развития и разрушения психических форм, направление которого во всякий данный момент определяется знаком аффекционала.

V

Связь психического подбора с аффекционалом означает связь с определенными типами жизнеразностей нервного аппарата. Этим дается как будто иная точка зрения на вопрос о психическом подборе: его надо «разрешить», процесс психического подбора надо «объяснить» на почве физиологии нервной системы.

Пусть в сознании одновременно имеется ряд образов, окрашенных чувством «удовольствия», т. е. в нервном аппарате протекает ряд жизнеразностей разнообразной «формы», но имеющих в сумме положительный характер (увеличение энергии центрального органа системы). Самая наличность «сознания» соответствует тому факту, что жизнеразности протекают не изолированно в немногих клетках системы, а распространяются в ней по различным направлениям, находясь в то же время во взаимной связи и зависимости; но наличность определенных реакций психики означает в то же время, что у этих жизнеразностей имеются свои собственные центры, которые в данном случае являются главным полем жизнеразностей и их исходной точкой, — специальные, так сказать, органы этих реакций. Такие органы при современном состоянии науки можно представлять себе только в виде определенных комплексов нервных клеток, взаимно связанных нервными проводниками и при их посредстве легко приводящих друг друга в состояние «функциональной жизнеразности» — в «динамическое» состояние, как чаще выражаются. В данном примере характер жизнеразностей положительный, и энергия нервных клеток, входящих в состав функционирующего специального органа, повышается; увеличивается, следовательно, интенсивность их жизни, а вместе с тем, очевидно, и способность функционально «возбуждать» друг друга и вообще приходить совместно в «динамическое» состояние. Таким образом, во-первых, увеличиваются шансы повторения психических реакций, связанных с этим динамическим состоянием, во-вторых, возрастает и интенсивность этих реакций. То и другое в совокупности обозначается как положительный психический подбор.

Совершенно аналогичным образом можно представить себе картину отрицательного психического подбора. При понижающейся энергии клеток специального органа реакции они в меньшей степени способны возбуждать друг друга к функции, сопротивление проводников при прежних условиях уже не преодолевается ослабленным передаточным током — реакция повторяется реже и менее интенсивна.

В таком «физиологическом» представлении психического подбора перед нами выступает новая его черта, которую трудно было бы заметить при чисто «психологическом» способе изображения. Как мы указывали, во время той или иной психической реакции ее специальный орган служит главным полем жизнеразностей, но не единственной их областью; они распространяются — в ослабленной степени — и на различные другие области центрального аппарата, который именно как интегральное целое является органом сознания вообще. Если так, то процесс психического подбора должен захватывать не только те реакции, которые имеются в поле сознания при данном аффекционале, но и другие, только в гораздо более слабой степени, — а из этих других по преимуществу те, специальные органы которых наиболее тесно связаны со специальными органами первых. И есть много фактов, которые подтверждают эту дедукцию. Так, после ряда перенесенных страданий замечается общее уменьшение сферы памяти и практических реакций: «забывается» многое и из того, что не было, по-видимому, прямо связано с отрицательным аффекционалом, человек нередко «разучивается» или «отвыкает» делать то, что само по себе опять-таки не было источником страданий. Напротив, ряд интенсивно-приятных ощущений нередко воскрешает в психике много давно забытых образов, не стоящих, по-видимому, ни в каком близком отношении с этими ощущениями[79]. Во всем этом выражается реальное жизненное единство психики в непрерывной смене содержаний психического опыта.

Но как теперь отнестись к тому факту, что у нас получилось два объяснения психического подбора — одно с точки зрения непосредственных психических переживаний, другое — с точки зрения физиологии нервной системы? Нетрудно заметить, что оба «объяснения» тожественны, как энергетические формулы, с той только разницей, что в одном говорится о психических реакциях, в другом — о жизнеразностях органов этих реакций. Мы признали, что физиологический процесс есть отражение комплексов непосредственных переживаний в социально-организованном опыте живых существ. В энергетических формулах отражаемое и отражение совершенно сливаются, потому что формулы эти отвлекаются от способа восприятия — «прямого» или «косвенного». Таким образом, два «объяснения» психического подбора представляют в действительности одно в двух различных формах изложения; и мы можем во всяком данном случае избирать ту из них, которая именно в этом случае удобнее для наглядного описания и стройной группировки фактов[80].

VI

Идея психического подбора представляет собой, как мы видели, обобщение очень широкого ряда фактов. Но мы хотим сделать из нее нечто большее — руководящую точку зрения при дальнейшем психическом исследовании. И так как мы ищем монистические методы, применение которых могло бы охватить всю область психического опыта, то естественно поставить вопрос: насколько широка та область, в которой возможно, в которой мыслимо пользоваться для исследования идеей психического подбора? Для самого общего ответа на этот вопрос данных у нас уже достаточно.

Психический подбор, как мы его вначале определили, есть та форма подбора переживаний, которая связана с их аффекционалом; аффекционал же есть характеристика переживаний, находимая именно в «сознании», т. е. в поле непосредственного психического опыта и только в этом поле. Но здесь ли граница явлений психического подбора?

Человек в опыте и познании никогда не бывает солипсистом, кроме непосредственного, т. е. личного, психического опыта, для него существует психический опыт других живых существ: эта несравненно более широкая сфера психического опыта конструируется человеком на основании «высказываний» других организмов. Ясно, что идея психического подбора не только может, но должна быть перенесена на всю эту область: и это тем легче, что в «высказываниях» дается и аффекционал — люди и животные «выражают» чувствования удовольствия и страдания.

Психический опыт вообще характеризуется особым типом координации элементов и их комплексов — именно ассоциативною связью; этим он и отличается от опыта физического с его высшей, объективной закономерностью. Но критика психического опыта привела нас к выводу, что он есть только некоторая часть — именно наиболее организованная часть — той области, в которой господствует ассоциативная координация и которую мы обозначили как область «непосредственных переживаний». Мы пришли к убеждению, что всякой жизнеразности физиологических процессов соответствуют, или, лучше сказать, во всякой жизнеразности для познания обнаруживаются некоторые непосредственные переживания, со свойственной им ассоциативной связью элементов и их комплексов. С этой точки зрения психический опыт данного живого существа есть лишь главная из его ассоциативных координации, с которою жизненно связаны другие, менее сложные, относительно самостоятельные координации аналогичного типа. Вопрос заключается в том, возможно ли распространение идеи психического подбора на все эти координации, следовательно, на всю область непосредственных переживаний вообще, а она, согласно нашему представлению, совпадает с царством жизни в природе.

Вопрос этот до известной степени решается уже эмпирически. Многие из низших координаций, остающихся за порогом психического опыта, доступны нам при посредстве высказываний, когда мы наблюдаем, например, «автоматические» действия людей, поступки лунатиков, различные движения низших организмов, стоящих так далеко от нас на лестнице развития, что мы не можем приписать им настоящего «опыта». Автоматическое действие глубоко задумавшегося человека прекращается, когда встречает «вредное сопротивление», которое причинило бы «страдание», если бы отразилось в сфере сознания; у лунатика есть прямые высказывания аффекционального характера, например в выражении лица, и им соответствуют перемены в образе действий лунатика; низший организм, вроде амебы, быстро останавливает свое движение, когда оно наталкивает его на «вредное» влияние, понижающее энергию клетки, и т. д. Ясно, что для всех таких случаев принцип психического подбора является познавательно целесообразным.

Но дальше? Как мы знаем, далеко не все непосредственные переживания находят себе отражение в «высказываниях». Очевидно, что это — не принципиальная разница между ними и по существу ничего не меняет. В самом деле, полученная нами характеристика психического подбора такова: это подбор, протекающий в сфере координированных изменений системы и основанный на возрастании или понижении ее энергии. Значит, всюду, где есть такие координированные изменения, — выступающее в них повышение или понижение энергии системы должно вызывать явления психического подбора. Но это относится ко всей области непосредственных переживаний.

Таким образом, с формальной стороны есть все основания принять идею психического подбора за всеобщий принцип исследования жизни как потока непосредственных переживаний. Это, однако, еще не означает, чтобы его применение должно было всегда и везде сопровождаться успехом, — дело зависит от того, достаточно ли конкретных данных для такого применения, — ограничение, относящееся ко всем принципам познания.

VII

Применяемый нами термин «психический подбор» сам по себе может вызвать некоторое недоумение, особенно со стороны читателя-биолога. Термин этот указывает на то, что психический подбор есть некоторый частный вид того всеобщего подбора жизненных форм, который обозначают обыкновенно как подбор «естественный». А между тем способ действий психического подбора, по-видимому, совершенно своеобразен и не похож на способ действия подбора естественного: факторы одного — простое повышение и понижение энергии психической системы, воспринимаемое как удовольствие и страдание, факторы другого — размножение и смерть особей, воспринимаемые как объективные явления. Что здесь общего и правильно ли подчинять одно другому как вид — роду?

Прежде всего, различие способа восприятия не может иметь принципиального значения для метода познания. То, что «субъективно» существует как удовольствие и страдание, то выступает «объективно», как физиологическое изменение — в смысле развития или деградации системы; и то, что воспринимается «объективно», как смерть или размножение, то протекает «субъективно» в виде исчезновения прежних рядов непосредственных переживаний или возникновения новых. Разница только в том, что в одном случае материал для исследования легче и полнее дается одним типом восприятия, в другом случае — другим; а это для вопроса не существенно.

Далее, ошибочно было бы сводить весь процесс «естественного подбора» к одним моментам смерти и размножения. Идея подбора выражает непрерывное соотношение между данною формой жизни и ее средою: отрицательный естественный подбор только завершается смертью, т. е. разрушением жизненной координации, а до этого момента он выражается именно в понижении энергии данной формы, в отнятии этой энергии средою; точно так же и положительный подбор не сводится к сохранению и размножению формы, а к непрерывному равновесию или возрастанию ее энергии за счет среды, к процессам, которые в сохранении и размножении только обнаруживаются наиболее наглядно. Те, например, «страдания», которые приходится переносить неприспособленному существу и которые, понижая его жизнеспособность, ускоряют его гибель, служат самым настоящим выражением «естественного подбора».

Таким образом, нельзя установить никакого принципиального различия между «психическим» и «естественным» подбором, если тот и другой понимать не в грубо реалистическом смысле как самостоятельного «деятеля» жизни, а в том чуждом всякого олицетворения, строго методологическом смысле, в каком мы принимаем эти понятия[81].

Но психический подбор должен рассматриваться как частная форма «естественного» подбора, потому что первый относится только к ассоциативным координациям переживаний, второй же — ко всем явлениям жизни во всех формах.

VIII

Неразрывная связь психического подбора с «аффекционалом» ставит перед нами новый вопрос. Большинство психофизиологов рассматривают самый «аффекционал» как своеобразное психическое приспособление, очень важное, особенно необходимое для сохранения жизни, но все же только частное психическое приспособление, одно из многих выработанных развитием. Принимая такую точку зрения, было бы, очевидно, невозможно самую идею психического подбора, который в психическом опыте выступает как подбор аффекциональный, сделать всеобщим методом психического исследования. Но можно ли вообще согласиться с этой точкой зрения?

Аффекционал означает только удовольствие и страдание как непосредственные чувствования, вернее — как некоторую непосредственную окраску переживаний (их «чувственный тон»). Взятая в отдельности, сама по себе, окраска эта никакого приспособления, очевидно, не представляет. Но удовольствие есть то, к чему живое существо стремится, страдание есть то, чего оно избегает, причем то и другое служит на пользу сохранению и развитию жизни: то и другое, таким образом, вполне возможно рассматривать как «приспособление». Что же это значит?

Ребенок приближает руку к огню, испытывает известные температурные ощущения в окраске сильного страдания и отдергивает руку. Это — приспособление. Ребенок видит чудовище и сильно пугается; эмоция страха характеризуется сильным страданием, но здесь страдание это только отнимает у ребенка силы, необходимые для бегства от чудовища или борьбы с ним: приспособления, как видим, нет. Страдание в обоих случаях означает одно и то же — разрушительное влияние среды, растрату энергии психической системы; но реакция системы различна, и различен результат для психической системы: в одном случае приспособление, в другом — неприспособленность. Отсюда вытекает такой вывод: если мы отграничим в познании аффекционал переживания от последующей реакции со стороны системы, то окажется, что приспособление (или неприспособленность) зависит всецело от характера этой последующей реакции, сам же аффекционал выражает только состояние системы, понижение или повышение ее энергии, т. е. в сущности ее отношение к «среде», которая является либо фактором, отнимающим энергию системы, либо, наоборот, источником возрастания энергии. Если бы ребенок отдергивал руку от огня рефлекторно, даже не успевши почувствовать страдания, его приспособленность от этого не уменьшилась бы, а скорее даже возросла бы, потому что меньше была бы растрата энергии психической системы.

Итак, аффекционал не есть приспособление, хотя он определяет собою направление и выработку приспособлений; чрезмерно теплый или чрезмерно холодный для животного климат вполне аналогичным образом определяет собою развитие в организме животного новых приспособлений, однако сама по себе чрезмерная теплота или холод отнюдь не есть приспособление. Аффекционал для психического подбора означает то же, что разрушительное или благоприятное воздействие среды на организм — для подбора естественного.

Психический подбор есть психическая причинность, как подбор естественный есть биологическая причинность. Но причинность — не телеология; и если в общем она приводит к возникновению и развитию уравновешенных, гармонических систем, то далеко не всегда так бывает в частных случаях. Психический подбор, как и подбор естественный, очень многое создает только для разрушения. На психическую систему он действует всегда лишь частично, а не интегрально: координирует только «части частей», а не целое. Он непосредственно приспособляет одни психические переживания к другим, когда они вместе встречаются в данной определенной координации; но далеко не всегда из этого может получаться общая приспособленность для всех координаций системы. Действие психического подбора нередко противоречиво. Но в ряде веков его организующая тенденция преодолевает эти противоречия, сила развития господствует над ними.

3. Схема ассоциаций

I

Основную характеристику всей области психического опыта представляет определенный тип его координации, именно тип ассоциативный. До сих пор мы пользовались понятием ассоциативной связи только для того, чтобы указать границы области нашего исследования; но это отнюдь не означает, чтобы данное понятие имело для нас значение познавательного «а priori» в кантиански-гносеологическом значении этого слова; и как только от вопроса о всеобщем психологическом методе мы хотим сделать шаг по направлению к конкретно-психологическому познанию, перед нами выступает задача — «объяснить» с точки зрения этого метода факт ассоциации переживаний в психическом опыте.

Прежде всего, что подразумевает психолог, когда он говорит об «ассоциации»?

Тот неопределенный, неорганизованный поток переживаний, который представляет действительное, жизненное «a priori» всякого опыта и познания, потому что именно из него в процессе развития кристаллизуется и то и другое, этот первичный хаос жизни еще не есть, конечно, ассоциативная комбинация элементов, а только возможный материал для ее возникновения. Но и устойчивый, прочно организованный комплекс элементов также не образует сам по себе «ассоциации», пока в опыте и познании он не разложился на составные части, которые и рассматриваются тогда, как «ассоциированные» между собою. Два комплекса, А и В, которые неизменно встречались бы вместе в поле психического опыта, не составляли бы ассоциации, потому что вовсе не различались бы как два отдельных комплекса, а принимались бы как один. Таким образом, если мы говорим об ассоциативной связи комплексов А, В, С и т. д., то тем самым подразумеваем не только их взаимную связь, но и их раздельность, — подразумеваем, что иногда они выступают вместе, а иногда порознь, в комбинациях с другими комплексами. Но в то же время мы не считаем «случайными» встречи комплексов А, В, С… в поле сознания, а признаем известную закономерность, состоящую в том, что каждый из них «влечет» за собою другие, т. е. каждый является положительным, а не отрицательным и не безразличным условием для возникновения других в сфере непосредственного психического опыта. Иногда это условие само по себе оказывается достаточным, иногда нет, но всегда при его наличности для появления ассоциированных с ним переживаний требуется меньшая сумма всяких иных условий, чем при его отсутствии.

Основная, наиболее общая и типичная форма ассоциативной связи — это ассоциация по смежности. Два переживания, раз выступавшие в одном поле сознания, обнаруживают затем тенденцию взаимно вызывать друг друга, — встречая виденную раньше лошадь, человек вспоминает о сидевшем тогда на ней всаднике, и наоборот. Как «объясняется» эта связь с точки зрения психического подбора?

Два комплекса, А и В, одновременно находящиеся в поле сознания, совместно «подвергаются» психическому подбору, положительному или отрицательному, т. е., другими словами, совместно испытывают энергетические изменения в смысле усиления или ослабления этих комплексов. Но тем самым оба комплекса образуют в данной психике одну систему энергетического равновесия. Это вытекает из того, что поле сознания представляет, как мы видели, область координированных изменений психической системы, т. е. изменений, энергетически в данный момент связанных, энергия которых обменивается не только с внешней для них средой, но и между ними самими[82].

Итак, благодаря процессу психического подбора перед нами уже не два отдельных, «случайно» соединившихся на время комплекса элементов, но некоторая определенная система равновесия. Она остается «вне сознания», пока это равновесие ничем не нарушается; если оно определенным образом нарушается для одной части этой системы — положим, для части А, — то «комплекс А» вступает в поле сознания; но тогда, как во всякой энергетической системе, нарушается равновесие и для части В, и мы можем ожидать, что В также «появится» в сознании. Если бы за все промежуточное время система этих двух комплексов оставалась совершенно неизменною, то каждый из них неизбежно вызывал бы другой вслед за собою; но о такой безусловной устойчивости не может быть и речи, когда дело идет о живой и живущей психике; медленно и непрерывно изменяясь в своих мельчайших частях, система может преобразоваться весьма значительно и даже совсем разложиться; вот почему и ассоциативная связь имеет лишь ограниченное значение, вот почему она представляет массу различных степеней, от неуловимого minimum прочности до граничащего с неразрывностью maximum.

С этой точки зрения для нас вполне объясняются все существенные особенности ассоциативной связи. Например, она бывает особенно прочна, если возникает при сильном аффекционале: все, что пережито в момент высокой радости или интенсивного страдания, ассоциируется наиболее прочно, так что каждая часть тогдашнего поля сознания, выступая в сознании вновь, с большой силой и ясностью воскрешает другие, — на этом общеизвестном факте основаны многие приемы мнемоники и педагогии[83]. Сильный аффекционал означает энергичное действие психического подбора; и так как именно это действие и создает из двух встретившихся в сознании комплексов одну систему равновесия, то понятно, что более интенсивный подбор обусловливает большее относительное единство, большую устойчивость новой системы, т. е. более прочную связь ее частей. Совершенно аналогичным образом упрочивается ассоциация переживаний и тогда, когда они многократно выступают вместе в сознании: здесь только интенсивность психического подбора заменяется его продолжительностью, действие его, так сказать, накопляется.

С другой стороны, чем интенсивнее психическая жизнь за все то промежуточное время, пока ассоциированные комплексы остаются «за порогом» сознания, тем больше ослабляется и ассоциативная связь этих комплексов, тем меньше шансов, что вступление одного из них в поле сознания «повлечет» за собою вступление другого. Интенсивная психическая жизнь означает большое количество изменений психической системы, следовательно — большое количество изменяющих влияний, а влияния эти действуют и за пределами главной координации, преобразуя прежде сложившиеся частные системы энергического равновесия — ассоциативные группировки. И здесь, как в предыдущем случае, продолжительность изменяющих влияний имеет однородное значение с их интенсивностью: ассоциации становятся менее прочными, если долго не возобновляются в сознании.

Все это относится к простейшему и основному типу ассоциативной связи — к ассоциациям «по смежности»; точно так же, разумеется, и к ассоциациям «по временной последовательности», потому что эта последняя заключает в себе момент смежности: если комплекс А вполне исчезнет из сознания к моменту появления комплекса В, то ассоциация по последовательности не образуется; она получается лишь в том случае, когда комплекс А хотя бы только отчасти и в ослабленном виде сохраняется еще некоторое время наряду с В. Таким образом, оба первоначальных типа ассоциации мы имеем все основания рассматривать как результат психического подбора. Несколько сложнее представляется вопрос об ассоциациях «по сходству» и «по контрасту» — об ассоциациях «высшего» типа. Чтобы перейти к ним, для нас требуется еще одно промежуточное звено — явления психического «привыкания».

II

Если какая-нибудь психическая реакция сенсорного характера (восприятие, представление) или двигательного (волевой акт, стремление) повторно выступает в сознании, то она чем дальше, тем в большей мере становится привычною. При этом она изменяется, и именно в трех отношениях. С одной стороны, она все легче воспроизводится в психике — шансы ее нового повторения при прочих равных условиях возрастают. С другой стороны, как комплекс элементов опыта, она приобретает все больше определенности и консерватизма — взаимные отношения ее элементов становятся все прочнее и устойчивее. С третьей стороны, меняется аффекциональная окраска реакции — вообще говоря, в сторону безразличия: высокий аффекционал, положительный или отрицательный, понижается, становясь все более незначительной величиной; но при отрицательном аффекционале дело этим не ограничивается — он переходит затем в положительный, причем обыкновенно также не переходит известной невысокой величины[84]. Вопрос заключается в том, что может дать идея психического подбора для уяснения этих фактов, играющих такую громадную роль в душевной жизни и развитии.

Здесь прежде всего очевидно, что дело идет о многократном и в общем продолжительном действии психического подбора: повторяясь снова и снова, реакция каждый раз подвергается этому действию. Если подбор положительный (реакция в сознании выступает как нечто «приятное»), то сразу же становится понятным, почему возрастают шансы дальнейшего повторения реакции — это общая и основная черта положительного психического подбора. Но каким же образом получается аналогичный эффект «привыкания» и тогда, когда подбор бывает отрицательный, когда реакция непосредственно «неприятна»? A priori следовало бы ожидать, по-видимому, прямо противоположного результата — все более и более трудного воспроизведения реакции. Правда, иногда так и случается — чем чаще данный комплекс повторяется в сознании, тем сильнее то внутреннее сопротивление, которое он при этом встречает, тем сильнее тенденция к его подавлению и устранению из психического поля[85]. Но так бывает скорее в меньшинстве случаев, нас же сейчас занимает противоположный тип явления — когда «неприятная» реакция возникает все с меньшим и меньшим сопротивлением психики, а затем становится даже «приятной», когда, например, человек, начавши с отвращением заниматься какой-нибудь работой, мало-помалу «втягивается» в нее и начинает даже находить в ней некоторое удовольствие.

Во всяком случае несомненно, что такое «привыкание» при отрицательной окраске реакции происходит гораздо медленнее и с большей затратой энергии, чем при положительной окраске: «втянуться» в непосредственно-приятное занятие гораздо легче, чем в непосредственно-неприятное. Таким образом, и здесь, по-видимому, типичная тенденция отрицательного подбора имеется налицо — она только парализуется и перевешивается какими-то другими влияниями. Какие же это влияния? Вопрос решается очень легко, если припомнить, что полем психического подбора является все поле сознания как одно целое.

Трудно представить себе большие страдания, чем те, которые испытывает десятилетний школьник, «приучаясь» курить. Необычные осязательные, обонятельные и вкусовые ощущения от табачного дыма вызывают целый ряд дисгармонических судорожных реакций — со стороны диафрагмы и других мускулов дыхательного аппарата (кашель), со стороны сосудистой системы (сердцебиение, учащенный пульс), мускулов лица (гримаса), различных желез (слезы, слюнотечение) и т. д. В совокупности это означает большую растрату энергии, следовательно, большое страдание. Если бы все дело к этому и сводилось, то вряд ли кто-нибудь «привык» бы курить. Но обстоятельства гораздо сложнее, и в поле сознания имеется кроме указанных комплексов еще немало иных. Представление об акте курения соединяется в психике ребенка с представлением о некотором относительном «равенстве» со взрослыми, стало быть о некотором принципиальном расширении жизни, о повышении ее уровня. Это сочетание сводится в конце концов к ассоциации «по смежности» — к тому факту, что ребенок видел курящими только взрослых и в то же время наблюдал их взаимные отношения — с его точки зрения, весьма «свободные». Если акт курения причиняет «неприятные» ощущения, то сознание возрастающей свободы «приятно»: одна часть ассоциации, взятая в отдельности, имеет отрицательный аффекционал, другая — положительный; какова же окраска ассоциации как целого? Чувство страдания, которым омрачается первая часть ассоциации, очень интенсивно, однако скоропреходяще и имеет лишь индивидуально-физиологическую основу; напротив, чувство удовольствия, характеризующее вторую часть ассоциации, может быть не особенно интенсивно, но имеет социально-психологическую основу, постоянно поддерживается окружающей ребенка общественной средой и потому отличается длительным действием. Ребенок один-два раза накурится до тошноты и страдает несколько часов; но каждый день помногу раз, глядя на окружающих, он возвращается к мысли: «ах как хорошо быть взрослым, который делает, что хочет, и который курит с очевидным удовольствием». Если в этой постоянно возобновляющейся ассоциации перевес получит длительное, хотя менее интенсивное действие положительного аффекционала, то наш герой будет вновь и вновь возобновлять попытки курить; если победит интенсивное, хотя менее продолжительное влияние отрицательного аффекционала, то попытки будут становиться реже или прекратятся. В первом случае шансы повторения реакции возрастают, как и бывает при «привыкании», во втором — уменьшаются.

Этот частный пример дает нам указание на тот общий путь, на котором создается «привычка» к повторению «неприятной» реакции. При каждом фактическом повторении реакции, повторении, обусловленном совокупностью обстоятельств, хотя бы только «внешних», реакция эта выступает как составная часть определенного поля сознания, и психический подбор ассоциирует ее «по смежности» с остальными содержанием этого поля. Чем больше происходит таких фактических повторений, тем больше различных «полей сознания» вмещают данную реакцию, тем больше у нее образуется «ассоциативных связей» по смежности; а каждая ассоциативная связь, как мы знаем, увеличивает шансы повторения реакции. При этом собственная аффекциональная окраска реакции становится менее важной, потому что действие психического подбора относится, как мы видели, не к отдельной части поля сознания, а к его целому; и специальный аффекционал реакции входит лишь как слагаемое в общую сумму условий психического подбора. Если это слагаемое имеет знак минус, а другие — плюс, то в зависимости от величины жизненной суммы шансы повторения реакции будут либо возрастать, либо уменьшаться. В первом случае мы и получим процесс «привыкания к неприятному»; и понятно, что процесс этот окажется, вообще говоря, гораздо более медленным и тяжелым, чем «привыкание к приятному».

Другая сторона процесса выражается в возрастании определенности и консерватизма той психической реакции, которая «входит в привычку». Это объясняется просто общей продолжительностью действия психического подбора, которое выступает на сцену при каждом повторении реакции. Как всякий энергетический процесс, психический подбор направляется в сторону устойчивого равновесия и, действуя на данный комплекс элементов, стремится создать из него уравновешенную, консервативную систему, что и характеризует «привычные» комплексы. Но получается всегда, конечно, не абсолютная, а только относительная определенность, потому что психический подбор стремится в то же время образовать системы равновесия более обширного объема — именно из данного комплекса вместе с другими, с которыми он встречается в одном поле сознания (системы ассоциативные).

Этим последним обстоятельством объясняется и «притупление» аффекционала по мере привыкания. По мере того как создаются ассоциативные системы энергетического равновесия, происходит и уравновешивание аффекционалов различных частей каждой такой системы: всякий значительный плюс или минус, так сказать, расплывается, распределяясь в этих системах между всеми их частями. Получается для различных ассоциированных комплексов некоторый средний аффекционал; и вполне естественно, что это обыкновенно небольшой положительный аффекционал, потому что самое «привыкание» происходит, как мы видели, только тогда, когда в общей сумме действие психического подбора на различные ассоциации, включающие данную реакцию, положительное, а не отрицательное. Например, если химик понемногу начинает находить запах H2S довольно приятным, то это прежде всего потому, что с этим ощущением для него ассоциируется представление о многих интересных и полезных химических реакциях — представление, имеющее положительный аффекционал, который переходит и на ощущаемый запах[86]. В массе случаев изменение аффекционала происходит, однако, еще другим путем, примером которого хорошо может служить хотя бы та же «привычка» к курению. У непривычного человека табачный дым, как новое интенсивное внешнее влияние, вызывает, мы знаем, массу «судорожных реакций», которые все «неприятны», так как представляют большую растрату нервной энергии (кашель, сердцебиение, сжатие периферических сосудов и т. д.). Этим-то судорожным реакциям и принадлежит наибольшая доля отрицательного аффекционала при акте курения, и если акт этот повторяется, то они постепенно устраняются психическим подбором — по общему закону его действия; а с их устранением уменьшается и отрицательный аффекционал переживаний лица, которое курит, — уменьшается или даже переходит в положительный, если ассоциативно присоединяются «приятные» переживания.

Как видим, «процесс привыкания» во всех своих основных проявлениях лежит всецело в рамках «психического подбора», другими словами — легко им «объясняется».

III

Точка зрения психического подбора дала нам возможность «объяснить» различные проявления того процесса, который обозначается словом «привыкание» и который обыкновенно — но не всегда — сопровождает собою психическое «упражнение» («Ubung»), т. е. повторение сходных психических комплексов в потоке опыта. Но она же дала нам возможность понять и те случаи, когда «упражнение» не влечет за собою «привыкания», — случаи особенно «неприятных» переживаний, при повторении которых отрицательный подбор получает решительный перевес, все более и более противодействуя дальнейшим повторениям. Таким образом, идея психического подбора оказывается шире и общее того взгляда, который я назвал бы «психологическим ламаркизмом» и который останавливается только на поверхности фактов «упражнения» и «привыкания», констатируя их, но не сводя их к единству с несомненными фактами противоположного характера[87].

Теперь мы, очевидно, можем и те и другие факты, как уже «объясненные», уже сведенные к единству идеи психического подбора, сделать основой дальнейшего «объяснения» — для психических фактов более сложного характера. И прежде всего мы сделаем это по отношению к высшим типам ассоциативных процессов — к ассоциациям по сходству и по контрасту, которые составляют базис всякого познавательного «обобщения» и «различения».

Всякий комплекс элементов, выделяющийся из потока переживаний, выступает первоначально в опыте как некоторое неопределенное целое. Даже отличить его от других, смежных с ним, возможно только благодаря тому, что он является в соединении не с одними и теми же, но при каждом повторении — по крайней мере, отчасти — с новыми и новыми комплексами. Вполне аналогичны и те условия, которые делают возможным разложение комплекса на его части и элементы; эти части и эти элементы повторяются в иных, новых комбинациях, так что прежний комплекс воспроизводится не только целиком, но иногда и частично — в других комплексах. Например, если ребенок, видевший до сих пор только одну кошку, встречает другую, то в его психике воспроизводится фактически большая часть комбинаций прежнего комплекса — представления о кошке, но в соединении с некоторыми новыми вместо некоторых старых комбинаций. Аналогичные факты в дальнейшем происходят снова и снова, — повторяющаяся при этом «общая» часть всех соответственных комплексов — восприятий или представлений о «кошке» — подвергается более длительному и систематическому действию психического подбора, чем остальные — «индивидуальные» — части этих комплексов, а следовательно, становится более «привычкой». «Привыкание» и здесь ведет, разумеется, к большей повторяемости, к большему консерватизму и сравнительному аффекциональному безразличию. Все эти черты и характеризуют постепенно обособляющийся таким образом комплекс — «обобщенное представление» о кошке[88].

Совершающийся таким образом процесс «обобщения» есть в то же время процесс ассоциирования по сходству. Дело в том, что наиболее повторяющаяся часть сходных комплексов естественным образом ассоциирована по смежности с каждой из частей менее повторяющихся и «влечет» их за собою в сознании. Если А, как более повторяющаяся комбинация, обособилась в одном комплексе от В, как более индивидуальной части комплекса, в другом от С, в третьем от D, то это обособление не безусловно: А остается все-таки ассоциировано с В, потому что вместе с ним находилось в одном поле сознания и вместе подвергалось действию психического подбора, которое, как мы видели, создает в этом случае ассоциативное отношение; но точно так же А соединено ассоциативной связью и с С, и с D и т. д. Следовательно, в какой бы из этих своих ассоциативных комбинаций А непосредственно ни являлось, оно «имеет тенденцию» вызвать в сознании и остальные свои комбинации: А + В «влечет» за собой А + С и A + D и т. д., одна кошка «напоминает» о других кошках, одна птица — о других птицах… Это и есть ассоциация «по сходству».

Развитие психического опыта приводит к прогрессивному «обобщению» переживаний. Разложение комплексов опыта идет все дальше, повторяющаяся часть одного ряда комплексов и повторяющаяся часть другого ряда могут заключать в себе общие комбинации, которые в свою очередь обособляются психическим подбором, как особенно «привычные» для психики, — это «обобщения второго порядка» и т. д. Обобщения высших порядков являются ассоциативными центрами для обобщений низших порядков, как эти — для еще более низших. Эта цепь обобщений есть в то же время цепь ассоциаций по сходству, более широких и менее широких.

Так как «обобщение», т. е. повторяющаяся часть сходных комплексов, «обособляется» до известной степени лишь благодаря своему повторению в составе этих комплексов, и так как оно образует их общий ассоциативный центр, то естественно, что оно никогда не является совершенно отдельно от этих комплексов, никогда не обособляется от них вполне, даже на короткое время: как мы знаем, ассоциативная связь означает выработанную психическим подбором систему энергетического равновесия; и потому «обобщение», будучи только центральным звеном обширной системы подобного рода, никоим образом не может совершенно от нее оторваться, хотя бы даже только на один момент. Если бы это и случилось, то перед нами оказалась бы энергетически неуравновешенная комбинация, которая по своей неуравновешенности тотчас же вывела бы из равновесия смежные (ассоциативные) психические группировки, т. е. вовлекла бы в «поле сознания» свои «частные» комплексы, которые она обобщает. Другими словами, обобщение всегда в психике проявляется как центральная часть ассоциации по сходству, и только в такой ассоциации существует. «Чистого» обобщения, которое бы «отвлекалось» от всего индивидуального в обобщенных частных комплексах, человек никогда не может реализовать в своем сознании.

Итак, обобщение представляет не что иное как ассоциацию по сходству, в которой психическим подбором до известной степени обособлена — так сказать «подчеркнута» — повторяющаяся часть ассоциированных комплексов. Понятно, что чем выше степень или «порядок» обобщения, тем более широкой ассоциации по сходству оно соответствует, тем более значительную массу частных комплексов оно связывает. Но поле сознания как область координированных изменений психики всегда ограничено: как всякая организованная система, психика не может без нарушения своей связности и единства испытывать одновременно неопределенно большое количество изменений. Вот почему никогда или почти никогда комплекс обобщенный не выступает в сознании вместе со всеми частными, которые он объединяет: налицо имеются только некоторые из них, притом одни с большей отчетливостью, другие — с меньшей, третьи — в совсем ослабленном виде; а психический подбор очень быстро сменяет одни из них другими, так что целое имеет колеблющийся характер. Это постоянная психологическая черта «обобщений».

То, что в познании называется «понятием», есть прочная, социально обусловленная ассоциация по смежности между расплывчато-неустойчивым в сознании комплексов «обобщением» и вполне определенным, незначительным по сумме элементов, высококонсервативным комплексом «словом». Принципиально эта ассоциация «объясняется» так же, как всякая другая, социальный же ее генезис лежит пока за пределами нашей задачи.

Как видим, наша точка зрения, опираясь на факты «привыкания», легко сводит основные процессы познавательной деятельности к принципу психического подбора. При этом она «объясняет» и характерную «холодность» познания, сравнительное аффекциональное безразличие «обобщений» и «понятий»: наиболее «общее» есть наиболее повторяющееся, наиболее «привычное», а «привыкание», как мы видели, ведет к притуплению аффекционала. Эта «холодность» познания есть также условие того консерватизма понятий, который выражается в логическом «законе тожества»: высокий аффекционал означает ведь интенсивную работу психического подбора, стало быть — преобразование комплексов, находящихся в сознании, нарушение их «тожества», и потому он не совместим со строгим консерватизмом сложившихся понятий.

IV

Прежде чем перейти к третьей, самой сложной форме ассоциативной связи, нам следует несколько остановиться на очень важных для объяснения этой формы случаях конкуренции психических комплексов.

Поле сознания есть область координированных изменений психической системы. Эта область является всегда неизбежно ограниченной и именно в силу двух обстоятельств. С одной стороны, представляя собой организованное, очень сложное и лишь относительно устойчивое целое, психика вообще не может переносить неопределенно большого количества одновременных изменений — раз оно переходит известную границу, психика начинает просто разрушаться. С другой стороны, и степень координации изменений уменьшается тем сильнее, чем больше их одновременно возникает, и за известным пределом связность их исчезает, — получается смутная, неопределенная масса переживаний, которая не есть психический опыт («Verworrenheit»[89]). Получается громадная растрата энергии психической системы, психический подбор направляется в сторону сужения поля переживаний, и, если это достигается, сознание «входит в свои нормальные границы».

Психологи-экспериментаторы, как, например, Вундт, делали опыты с целью определить предельный объем сознания. Результаты этих опытов мало поддаются точному выражению, потому что единицы измерения еще далеко не выработаны; несомненно одно, что для каждой психики такой предельный объем существует как некоторая естественная граница для расширения потока переживаний.

От этой границы зависит взаимная конкуренция психических комплексов. Чем их больше в поле сознания, тем сильнее психический подбор стремится уменьшить их количество. При этом устранение одних ведет к увеличению яркости и ясности других, и наоборот. В этом и состоит конкуренция переживаний.

Степень конкуренции, ее интенсивность, зависит, конечно, не только от количества конкурирующих комплексов, но также и от их состава, и от характера их взаимных отношений. Чем более комплексы разнородны, чем менее в них имеется общих, связывающих комбинаций, тем меньше и тем труднее достигается их взаимная координация, тем интенсивнее они конкурируют между собою. Это хорошо знает всякий, кому приходилось сразу думать о нескольких различных делах. И есть один, чрезвычайно важный ряд случаев, когда конкуренция становится особенно сильной даже при очень малом количестве переживаний. Это тогда, когда дело идет о противоречиях волевых комплексов.

Если рассматривать жизнь психики в ее отношениях к внешней среде, то приходится установить два основных типа психических переживаний: комплексы — образы (ощущения, восприятия, представления) и волевые комплексы (стремления, импульсы). «Образы» суть ближайшие отражения воздействий среды в психической системе, «воля» есть обратная реакция системы на эти воздействия, реакция, их изменяющая. Комплексы «среды» обусловливают изменения в комплексах «психики»; поскольку эти последние имеют пассивный характер, не отражаются в свою очередь в комплексах среды, постольку они только «образы»; поскольку они получают активную окраску, отражаются в свою очередь в среде, постольку они составляют «волю»[90]. Нераздельная связь тех и других, невозможность резких границ между их областями очевидна сама собою.

Типичная психическая реакция представляет неразрывное сочетание комплекса первого рода с комплексом второго рода. Человек «воспринимает» определенный образ, положим «добычу», и этот образ непосредственно влечет за собой волевой импульс определенного характера — акт «завладения» добычей. Первоначально это — один непрерывный комплекс, и только с расширением и усложнением опыта он разделяется на две взаимно ассоциированные части.

Волевой комплекс, взятый сам по себе, всегда представляет затрату энергии психической системы, является для нее энергетически-отрицательной величиной. Физиологически он и выражается в иннервации, в потоке энергии, направленном от центрального аппарата системы к периферии, а в конечном счете — к внешней среде. Таким образом, для всякого комплекса, в котором преобладают «волевые» комбинации, психический подбор должен оказываться отрицательным, стремиться удалить этот комплекс из сознания; недаром многие философы рассматривали стремления, волю как страдание. Такие комплексы быстро исчезали бы из сознания, если бы не продолжающееся действие тех по отношению к полю сознания «внешних» условий, которыми вызваны эти комплексы и которыми они, так сказать, вновь и вновь вызываются. Пока продолжается действие холода на организм, до тех пор не прекращается и стремление укрыться от холода, закутаться чем-нибудь, не прекращается несмотря на отрицательную окраску того поля сознания, в котором выступает; но лишь только условия, порождающие и возобновляющие стремление, устранены, например оно «удовлетворено», — оно с величайшей быстротой исчезает из сознания под действием отрицательного подбора; и например, после хорошего обеда трудно даже представить себе, как это люди хотят есть.

Вполне понятно, что комплексы волевые гораздо сильнее конкурируют между собою, встречаясь в сознании, чем комплексы-образы: получается непрерывная растрата энергии по различным направлениям, и отрицательный аффекционал особенно значителен. При этом обыкновенно ни один из конкурирующих комплексов не достигает, именно в силу конкуренции других, степени полного волевого акта, а остается на стадии «стремления»; получается борьба различных «стремлений», которая продолжается до тех пор, пока отрицательный подбор не устранит всех конкурентов, кроме одного; это наиболее интенсивное и устойчивое, а потому и вытеснившее все прочее стремление заполняет тогда поле сознания и переходит в действие.

В действительности конкурируют, конечно, не чистые волевые комплексы, а целая ассоциация образов со стремлениями. Действие психического подбора становится сложнее потому, что образы сами по себе могут иметь и положительный аффекционал, нередко даже очень значительный; и следовательно, возникает положительный подбор, который усиливает не только сам образ, но и ассоциированное с ним стремление. Тогда «стремление к приятному» становится активным, переходит в действие. Но для нас в данный момент важно другое: в каждой из конкурирующих ассоциаций интенсивность образа изменяется вместе с интенсивностью соответственного стремления, повышаясь и понижаясь приблизительно параллельно этой последней. Такое соответствие неизбежно в силу теснейшей ассоциативной связи образа и стремления.

V

Рядом с ассоциациями «по сходству» громадную роль в познавательной жизни человека играют ассоциации «по контрасту» или, говоря общее, «по различию». Это еще более сложный тип ассоциативной связи.

Когда вы видите черного африканца, в вашем сознании всплывает представление о «белом» кавказце, о «медно-красном» индейце, о смугло-желтом человеке монгольской расы, и т. д. При этом в вашем сознании выступают на первый план, выделяются с наибольшей яркостью и определенностью именно черты их различия, а не сходства, в данном случае — окраска их кожи. Такова ассоциация по различию. Нетрудно заметить, что она предполагает ассоциацию по сходству. Видя черного человека, вы не вспоминаете ни белый пух, ни белую бумагу, но белого человека; черты сходства, общие этим двум комплексам элементов, образуют необходимую и первичную связь между ними; и только те комплексы, которые сближены уже этой связью, могут послужить материалом для той новой комбинации, которую мы обозначаем как ассоциацию по различию.

Новая комбинация сама представляет некоторую противоположность с прежней; тогда как в ассоциации по сходству наибольшей интенсивностью отличаются общие части объединенных комплексов («форма обобщения»), а черты различия стушевываются и спутываются, сливаясь в какую-то смутную массу переживаний; в ассоциации по различию отношение совершенно обратное: общие черты отступают на второй план и сознаются лишь слабо и смутно, а «различия» как бы подчеркиваются, выступая со все большей яркостью и определенностью («форма различения»). Задача состоит в том, чтобы выяснить психологический генезис таких ассоциаций.

Всего легче обрисовать этот генезис на конкретном примере.

Предположим, что между «белыми» людьми и «черными» в степях Южной Африки ведется война; и вы случайно отстали от европейского войска и заблудились в незнакомой вам местности. Оглядываясь кругом, вы замечаете, что на горизонте вдали вырезывается силуэт какой-то человеческой фигуры; вы вглядываетесь, но никак не можете разобрать, негр это или европеец в темном костюме. В вашем сознании выступают, взаимно конкурируя, два психических комплекса, но это не только образы «белого» и «черного» человека, а образы, тесно ассоциированные с определенными стремлениями: представление о европейце неразрывно связано со стремлением броситься к нему навстречу, чтобы получить от него помощь или указания относительно дороги к войску, представление о негре — со стремлением спрятаться и приготовиться к нападению. «Внешнее воздействие», вызывающее оба комплекса, не прекращается, — вы продолжаете видеть неопределенный силуэт; они интенсивно конкурируют, взаимно ослабляя друг друга и не давая один другому завершиться настоящим волевым актом; это «колебательное» состояние сопровождается, как мы знаем, значительной растратой энергии, что и выражается в сильном отрицательном аффекционале: состояние безусловно «неприятное». Имеется, следовательно, интенсивный отрицательный подбор, который охватывает все поле сознания, но к чему он приводит? Это легко выяснить, если мы анализируем конкурирующие комплексы.

Образы «белого» и «черного» человека имеют общую часть А — общие черты обоих типов, и потому уже ассоциированы в психике по сходству. Но кроме этой общей части у них есть «различия», часть В в одном, часть С в другом, главным образом — цветовые элементы. А + В (европеец) ассоциировано с одним волевым комплексом, А + С (негр) — с другим; ясно, что часть А не находится в тесной и прямой связи ни с тем ни с другим «стремлением», а что объединены с ними ближайшим образом с одним — комбинация В, с другим — С, части различающиеся. Отрицательный подбор направлен против всех заполняющих сознание комбинаций, но, пока сохраняется «внешняя причина», он не может устранить вызываемых ею волевых комплексов — они, так сказать, вновь и вновь возобновляются. Так как они неразрывно ассоциированы с В и С — различающимися частями обоих комплексов-образов, то и эти непрерывно поддерживаются в сознании, пока поддерживаются оба «стремления», которые конкурируют между собою; и здесь психический подбор, так сказать, бессилен против продолжающегося действия «внешней причины». Но общая часть обоих комплексов, часть А, связана с обоими стремлениями гораздо слабее и лишь косвенно; поэтому ее отрицательный подбор фактически подавляет всего сильнее.

В результате по отношению к обоим комплексам-образам получается такая картина: их различия выступают в сознании с наибольшей яркостью, их общая часть стушевывается и бледнеет. Только благодаря связи своей с различающимися частями она никогда не исчезает вполне из сознания. Таково основное и первоначальное строение ассоциации по различию или, что то же, «формы различения». Она возникает тогда, когда два образа, взаимно связанные по сходству, оказываются в конкуренции между собою — благодаря различию ассоциированных с ними волевых комплексов.

Для всякой «формы различения» при достаточном анализе можно установить именно такой генезис и такое жизненное значение. Человек «не различает», пока «нет надобности различать», а это и означает — пока данные образы не соединяются с различными волевыми реакциями. Но так как нет психических образов, которые не были бы связаны с волевыми комплексами, потому что в сущности то и другое представляет лишь две различные фазы полной психической реакции, то область «различения» равняется области опыта; «по мере надобности» психика создает всевозможные формы различения на почве уже сложившихся форм обобщения. К этим двум видам сводятся все познавательные комбинации[91].

В процессах так называемого «чистого познания» человек часто создает формы различения там, где, по-видимому, нет особых «практических различий», т. е. связи данных сходных образов с различными волевыми комплексами, которые бы конкурировали между собою. Но в действительности такую связь всегда можно найти; и даже в «схоластических забавах», когда «различие в волосок расщепляется на четыре равные части», и тогда сущность дела все та же; «слово» представляет в психике главным образом волевую реакцию — реакцию высказывания; и поскольку сходные образы обозначаются различными словами, они тем самым связываются с различными волевыми актами. Но и помимо этого нет таких образов, зрительных, слуховых, осязательных и т. д., которые бы не заключали в своем составе «иннервационных элементов», а это и есть элементы волевые[92]. Все это достаточно объясняет нам, каким образом всякая ассоциация по сходству может послужить исходной точкой для возникновения многих ассоциаций по различию.

Всякая психическая ассоциация — по смежности, по сходству, по различению — представляет собой некоторое целое, сложный психический комплекс, и подобно всяким другим, более простым комплексам, вступает в ассоциативные связи с другими аналогичными ассоциациями. Получаются ассоциации высшего порядка, в которых «обобщаются» или «различаются» первичные ассоциации с характером обобщения и различения[93]. Далее следуют ассоциации еще высшего порядка, и этот процесс продолжается в направлении к гармоническому ассоциированию всех данных опыта. В прогрессивном процессе обобщения ассоциируются по сходству всевозможные «формы обобщения» и «формы различения» и осуществляется тенденция к наибольшей гармонии познания; в прогрессивном процессе различения все комбинации того и другого рода ассоциируются по различию, и осуществляется тенденция к наибольшей полноте познания. Смысл обеих тенденций один и тот же — maximum жизни в сфере познания[94].

Мы выяснили раньше, что ассоциативная организация опыта есть генетически-первичная, более общая и менее определенная, что объективная закономерность есть одна из ее частных и производных форм, один из результатов ее прогрессивной гармонизации[95]. Ознакомившись с теми силами, которые создают и развивают ту основную организацию опыта, мы видим, что в них нет ничего ни трансцендентного, ни трансцендентального — ничего, что можно было бы принципиально отличать от содержаний развивающегося опыта как его абсолютные формы. С этой точки зрения психология представляется наукой о психических (или ассоциативных) формах опыта, определяемых его переменным содержанием.

В. Применения метода (иллюстрации)

Мы считали излишним навязывать вниманию читателя весь тот утомительный путь исследования, частью индуктивного, частью дедуктивного, который привел нас к идее психического подбора как всеобщего метода генетического познания психических явлений. Мы ограничились пока сжатою и схематическою обрисовкою этой идеи. Теперь мы перейдем к ее конкретным применениям и наметим те из них, которые представляются нам наиболее типичными и познавательно важными. Большего нельзя дать в пределах статьи*, но и этого, мы полагаем, будет достаточно, чтобы читатель мог судить о возможном общем значении этой идеи для стремящегося к монизму познания.

Здесь мы решаемся выйти за пределы задач старой психологии, решаемся при помощи усвоенного нами метода подвергнуть объяснению и критике то, что старая психология только описывала. Встречаясь с людьми, мы находим в них различные степени полноты и гармонии психической жизни — от гениальности до идиотизма, от спокойной уравновешенности до дикого безумия. Самый тип организации оказывается различным: величественный и суровый моноидеизм «иудея», изящная и мягкая разносторонность «эллина», серая и дряблая безыдейность «филистера»… Перед нами проходят характеры эмоциональные, интеллектуальные, волевые, люди ясного и спутанного сознания, вечно стремящиеся и неизменно апатичные, и т. д. и т. д. С этими людьми мы сближаемся, сталкиваемся, пытаемся их изменить и сами изменяемся под их влиянием; и они к нам, и мы к ним применяем различные методы систематического или бессистемного воздействия: люди воспитывают, развращают, исправляют, награждают, наказывают, поддерживают, устраняют друг друга. Здесь лежит область, где психологическая теория и практика тесно соприкасаются между собою, переходя одна в другую; здесь объяснение и критика приобретают особенно большое жизненное значение. И вот мы хотим путем анализа нескольких основных типов психики, а частью также путем анализа нескольких основных методов воздействия человека на человека показать, каким образом идея психического подбора может служить надежной основой для объяснения и оценки таких типов и методов.

Намеченные нами вопросы лежат близ пограничной черты психологии с социальной наукой. Но это еще не социально-психологические вопросы. Пока мы имеем перед собою одну психику или две психики в их взаимодействии, то, хотя несомненно, что сложились они в социальной жизни, мы не выходим из пределов психологии, если берем этот социальный генезис только как данное, а его результаты — только как постоянную величину в нашем анализе. Вопросы социальной науки начинаются там, где две психики берутся не только в их взаимном отношении, но в их общем отношении к внешней природе, в их сотрудничестве. Это уже не входит в нашу задачу.

I

В процессах психического подбора для анализа очень целесообразно обособить три различных момента — различных, разумеется, только в абстракции и совершенно нераздельных в конкретном явлении; во-первых, тот материал переживаний, который «подлежит» психическому подбору; этот материал можно рассматривать со стороны его количества — богатства или бедности, со стороны его качественного разнообразия или однородности, со стороны интенсивности отдельных переживаний; во-вторых, направление психического подбора — в положительную или в отрицательную сторону, к сохранению и усилению переживаний или к их ослаблению и устранению из опыта; это направление выражается, как мы знаем, в аффекционале — в окраске удовольствия или страдания, характеризующей различные переживания; в-третьих, интенсивность психического подбора в различные его моменты; ее показателем служит, очевидно, интенсивность того же аффекционала. Соотношения этих трех «сторон» психического подбора бывают очень разнообразны, и соответственно этому весьма неодинаковы бывают результаты подбора, те психические комбинации и типы строения, которые он вырабатывает.

Идея психического подбора создает возможность некоторых дедуктивных выводов относительно характера психического развития при тех или иных условиях подбора. Само собою разумеется, что такая дедукция имеет значение всегда лишь постольку, поскольку оправдывается самим опытом, поскольку ее выводы не противоречат фактам, но позволяют сгруппировать их с возможно большей полнотой и гармоничностью. Если дедукция оказывается именно такова, если ее выводы верны по отношению к опыту или, что то же, познавательно полезны, то сама идея психического подбора как основа дедукции получает надежное и вполне убедительное доказательство в свою пользу. Имея все это в виду, мы и перейдем теперь к некоторым типичным комбинациям условий психического подбора.

Пусть перед нами следующая идеальная комбинация. Сумма переживаний, вступающих в поле психического опыта, представляет наибольший возможный для человеческой психики данной эпохи maximum: громадная масса получаемых «извне» впечатлений, в высшей степени ярких и разнообразных, непрерывно расширяет поле опыта данной личности, приводя ее в прямое или косвенное соприкосновение со всем, чем живет ее эпоха. Все эти переживания не только интенсивны сами по себе, но и глубоко задевают психическую систему в ее целом, сильно изменяют ее энергетическое равновесие — словом, имеют высокий аффекционал, являются интенсивными «наслаждениями» и интенсивными «страданиями». Та и другая окраска в общем течении опыта сохраняют, положим, приблизительное равновесие: острые наслаждения чередуются с острыми страданиями, периоды счастья сменяются периодами горя и наоборот. Резюмируя все эти условия в терминах психического подбора, следует сказать: материал для подбора maximum, интенсивность подбора maximum, направление сменяющееся, без особого перевеса в общем для той или другой его стороны.

Какая же получается при таких условиях картина психического развития?

Быстрая смена получаемых от внешней среды воздействий уже сама по себе означает быстро изменяющееся поле сознания; но это было бы только хаосом жизни, если бы интенсивный психический подбор не обусловливал еще иных изменений этого поля, именно направленных в сторону возрастающей организованности опыта. Интенсивный психический подбор создает, как мы знаем, новые и новые формы энергетического равновесия между различными комплексами элементов, или, что то же, создает новые и новые ассоциативные связи. Этим путем переживания превращаются в психический опыт; но и это выражает пока еще только известный minimum психической организованности. Чтобы выяснить, как процесс развития идет дальше, нам следует остановиться на обеих различных сторонах психического подбора в отдельности.

Интенсивное действие отрицательного подбора аналогично действию молота, который дробит и уничтожает все непрочное и неустойчивое, но «выковывает» то, что действительно прочно, и, выделяя его из всего остального, придает ему чистоту и определенность форм. Отрицательный подбор стремится разрушить все, что возникает в поле опыта; но там, где жизнь богата и сильна, там он фактически успевает разрушить только наименее «жизненные», наименее устойчивые комбинации. Это, во-первых, те комбинации, которые слабы и бледны, которые неглубоко затрагивают психическую систему и которые в то же время не находятся в прямой связи с многократно повторяющимися воздействиями внешней среды, воздействиями, способными вновь и вновь вызывать одну и ту же психическую комбинацию; словом, это «жизненно не важные» комплексы, например мимолетные продукты фантазии, вообще — «мелочи» психического опыта. Во-вторых, те комбинации, которые «противоречивы», «дисгармоничны»: те, которые слагаются из «конкурирующих», взаимно ослабляющих друг друга комплексов, особенно — комплексов, ассоциированных с различными волевыми реакциями, — все комбинации, имеющие «эклектическую» окраску, характер «компромисса» противоположных жизненных тенденций.

В противоположность этим двум типам наиболее сопротивляются действию отрицательного подбора комбинации двух противоположных типов. Это, во-первых, те комплексы, которые «жизненно важны», т. е. либо с большой силой врываются в поток психического опыта, глубоко нарушая его течение, либо находятся в зависимости от многократно повторяющихся внешних воздействий, благодаря чему постоянно всплывают вновь и вновь; те и другие можно также обозначить как наиболее тесно связанные с «объективным миром», который есть «внешний» для «субъективного» психического опыта[96]. Во-вторых, те комбинации, которые наиболее «гармоничны», в которых взаимная связь частей наиболее прочна, а их взаимное равновесие наиболее устойчиво, и те, которые наиболее гармонически ассоциированы с наибольшим количеством других устойчивых комплексов. Понятно, что еще большее сопротивление отрицательному подбору будет проявляться в том случае, если комплекс или ассоциация соответствуют обеим характеристикам, т. е. и жизненно важны по своей связи с повторяющимися внешними влияниями, и наиболее гармоничны по своей организации. Следовательно, при достаточном количестве материала в сфере психического опыта отрицательный подбор, если он достаточно долго и интенсивно действует, должен доставлять преобладание именно таким, вдвойне устойчивым комбинациям. При этом все психическое развитие человека получает двойную окраску: с одной стороны «реалистическую» (преобладание комплексов, наиболее соответствующих повторяющимся влияниям среды); с другой — «монистическую» (преобладание гармоничных и гармонически объединенных комплексов).

Какие же черты внесет в развитие психической системы интенсивный положительный подбор — моменты и периоды «счастья»? Всякое переживание, находящееся в поле его действия, он стремится довести до наибольшей полноты и яркости; за каждым переживанием он стремится немедленно вслед вызвать в сознании все ассоциированные комплексы, а за ними — все их ассоциации, и т. д.; таким образом он постоянно переполняет поле сознания новыми и новыми быстро возникающими переживаниями: поток опыта разливается все шире и течет все быстрее. При этом не успевают исчезнуть из поля сознания одни комплексы, как рядом с ними всплывают другие, третьи, все более далеко от них отстоящие в ассоциативной цепи и раньше никогда с ними не встречающиеся в сознании. А встреча в сознании двух комплексов означает их ассоциативное сближение, образование хотя бы только слабой, но прямой ассоциативной связи между ними, которая затем может развиваться дальше. Таким образом, материал опыта выступает во всевозможных ассоциативных комбинациях, всевозможные способы объединения имеющихся переживаний находят себе место в психическом опыте: все сопоставляется, все сравнивается, все служит объектом для новых и новых группировок. Это называется творческой деятельностью фантазии. Всякий по опыту знает, как широко и роскошно развертывается она в моменты удовольствия, наслаждения, счастья и как суживается, подавляется в моменты боли, страдания, горя[97].

В своем полном развитии всякий психический комплекс переходит в волевую реакцию, так как либо заключает ее в своем составе, либо с нею ассоциирован более или менее тесно. Положительный подбор, стремясь довести всякий комплекс до наибольшей полноты и яркости, тем самым, очевидно, приводит к развитию активности воли: интенсивное «счастие» дает силы для деятельности. Этому может сильно препятствовать только вызываемое тем же положительным подбором переполнение поля сознания различными образами и волевыми реакциями, причем ни один волевой комплекс не достигает наибольшей полноты, не «переходит в действие» благодаря конкуренции остальных. Но если в психике интенсивно действует и отрицательный подбор, то это переполнение легко устраняется, и получаются все условия для развития активно-волевого типа[98].

Общая картина развития психики при намеченных нами идеальных условиях оказывается такова. Громадная масса непосредственных переживаний как результат разнообразных воздействий среды; всевозможные комбинации психических комплексов, вырабатываемые из материала этих переживаний положительным психическим подбором; сохранение из всех этих комбинаций, под действием отрицательного подбора, только тех, которые наиболее устойчивы в силу своей связи с наиболее повторяющимися влияниями среды и в силу своей гармоничности. Получается психический тип, характеризуемый творчеством, активностью воли, реализмом мировоззрения и монистической его тенденцией.

Если при этом человек находится в широком общении с другими людьми, если он интенсивно и полно воспринимает их опыт при посредстве их высказываний, то в материале его психики найдут себе место все общие и важные противоречия жизненного опыта современного ему общества, все существенные запросы и потребности его эпохи. Тогда его психическое развитие, в силу своей монистической тенденции, будет направлено к гармоническому примирению этих общих противоречий, к удовлетворению этих общих запросов и потребностей; и разрешение этих задач в данной психике будет, с одной стороны, наиболее полным и совершенным, благодаря могучему творчеству и активной воле, с другой стороны — наиболее надежным и устойчивым, благодаря реалистическим его основам. Перед нами явится энциклопедический гений своего времени[99].

Этот тип, как «нормальный», мы и сделаем исходной точкой нашего дальнейшего анализа. Мы будем рассматривать, во что превращается или, лучше, чем заменяется этот тип при том или ином изменении условий психического подбора. Нас не может затруднять то обстоятельство, что в действительности, может быть, совсем не найдется психики, сколько-нибудь соответствующей этой норме. Данная норма выражает для нас прогрессивную тенденцию психического развития и есть предельная абстракция познания. С такими предельными абстракциями познание необходимо оперирует во всех науках тогда, когда стремится установить общие законы явлений. Задача заключается в том, чтобы от предельной абстракции, выражающей идеально простые условия, переходить шаг за шагом, вводя одно за другим осложняющие условия, к пониманию конкретной действительности, какую мы находим в своем опыте.

II

Предположим, все основные условия психического подбора остаются те же, что в нашем идеальном случае, кроме только одного: отрицательный психический подбор сравнительно ослаблен, моменты и периоды страдания далеко не соответствуют моментам и периодам наслаждения, эти последние решительно преобладают. Перед нами «счастливчик», которому все удается, для которого радости не покупаются дорогой ценой, которому внешние условия, «среда», гораздо более благоприятны, чем враждебны. Какой тип психического развития получится в этом случае?

Общее богатство переживаний должно здесь оказаться, с грубо количественной стороны, не меньше, чем в предыдущем случае, если даже не больше: сумма первоначального материала переживаний, получаемого из внешней среды, как мы приняли, количественно не изменена, а положительный подбор, действуя на свободе, поддерживает и вновь создает всевозможные комбинации из этого материала, тогда как разрушающая эти комбинации деятельность отрицательного подбора относительно слаба и ограниченна. Но, очевидно, уже с качественной стороны здесь с самого начала дается меньше: разнообразие получаемых извне впечатлений менее значительно, потому что «неприятные», отрицательные воздействия среды слабо представлены в общей сумме впечатлений. Базис психической жизни все-таки относительно уже, но только относительно, по сравнению с идеальным типом.

Творческая, комбинирующая деятельность психики — «фантазия», которая зависит, как мы видели, ближайшим образом от положительного психического подбора, должна развернуться очень широко, создавать непрерывно массы новых и новых ассоциативных продуктов; но их характер и жизненное значение уже не те. Их развитие лишь слабо контролируется избирательным действием отрицательного подбора, который разрушает все менее устойчивые комбинации, причем более устойчивые сохраняются и получают тем больший простор для дальнейшего развития. Здесь же сохраняются и такие комбинации, которые не удержались бы в психике «нормального» типа; здесь остается масса и комбинаций «не-реалистических» и комбинаций «не-монистических» (эклектических, дисгармоничных): общая картина психической жизни представляется такой, что «воображение» преобладает над «критикой», и психическому целому не хватает строгой, гармоничной стройности, в ней много «блеска» и «разносторонности», но сравнительно мало монистического «порядка».

Активность воли здесь также получает своеобразный отпечаток. Для ее количественного развития положительный подбор, как мы видели, в общем благоприятен: он поддерживает и усиливает множество комбинаций, завершающихся волевыми актами. Но именно потому, что такое завершение наступает слишком легко, что нет достаточного избирательного контроля над волевыми реакциями, какой в «нормальном» случае осуществляется интенсивным отрицательным подбором, именно поэтому волевая жизнь получает окраску порывистой бессистемности. Много движения, много действий, но переход от одних стремлений и намерений к другим совершается сравнительно легко, и в деятельности не замечается устойчивого направления: она также недостаточно «монистична».

Если перевес положительного подбора над отрицательным становится чрезмерно велик, то волевой тип понижается еще в большей мере. Бесконечная масса вновь и вновь возникающих непрочных психических комбинаций, развертывающихся в сознании без стеснения и задержки, постоянно переполняющих поле сознания, приносит с собой такую же массу разнообразных волевых комплексов, беспорядочно теснящихся в сознании. Понятно, что тогда эти волевые комплексы, именно в силу своей многочисленности и коренной неустойчивости, не могут и не успевают перейти в «действия», а остаются на стадии «стремлений», и притом недостаточно выработанных, неопределенных стремлений. Внешняя активность оказывается ничтожна: воля «расслаблена», «изнежена», деятельность заменена «мечтательностью», «грезами чувства». Это состояние воли выражено тем резче и сильнее, что оно возможно ведь только при отсутствии «неприятных» внешних воздействий большой силы, которые, глубоко потрясая психическую систему, вызывают растрату ее энергии в различных направлениях, в том числе возбуждают энергичные волевые реакции (физиологически — потоки иннервации). Таким образом, стимулов активной воли гораздо меньше, а выработка полных волевых реакций невозможна благодаря слишком большому количеству и неустойчивости волевых комплексов, заполняющих поле психического опыта[100].

Действие многих наркотических ядов, как морфий, гашиш, алкоголь, в «приятной» своей фазе вызывает временно то психическое состояние, которое при постоянной слабости отрицательного подбора превращается в особый тип психического развития. Действие яда устраняет все «неприятные» возбуждения и дает полный простор положительному подбору; получается быстрая смена неустойчивых психических комплексов, сопровождаемая сначала некоторой беспорядочной активностью воли в виде проявлений физической подвижности, говорливости и т. д., а затем — «мечтательным» настроением и бездеятельностью. Впрочем, действие наркотиков меняется в зависимости от различных условий, но оно именно таково, как мы сейчас описали, во всех тех случаях, когда оно наиболее «приятно»[101].

Итак, преобладание положительного подбора над отрицательным вызывает отклонение от «нормального» типа к новому; этот последний характеризуется в общем преобладанием «фантазии» над реалистической тенденцией, благодушного эклектизма — над монистической тенденцией, — относительной неустойчивостью направления воли, а в более резко выраженных случаях — прямо ее слабостью. Это тип разносторонний, но менее глубокий, тот тип, который Гейне обозначил как «эллинский». В Древней Греции он действительно был довольно распространен (главным образом именно в эпоху жизненного maximum'a ее культуры и начинающегося упадка). Сам Гейне — довольно типичный представитель «эллинизма» в этом смысле.

В наше время представителями такого «эллинизма» являются по преимуществу «артистические натуры». Для творчества образов, для занятия искусством этот тип наиболее благоприятен. Но все же и здесь крайние его представители обнаруживают только высокую «даровитость», но не создают ничего жизненно устойчивого, социально ценного. Чем в большей мере выступает на сцену отрицательный подбор — страдания и бедствия и тяжелый труд наряду с периодами счастья и наслаждения веселой жизнью, — тем больше возрастают здесь шансы гармонического, стройного, истинно художественного творчества и тем больше условий для жизненной реальности самых образов. «Даровитость» сменяется «талантом»; а когда интенсивность отрицательного подбора приближается к соответствию с интенсивностью положительного, то при громадном богатстве жизненного материала возникают условия для выработки артистического гения. Роль страдания в развитии истинно гармоничного творчества слишком хорошо известна и слишком часто подчеркивалась самими великими артистами, особенно поэтами. Страдание гармонизирует психическую жизнь, если она богата и могуча; недаром страдание налагает на лицо сильных людей отпечаток особенного «благородства», которое выражает собою принципиальное единство в направлении воли. Великое произведение, выстраданное гениальным артистом, — это жизненно стройное, монистически-идеализированное воплощение того бурного потока переживаний, который беспорядочно и неудержимо проносился в сознании артиста, пока гармонизирующая сила страдания не изменила его формы и направления сообразно своим законам. Это законы сильной жизни, которая не боится тяжелых ударов, которая побеждает боль, которая самую смерть делает для себя средством. Эти законы — тот высший реализм, который называют «объективностью» творчества, и то высшее единство переживаемого, которому поклоняются под именем гармонии и красоты.

Так разрушительная сила жизни превращается в творческую — там, где жизнь ее преодолевает.

III

Рассмотрим теперь другой тип уклонений от нашей «нормы»: при том же основном богатстве психической жизни преобладание отрицательного подбора, — разнообразие восприятий, «глубокая впечатлительность» — и много, очень много страданий, гораздо больше, чем наслаждения и счастья. В нашем мире, полном борьбы и противоречий, такое сочетание условий встречается гораздо чаще, чем обратный случай, только что рассмотренный нами; и однако, чистый тип, соответствующий этому случаю, встречается реже. Почему так — объяснить очень нетрудно.

Страдание — разрушительная сила: в нем выражается понижение энергии системы, уменьшение жизни; это — частичная смерть. Поэтому систематический перевес страдания над удовольствием, по-видимому, должен всегда вести к упадку системы, к ее деградации, а затем гибели. Это так бы и было, если бы все изменения психической системы протекали в сфере сознания; тогда непосредственный психический опыт прямо указывал бы человеку, в какую сторону направляется его жизненный процесс, в сторону развития или разрушения. Но сознание соответствует только главной координации изменений психики; а в нее входят далеко не все «непосредственные переживания», и даже не большая их часть. Как мы выяснили, за пределами психического опыта, в жизненной связи с главной координацией существует масса других, более мелких группировок, в которых и протекает наибольшая часть непосредственных переживаний данной системы. За сознанием скрывается «бессознательное», точнее — «внесознательное», потому что форма организации этих группировок та же, именно ассоциативная, и если они не «сознаются», то по той же причине, по которой человек не может непосредственно «сознавать» переживаний другого человека, — по причине относительной самостоятельности этих группировок[102]. Таким образом, психический организм гораздо шире, чем область сознания, — «переживается» гораздо больше, чем «сознается».

Очевидно, что «за пределами сознания» может происходить накопление энергии, в то самое время как в сфере сознания — ее растрата; и тогда, несмотря на то что в сознании преобладает окраска отрицательного подбора — страдание, психика в целом может не приходить в упадок, а развиваться, и даже не только качественно — в смысле стройности и единства, но и количественно — в смысле богатства содержания. Тогда и получится тот тип психического развития, о котором мы будем сейчас говорить. Но естественно, что так бывает далеко не всегда, и даже скорее лишь в меньшинстве случаев. Гораздо чаще растрата жизни, происходящая в сфере сознания, не вознаграждается ее стихийным ростом за его пределами; и страдания истощают психику, ведут ее к деградации — жизнь разбивается.

Пусть перед нами могучая натура, полная стихийных сил жизни, способная развиваться сквозь массу страданий, вновь и вновь почерпающая из темной глубины внесознательного ту энергию, которую уносят от нее жестокие воздействия «внешнего мира». Тяжелый молот страдания дробит и уничтожает все, что есть в этой психике слабого, непрочного, мелкого. В какую же форму она тогда выковывается?

В «идеальной» психике, судьба которой одинаково полна счастья и горя, наслаждений и боли, страдания приносят с собой двойную тенденцию жизни, реалистическую и монистическую: разбивая все неустойчивое и дисгармоничное, они не в силах подорвать ни тех жизненных комбинаций, которые имеют опору в повторяющихся влияниях среды, ни тех, которые, будучи сами по себе гармонически-целостны, в то же время гармонически сплетаются со множеством других, прочных и устойчивых комбинаций. Но получится ли то же самое при измененных условиях — когда жизнь дает гораздо больше страданий, когда могучую психику систематически преследует судьба?

Злая судьба — это внешние силы, это среда, это «реальность». Реалистические образы, прочность которых зависит от их «реальной» основы — повторяющихся воздействий среды, — окрашиваются в громадном большинстве интенсивно мрачным цветом: против них направляется отрицательный подбор гораздо интенсивнее, чем при более «справедливой» судьбе, и он подрывает их жизненное значение в общей системе психики. Они не устраняются: этого отрицательный подбор, вообще говоря, сделать не в силах, раз дело идет о таких образах, в которых отражаются вновь и вновь повторяющиеся влияния среды; но они бледнеют, и не в них концентрируется жизнь сознания. Наибольшую роль в психическом творчестве играют те немногие «реалистические» комплексы, которые окрашиваются не отрицательным, а положительным аффекционалом (намеки самой жизни на счастье), и еще больше — те производные от «реальных» комбинаций, которые сами не «реальны», т. е. не имеют себе прямой опоры во внешней среде, но постоянно сопровождаются положительным аффекционалом (идеальные картины счастья). Это налагает на все развитие психики тот своеобразный отпечаток, который характеризуется словом «утопизм». Утопизм есть не простая «мечтательность» и не простое «фантазирование»: мечтатель и фантаст отличаются богатством и неустойчивостью возникающих психических комбинаций, причем у первого они более бледны, у второго — более ярки; у «утописта» продукты творчества немногочисленны, но очень устойчивы, потому что преобладание отрицательного подбора не допускает «легкой игры фантазии» и разрушает наибольшую часть ее результатов.

Таким образом, крайнее преобладание отрицательного подбора порождает не реалистическую, а до известной степени противоположную ей утопическую тенденцию в развитии психики.

Зато монистическая тенденция бывает при этом выражена в полной мере. Разрушительное действие отрицательного подбора могут выдержать только тесно сплоченные, стройные, чуждые всяких внутренних противоречий комбинации; всякие дисгармоничные связи и отношения устраняются, и психически целое выступает в результате такого развития как строго целостная система[103]. Все психическое содержание последовательно группируется в одном направлении, все тесно связывается и охватывается одною могучей идеей, на которой концентрируется вся энергия жизни.

Активность воли при этом не может быть экстенсивною — отрицательный подбор не допускает развиться множеству разнообразных волевых импульсов; но зато она отличается большой интенсивностью и неуклонной последовательностью, строгим единством направления. Единство это вытекает из той же «монистичности» строения психического организма, при которой волевые реакции, связанные с основными, тесно объединенными между собою группами переживаний, не встречают себе никакой конкуренции со стороны иных реакций, так как те быстро подавляются отрицательным подбором; интенсивность же волевой жизни зависит частью от этого же единства, от слабости конкуренции между волевыми комплексами, частью от большой энергии переживаний данной психики вообще: сильные страдания означают энергичные, во всяком случае, воздействия среды, глубокие потрясения психической системы, а стало быть, и интенсивные ответные воздействия на эту самую среду, большую растрату энергии на волевые импульсы…

Итак, вот основные черты этого третьего типа психического развития: утопизм, строгая последовательность мышления и воли, неуклонная активность в жизненной борьбе. Это тип «иудея», каким его рисует Гейне. Действительно, среди еврейской расы, с ее поразительной жизнеспособностью и мучительной исторической судьбой, этот тип встречается чаще, чем где-либо; это тип ветхозаветных пророков, а также позднейших узких и суровых учителей и вождей этого племени. Но и среди других наций к этому типу принадлежали многие из великих борцов за идею, сильных своей непреклонной последовательностью. Один из самых чистых и законченных его представителей — это наш протопоп Аввакум. Его ужасная биография ставит перед нами загадку о том, как из непрерывной цепи невероятных страданий возникает гигантская сила железной воли, абсолютно неспособной себе изменить ни при каких условиях. Наша точка зрения разъясняет эту загадку — загадку жизни всех великих аскетов и пламенных фанатиков одной идеи.

Трудно сказать, кто больше дал для развития и силы человечества, светлые ли, жизнерадостные «эллины», представители переливающейся через край полноты жизни, или суровые моноидеисты «иудеи», представители той принципиальной гармонии жизни, которая выражается в ее стихийной цельности, во всепобеждающей верности себе[104].

IV

Все три до сих пор рассмотренные нами типа психического развития представляют собой предельные величины в том смысле, что предполагают наибольший и по количеству, и по разнообразию материал переживаний, какой только исторически возможен, а также равномерно или неравномерно, но всегда с наибольшей интенсивностью действующий психический подбор. Теперь нам следует перейти к более, так сказать, обыденным типам психического развития, к типам, отстоящим дальше от maximum'a жизни сознания.

Итак, пусть у нас остается только одно из двух условий maximum, именно наибольшая возможная интенсивность психического подбора, — человек глубоко и сильно «чувствует» все, что переживает. Материал же опыта количественно ниже maximum — здесь можно представить ряд нисходящих ступеней общей величины этого материала; качественно он, положим, как в прежних примерах разнообразен и разносторонен, захватывая все области непосредственного чувственного опыта и опыта косвенного, переданного в социальном общении; впечатления разнообразны, и не только разнообразны, но также интенсивны: цвета, тона, запахи и т. д. воспринимаются ясно и выступают ярко в сознании; только богатство впечатлений не так велико, как в «идеальных» случаях. Тогда интенсивный психический подбор создает ряд типов, весьма аналогичных трем предыдущим, можно сказать — им параллельных, но лежащих в иной, ниже проходящей плоскости. Это типы более «простые».

Психическое творчество, организующее данный материал переживаний, здесь в силу большей узкости своего базиса не может простираться ни так широко, ни так далеко, как в высших типах. Представитель гармонически уравновешенной деятельности психического подбора не явится здесь великим монистическим организатором всеобщего опыта своей эпохи, потому что психика его не охватывает этого опыта; но все основные тенденции «нормального» типа найдут в этой психике полное выражение. Это будет реалист с ясным взглядом на жизнь, человек легко и свободно подводящий итоги своему опыту и умеющий сделать из него жизненно верные выводы; человек, активная воля которого разумно и последовательно воздействует на внешний мир, в полном соответствии с теми взглядами, которые он для себя выработал сам или усвоил от других. Если это образованный, развитой человек, то он может оказаться талантливым и мужественным, но всегда чуждым односторонности и узости борцом за идею, которую он принял как руководящий принцип своей жизни; или же он проявит себя только неизменной корректностью и благородством в отношениях к другим людям, с которыми столкнет его жизнь: английские романисты часто рисуют такой тип «совершенного джентльмена». Если сумма его развития, по обстоятельствам жизни, окажется невысока, то это будет один из тех «простых» людей, которые поражают нас внутренней гармонией своего психического склада, философски ясным и твердым отношением к жизни. Такие люди, близкие к массам по условиям жизни и материалу опыта, в критические моменты истории нередко оказываются «героями» и увлекают за собою «толпу», которая в них находит ближайших и наиболее непосредственных выразителей своих потребностей и стремлений, которая невольно доверяет здоровой и сильной логике их слов и действий. Мне кажется, что, например, Джордж Вашингтон — человек отнюдь не «гений» — принадлежал именно к этому типу людей; таковы же, мне кажется, Гладстон, Авраам Линкольн… В наше время всего больше представителей этого типа можно найти среди англосаксонской расы; в древнем мире их было много среди вождей римского народа — до эпохи его упадка.

Благородный тип гейневского «эллина» гораздо больше теряет в своей красоте и величии, как только первичный материал его психической жизни удаляется от maximum. Блеск живого, огненного творчества исчезает; светлая жизнерадостная игра фантазии теряет то широкое жизненное значение, какое имеет она тогда, когда в основе ее лежит максимальный опыт, общечеловеческий по своему содержанию. Утрачивая широту и глубину, эта игра фантазии становится «поверхностной» и «легкомысленной»; ее типическую форму представляет в этом случае так называемое «остроумие» светских разговоров и приятельских бесед между благодушными алкоголиками. Эклектизм здесь в общем еще значительнее, чем у представителей благородно-эллинского типа, потому что опыт менее широкий и полный уже сам по себе более разрознен и прерывист по содержанию, так что труднее поддается организующей тенденции, даже когда она более сильна, чем в данном ряде случаев. Об определенном и устойчивом направлении воли, разумеется, не может быть и речи. Здесь люди живут «минутой» и постоянны обыкновенно только в изменчивости. Степени проявления всех этих тенденций зависят, конечно, от того, в какой мере положительный подбор преобладает над отрицательным; а большее или меньшее богатство первичного содержания, даваемого внешними впечатлениями, обусловливает различные оттенки этого типа, от артистических натур (с дилетантским оттенком вследствие слабости творчества) до банальных бонвиванов (обыкновенно с развратным оттенком, вроде «золотой молодежи»).

Представителей подобного типа всего больше бывает среди паразитических классов общества, в начале их вырождения, и понятно почему. Паразитизм обеспечивает богатство приятных впечатлений, но суживает сферу жизни вообще, исключая из нее полезный труд и общение с другими классами, живущими более активной и полной жизнью. Таким образом, для эллинского типа психика оказывается слишком бедна; она слишком мелкожизнерадостна. Но и такой она остается только на ранних ступенях вырождения: дальше, с понижением общей энергии психики, все переживания становятся все менее глубоки, психический подбор, и положительный и отрицательный, все более слабым; совершается переход к еще низшему типу, о котором нам придется говорить в дальнейшем.

Теперь, во что же превращается благородный «иудейский» тип, когда при той же глубине и силе аффекциональной жизни у него отнимается широкий базис громадного богатства первичных переживаний? Получается тоже «иудей», но гораздо более узкий, ограниченный, консервативный. Организующая тенденция имеет здесь для себя слишком мало материала, и материал относительно разрозненный, так что самостоятельно создать стройную монистическую систему здесь она, вообще говоря, не может; но в общении с другими людьми представители данного типа нередко находят готовые, достаточно гармонирующие с их личным опытом системы, и тогда усваивают эти системы в высшей степени глубоко и надежно. Это бывают фанатики принятой догмы, неудержимо последовательные в своем фанатизме, беспощадные к себе и другим, — прекрасные орудия в руках организаторов — людей высших типов.

Католическая церковь в своих монастырях систематически подготовляла такие орудия, планомерно создавая все условия для выработки данного типа: стены монастыря служили средством сузить область опыта, материал первичных переживаний; посты, послушания, наказания и всякое «умерщвление плоти» гарантировали преобладание отрицательного подбора над положительным. Оставалось дать мрачную, но цельную догму — и тупые изуверы были готовы, и инквизиции было из чего выбирать. В еврейской нации распространенность этого типа вытекает из исторических судеб еврейского народа: обособление от окружающей христианской среды обусловливало относительную узость опыта, а всевозможные притеснения и преследования со стороны этой же среды — относительный перевес страданий и горя над радостями жизни[105].

Рассмотренная нами вторая группа типов, как мы уже указывали, параллельна первой: это как бы уменьшенные и недоразвитые вариации от первой группы. Та относительная узость опыта, которая обусловливает это «уменьшение» и «недоразвитие», может, конечно, зависеть иногда от так называемых «органических причин», каковы, например, наследственное несовершенство органов восприятия, наследственно полученные инстинкты или очень рано развившиеся привычки, направленные к сужению и ограничению сферы воспринимаемого и т. д. Но гораздо чаще все зависит от непосредственной среды, именно «технической» и «социальной». Мыслимо ли, чтобы из крестьянского ребенка развился какой-нибудь высший тип психической жизни, когда весь материал его опыта ограничивается несколькими квадратными верстами пространства и традиционным мышлением окружающих? И сколько возможных зародышей высшей жизни губит фатальная узость и бедность женского воспитания? Тут человечеству есть с чем бороться, тут ему предстоят великие победы.

Переходим к дальнейшим вариациям в характере и направлении психического развития. Пусть интенсивность психического подбора не maximum, как во всех предыдущих случаях, а иная, меньшая величина: аффекциональная жизнь менее глубока, переживания не так сильно затрагивают психику, и радости и страдания сознаются менее живо и энергично. Это — более «обыденные» натуры, с более «бледным» существованием.

Из числа логически мыслимых комбинаций здесь можно заранее исключить все те, которые включают maximum первичных, непосредственных переживаний, — наибольшее возможное богатство «впечатлений». Такие комбинации жизненно невозможны, из них не может получиться особых типов психического развития. Maximum переживаний только тогда получает сколько-нибудь организованную, цельную форму, когда организующий процесс — психический подбор совершается с большой интенсивностью, максимальной или близкой к maximum; иначе получится нечто неорганизованное, противоречивое, своего рода психический хаос, который, конечно, не есть вообще какой-либо тип психического развития, потому что не есть органически жизнеспособное целое. Таким образом, дело сводится к тем вариациям, которые отклоняются от maximum не только по интенсивности психического подбора, но и по сумме материала переживаний.

Итак, относительно небогатый, но, как мы пока принимаем, разнообразный и разносторонний материал опыта, и относительно невысокий аффекционал переживаний. Некоторые отрицательные характеристики, вытекающие из этих условий, очевидны сразу, сами собой: это отсутствие живого творчества фантазии и сильной, неуклонной воли; первое, как мы видели, предполагает интенсивный положительный, а второе — интенсивный отрицательный подбор, которых здесь не имеется. Далее, психическое развитие вообще здесь может совершаться только медленно и вяло, потому что факторы этого развития слабы; психика в целом консервативна, но это не значит, чтобы входящие в нее комплексы и комбинации отличались прочностью. В психиках высших типов прочность психических форм зависит, главным образом, от широты и неразрывности их ассоциативных связей с другими сложившимися психическими формами, а затем уже, в меньшей мере, от прямой и непосредственной связи с повторяющимися воздействиями среды[106]. Здесь же дело обстоит иначе. Ассоциативные связи создаются психическим подбором; и там, где он относительно слаб, они ограничиваются в своем развитии, не достигают ни большой широты, ни особенной устойчивости. Поэтому большинство наиболее прочных психических комплексов в подобной психике бывает обязано своей прочностью не ассоциативным связям, а именно повторяющимся воздействиям среды; это устойчивость, выработанная суммированием результатов слабого психического подбора в длинном ряде извне обусловленных повторений комплекса, это устойчивость привычки. Преобладающая роль привычных психических образов и актов — основная характеристика данного типа развития.

Слабость положительного подбора и творчества фантазии в связи с особенным значением для такой психики прямых и ближайших влияний среды обусловливает мелкий реализм; а слабость отрицательного подбора и разрушающей критики в связи с узостью и неполнотой опыта вообще — мелкий утопизм; пошлая трезвенность и множество невысоких иллюзий, узкий практицизм и теоретическая наивность как нельзя лучше уживаются между собою.

Монистическая тенденция здесь не только имеет для себя неблагоприятный материал в виде недостаточного, неполного и потому сравнительно разрозненного опыта, но и помимо того проявляется в ослабленной степени, так как она всецело — результат психического подбора. Таким образом, эклектизм выступает в самых очевидных и наивных формах: голова филистера, по словам Гейне, заключает в себе множество отдельных ящичков, не сообщающихся между собою и содержащих в себе каждый особую отрасль познавательных материалов и практических норм; каждый ящичек по мере надобности отпирается, а затем снова запирается, и отпирается уже другой; нравственность такого филистера лежит совершенно отдельно от тех деловых правил, которыми он руководится в торговле, семейные добродетели отдельно от развратных стремлений и привычек, теория отдельно от практики и т. д.[107] Эту характерную бессвязность психической структуры особенно легко наблюдать, слушая оживленный разговор женщин мещанского типа: быстро переходя от одного предмета к другому, они ежеминутно меняют свои предпосылки, явно себе противореча и совершенно не замечая этого.

В зависимости от того, какая сторона психического подбора преобладает, положительная или отрицательная, и насколько, получаются также различные оттенки филистерского типа, более оживленный, в котором бесхарактерность достигает высшей степени, и более суровый, с оттенком тупого упрямства, — карикатурные параллели к «эллину» и «иудею». Но вообще тип этот слишком хорошо известен, это выражение либо медленных и вялых процессов личного и классового развития, либо выражение декаданса. Застойные и вырождающиеся паразитические группы общества доставляют его в изобилии. В застойных группах преобладает тип более определенный, более выработанный, более уравновешенный — «мещанин», «обыватель»; в группах деградирующих картина осложняется дезорганизацией наличного психического материала, неустойчивостью, неуравновешенностью, импульсивностью, только без энергии; зависит это от того, что материал жизни, данный предыдущими фазами, оказывается слишком велик и разнороден для слабой организующей тенденции, порождаемой слабым подбором. Тут перед нами выступает дряблый, но мечущийся из стороны в сторону в «исканиях того, чего нет на свете», тип декадента. Но это уже не тип развития и не тип равновесия, а тип деградации; это нечто близкое к тем нежизнеспособным комбинациям, на которые мы указали в начале этого параграфа.

Филистер и декадент — преобладающие фигуры реакционных классов и течений.

V

Перейдем теперь к таким вариациям, в основе которых лежит не равномерно-разносторонний, богатый или бедный материал опыта, а односторонне-суженный, как это бывает особенно при различных формах специализации. Мы имеем в виду не только специализацию технического или научного труда, но вообще все те случаи, когда по каким бы то ни было причинам область переживаний развертывается неравномерно, расширяясь особенно в сторону одной какой-либо группы взаимно-связанных, до известной степени однородных комплексов опыта, соответственно суживаясь в других направлениях. В том смысле, например, житель полярной страны окажется односторонне развитым по сравнению с человеком из умеренного пояса, потому что у первого непропорционально большое место среди жизненного материала занимают переживания, связанные с «зимой», «холодом» и т. д., тогда как область переживаний, относящихся к «лету», «теплу» и т. д., соответственно уменьшена. Указывая это, я имею в виду лишний раз подчеркнуть относительный характер тех понятий, которые применяются в этом анализе: никакой абсолютной меры для maximum и minimum переживаний, для наибольшей и наименьшей интенсивности психического подбора, для широты и узости опыта мы не можем пока установить; а когда употребляем эти термины, то подразумеваем лишь относительные величины и тенденции, связанные с их изменением в ту или другую сторону.

Итак, перед нами психика с односторонне развивающимся содержанием, психика, например, специализированного мануфактурного работника или ученого, узкого специалиста. Так как психический подбор не создает ничего принципиально нового, а только обрабатывает данный ему материал, то и его работа оказывается здесь фактически односторонне направленной, — в наибольшей мере в сторону организации тех специальных переживаний, которые преобладают в данной системе опыта. Переживания эти, как мы указали, сравнительно однородны и уже с самого начала взаимно близки в потоке опыта, кроме того, представлены в психике с большой сравнительно полнотой, гораздо менее разрозненно, чем другие сферы опыта; следовательно, процесс организации происходит здесь при наиболее благоприятных условиях, и легко создается относительно стройная и целостная система ассоциаций; на низших ступенях развития это, главным образом, тесные ассоциации по смежности, в которых выражается так называемое «непосредственное» ознакомление психики с данной областью опыта; на более высоких ступенях — прогрессивный ряд ассоциаций по сходству и различию (форм обобщения и различения), так называемое «систематическое» познание данной области, которое может оказаться в большей или меньшей степени «монистичным», т. е. законченно-объединенным. Но все это только в данной «специально» области опыта: а в других не то.

Там содержание опыта более бедно и более отрывочно; там организующая тенденция находит для себя гораздо менее благоприятные условия. Поэтому если интенсивность психического подбора, особенно отрицательного, вообще не очень велика, то за пределами «специальности» господствует бессвязность и эклектизм, что сближает этот тип с «филистерским». Особенно ясно выступает такая черта в представителях «гелертерства» и «книгоедства», которые, живя довольно интенсивной жизнью в одной узкой сфере, во всех остальных поражают бледностью и бесцветностью своей психики и детскостью форм мышления.

В тех случаях, когда психический подбор особенно интенсивен, а следовательно, организующая тенденция особенно сильна, дело происходит иначе. Тогда развитие в монистическом направлении совершается, несмотря ни на что, но в особой форме. Переживания, относящиеся к сфере «специализации», тогда, конечно, хорошо организованы, координированы в стройную систему ассоциаций. Но, играя преобладающую роль в данной области, переживания эти проходят через большую часть полей сознания, причем встречаются с переживаниями других областей, сравнительно мало систематизированными. Такие встречи при интенсивном психическом подборе ведут к образованию более или менее прочных ассоциативных связей между теми и другими переживаниями. Вначале это, разумеется, ассоциации только по смежности; но психический подбор, устраняя дисгармоничные и противоречивые элементы из комплексов, входящих в такие ассоциации, преобразует их в таком направлении, что между ними оказывается все больше соответствия и из них получаются уже высшие ассоциации — по сходству и затем по различию. При этом более разрозненный материал из самых различных областей опыта, так сказать, включается в сложившиеся, организованные формы жизненно главной области «специального»; психический подбор приспособляет его к этим формам, так как приспособляет вообще комплексы опыта одни к другим, а в данном случае, естественно, в большей мере — комплексы менее выработанные и определенные к более выработанным и определенным, чем обратно. Тогда вся жизнь, весь опыт довольно монистично представляются и мыслятся в тех формах, которые выработаны в «специальной» области.

Примеры такой организации опыта можно встретить на каждом шагу. Торговец совершенно невольно всю человеческую жизнь рассматривает со своей специфически меновой точки зрения, так что в каждом действии человека видит элемент расчета на вознаграждение, в проявлении альтруизма — покупку благодарности, в героической борьбе — покупку славы и т. д. И это отнюдь не метафоры только[108]. Иеремия Бентам, воспитывавшийся в торговой атмосфере развивавшегося капитализма Англии, даже систематизировал эту «специальную» точку зрения и создал целую практическую философию, построенную, в сущности, на меновом идеале возможно выгодной сделки с реальностью жизни. Точно так же работник, проводящий все свое трудовое время при машинах, естественным образом бывает склонен к механически-материалистическому мировоззрению, которое укладывает всякую реальность в рамки отношений, однородных с отношениями частей механизма, и такова же в массе случаев точка зрения инженера, даже капиталиста, который еще близок к своей фабрике и проводит значительную часть времени среди своих машин. Юрист, специальный опыт которого организуется в системе принудительных норм, обыкновенно и нормы собственно научного познания — «законы природы» — представляет себе по типу форм принуждения и, например, причинную связь явлений склонен понимать как особую принудительную силу, как стеснительную для «свободы» необходимость. Таких примеров можно было бы привести сколько угодно; и если не всегда, а только в редких случаях все мышление специалиста монистически организуется в формах, выработанных его специальностью, то некоторый ее «отпечаток» оно носит всегда во всех областях; а этот отпечаток и выражает начальные степени осуществления указанной нами тенденции.

Организация всей суммы личного опыта в формах опыта специального может иногда оказываться в высшей степени жизненно-прогрессивной, в других случаях, напротив, регрессивным явлением; но вообще, очевидно, она не в силах дать maximum организованности опыта, а может послужить только ступенью к этому maximum. Классовое разъединение общества означает известную «специализацию» опыта в нашем смысле; и потому есть все основания думать, что ни одно из современных классовых мировоззрений не будет достаточно широко для будущего неклассового общества; но во всяком случае мировоззрение будущего должно возникнуть из психологии наиболее прогрессивного класса нашего времени, который для своей быстро расширяющейся жизни необходимо должен создавать наиболее гибкие, наиболее пластичные, наиболее способные к развитию формы объединения опыта.

Что касается характера волевой жизни при условиях специализации, то здесь выводы понятны сами собою. Чем большей организованностью отличается «специальный» опыт, тем больше последовательности и цельности обнаруживается в направлении воли, поскольку она имеет отношение к этой области. Интенсивность же проявлений воли зависит и здесь от общих условий психического подбора — его энергии и направлении в ту или другую сторону. За пределами же сферы «специального» чем более опыт разрознен, а мышление эклектично, тем менее также единства и связи в направлении волевой жизни; вместе с тем и ее энергия вообще должна быть сравнительно понижена. Таким образом, в своей специальной деятельности человек иногда проявляет величайшую цельность воли, достойную истинного «иудея»; и здесь такая цельность, благодаря узкой сфере и однородному характеру «специальных» переживаний, достигается особенно легко, для нее не требуется исключительно сильного действия отрицательного подбора, а в то же время вне специальной области человек оказывается вялым и слабым, как филистер. Таковы и были, как известно, многие великие люди, мелкие в своей семейной и вообще частной жизни. Черты «иудея» и черты «филистера» — это и есть те характеристики, к которым всего более тяготеет жизнь «специалиста».

VI

Нашими приведенными иллюстрациями, очевидно, далеко не исчерпываются возможные типы психического развития, но мы и не имели в виду их исчерпывать — мы хотели только на примерах пояснить применение того метода, который предлагаем. Чтобы это применение могло быть научным, познавательно полезным, надо ни на минуту не забывать, что всякие типы развития, которые мы путем данного метода устанавливаем, суть лишь предельные абстракции, выражают лишь тенденции приспособления, связанные с теми или иными вариациями жизненных условий. Так, положим, обрисовка типа «эллина» говорит нам следующее: чем в большей мере богатство психического материала соединяется с интенсивной жизнью «чувства», в которой при этом радость и счастье господствуют над страданием и горем, тем в большей мере развитие психики вырабатывает в ней такие-то и такие-то черты: живое творчество, с преобладанием фантазии над «реализмом», благодушно эклектическая окраска мировоззрения, воля активная, но неустойчивая в своем направлении и т. д. и т. д. Пользуясь такими формулами, мы можем шаг за шагом анализировать конкретные жизненные типы, какие находим в действительности и в искусстве; и одна уже их «конкретность» ручается нам за то, что они не совпадут с нашими «чистыми» типами, которые получаются путем «абстракции».

Во всяком конкретном типе встречаются и взаимно перекрещиваются различные тенденции развития, выражаемые типами абстрактными, потому что идеально простые условия никогда не находят себе места в «действительности», но только — в «отвлекающей» и «анализирующей» деятельности познающего. Задача психогенетического «объяснения» того или иного «конкретного» типа заключается именно в том, чтобы путем анализа объективных условий его развития установить связь и соотношение различных тенденций психического развития, необходимо вытекающих из данного сочетания условий.

Нам следует иллюстрировать свою точку зрения, но недостаток места заставляет нас ограничиться только одним — двумя примерами, и мы начнем с такого, который по содержательности может заменить множество их: психология шекспировского Гамлета.

Что такое Гамлет? Прежде всего, не подлежит сомнению, что это индивидуальность чрезвычайно высокого типа. Судьба дала Гамлету оба основные условия для достижения maximum жизни: громадное богатство первичного психического материала, в виде массы разнообразных впечатлений детства, проведенного в блестящей обстановке двора и юности, весело и содержательно прожитой в студенческих странствованиях по Германии и научных занятиях; а вместе с тем чуткую и впечатлительную натуру, глубоко воспринимающую все, что приносит опыт, интенсивно-эмоциональную, способную к высшим наслаждениям и сильным страданиям. Но до самого начала трагедии страданий было очень мало, а счастья очень много: любовь родителей, любовь женщин, веселые товарищи, общее уважение и поклонение, много даже лести, наконец, полная свобода развития, целый мир интеллектуальных и эстетических наслаждений. Ясно, что из Гамлета должен был выработаться настоящий «эллин» — тонкая артистическая натура, полная творчества и блеска, но и с неизбежными недостатками артистических натур. Недостатки эти мы знаем, они вытекают из слабости отрицательного подбора, могучая гармонизирующая сила которого в образе страдания здесь слишком редко вмешивается в психическое развитие, слишком неполно его контролирует. В Гамлете мало сурового реализма — порождения собственной психической работы часто заслоняют от него действительность; ему не хватает цельности — в нем много благодушного эклектизма, соответственно этому воле его не хватает устойчивости, неуклонности, единства направления.

Что у Гамлета есть все положительные черты артистической натуры, это вряд ли надо доказывать — сколько живых образов, столько блеска в его речах даже при самых невеселых обстоятельствах. А на отрицательных чертах «эллинского» типа построена, в сущности, вся трагедия. Только недостатком твердого и трезвого реализма можно объяснить сомнения и колебания Гамлета относительно самого факта преступления, тогда как очевидные доказательства налицо. Он не может не верить им, когда они прямо и резко вступают в поле его сознания; но чуть впечатление сгладилось — его живая фантазия впутывается в дело и услужливо создает и подбирает новые образы и комбинации, более утешительные, и при помощи разных «может быть» затуманивает и подвергает сомнению то, что слишком мрачно, но также — увы! — слишком реально. И эклектизм Гамлета, недостаток цельности в его взгляде на вещи сказывается на каждом шагу в быстрой смене одной точки зрения другою, в сущности с ней несовместимою. А неустойчивость направления воли, отсутствие практической последовательности и неуклонности — ведь это и есть та черта, которая обозначается нарицательным именем «гамлет».

Хотя в эллинской натуре и недостаточно монизма, но все же в ней нет и хаоса. Организующая тенденция в ней не так сильна, как тенденция к полноте жизни, но все же и первая отнюдь не ничтожна. Отрицательный подбор неизбежен в жизни; страдания есть и у самого счастливого человека, и их вовсе не так мало. Страдания органического развития, неясных и неудовлетворенных порывов, боль разлуки с близкими — все это было в жизни Гамлета. Были и физические страдания: ведь, судя по характеристике, которую дает королева его физической организации, эта последняя хотя и очень сильна, однако далеко не вполне гармонична. Наконец, Гамлет много работал; а труд как затрата энергии эквивалентен страданию и обусловливает отрицательный подбор[109]. Поэтому монистическая тенденция хотя и не довела психику Гамлета до полного единства, однако была достаточна, чтобы организовать ее в несколько, очень немного, основных «единств», монистических ассоциативных группировок. Насколько можно судить по высказываниям Гамлета, таких группировок всего две: его натура страдает «раздвоенностью».

Каково же содержание этих двух конкурирующих группировок? Гамлет, прежде всего, сын великого воина и потомок страшных норманнских витязей. Масса впечатлений его детства связана с войной и военной славой; несомненно, что все его домашнее воспитание, начиная с бесчисленных рассказов о походах и подвигах, кончая постоянными упражнениями со всяким оружием, направлено было именно к тому, чтобы сделать его воином в полном смысле слова. И юношей он не перестает, конечно, интересоваться военном делом и заниматься всем, что к нему относится; он, наверное, хорошо изучил стратегию и всю теорию войны, а по его фехтованию можно судить, насколько ему близка ее практика. Итак, Гамлет — воин; это одна сторона его психологии, одна систематическая группировка его переживаний.

Другая сторона: Гамлет — эстетик, артист, вероятно поэт. Гамлет-юноша жил полной и светлой жизнью в сфере искусства, красоты, любви. Какое глубокое эстетическое воспитание обнаруживается в его беседе с актерами и в тонком изяществе многих его насмешливых замечаний! Сколько поэзии должна была внести в его душевную жизнь юношески свежая, чистая и счастливая любовь к Офелии! Гамлет-эстетик слишком долго жил в атмосфере гармонии, и эта атмосфера стала для него жизненной необходимостью; но такая гармония есть дело счастья, исключительного счастья в наши суровые времена, — и под ее дыханием вырастают слишком нежные, тепличные растения; а когда счастью приходит конец, печальная судьба предстоит нежному растению.

Две личности Гамлета — воин и эстетик — могли уживаться хорошо, пока борьба, кровавая и беспощадная, существовала для него только в воображении да в воинских забавах: в представлениях юноши война эстетична как величественное столкновение грозных сил, и Гамлет-эстетик мог находить наслаждение в воинственных мечтах Гамлета-воина, воина пока еще в возможности, а не в реальности. Но когда суровую борьбу приходится переживать, то эстетике плохо. Получать удары больно, а разрушать чужую жизнь для впечатлительной, тонкой натуры еще больнее; и еще если бы тут текла одна чистая кровь, эстетику было бы легче, но кровь смешивается с грязью, а раны чаще всего отвратительны и неопрятны. Тут надо хитрить, подстерегать, обманывать, а это очень неэстетично. Быть все время в напряженном состоянии, как требует борьба, для нежной души мучительно: гармония жизни возможна только тогда, когда за растратой сил идет исцеляющий отдых, а непрерывное утомление убивает всякую гармонию. Для Гамлета дело обстоит еще хуже, борьба несет для него еще больше противоречий, еще сильнее обостряет разлад между его боевой и его эстетической личностью: врагами оказываются самые близкие ему люди: мать, которую он обожал, и дядя, которого он уважал и любил. Что может вызвать в душе более мучительную дисгармонию, чем превращение любимого существа в объект ненависти и отвращения?

Дух отца постоянно будит в Гамлете воина, вся обстановка ежеминутно воскрешает в нем эстетика. Воин хочет наносить удары, эстетик отступает перед кровью и грязью. Жажда мести сталкивается с жаждой гармонии — в этом смысл всей трагедии; колебания Гамлета, его непрерывная рефлексия — это долгие бесплодные переговоры между одной его личностью, которая хочет борьбы, и другой, которая хочет любви и счастья. Первая — личность недоразвитая, потому что реально жить жизнью борца Гамлету еще не приходилось; вторая развита вполне, потому что жизнью артиста и любящего человека он жил в действительности и много. Но за первой личностью стоит развивающаяся действительность, новые и новые воздействия «среды», которые будят в Гамлете борца; за второй же — только воспоминания и грезы; первую выдвигает «объективный» ход вещей, вторую поддерживают «субъективные» желания и стремления. Гамлет-эстетик, во всяком случае, должен погибнуть или потерять свою самостоятельность; вопрос в том, уцелеет ли Гамлет-боец.

Тут перед нами выступает в полном своем выражении великая гармонизирующая сила страдания. Для такой натуры, как Гамлет, душевные муки — это тяжелый, но благодетельный молот, который выковывает душу в новые, высшие формы. Отрицательный подбор, который уничтожает или разлагает всякую непрочную, ирреальную или дисгармоническую комбинацию, освобождая место для комбинаций, имеющих прочные реальные основы и жизненно-гармоничных, которые он не в силах разрушить, отрицательный подбор вносит в психику Гамлета то, чего ей недоставало: строгую реально-монистическую тенденцию. Ведь недостаток цельности в организации эллина и чрезмерно большая роль фантазии зависят именно от того, что счастье и положительный подбор слишком сильно преобладают над страданием и отрицательным подбором; трагедия, протекающая в душе Гамлета, устраняет эту неравномерность и тем самым создает условия для перехода эллинского типа в еще более высокий, тот, который мы назвали «идеальным». Герой шаг за шагом на глазах зрителя становится другим человеком.

Разрушение старых координаций в психике Гамлета идет, благодаря его ужасным страданиям, так быстро, что образование новых не поспевает за ним, и наступает даже период временной дезорганизации — душевная болезнь Гамлета, гораздо менее «притворная», чем он сам, по-видимому, полагал. Но могучая душа выживает — и в конце пьесы перед нами выпрямляется во весь рост Гамлет-боец, спокойный и решительный, с ясным взглядом и твердой волей. Что же стало с Гамлетом-эстетиком? Он не умер, он органически слился с другой душой Гамлета. Жажда гармонии в жизни нашла себе новый выход, она внутренно преобразовалась: из пассивного желания жить среди гармонии она перешла в активную волю создать гармонию в жизни, наказавши преступление и восстановивши справедливость. Сознательный боец за право и справедливость — это и есть активный эстетик, стремящийся к жизненной гармонии в человеческих отношениях. Теперь психика Гамлета чужда всякого дуализма, и воля не ослабляется внутренней борьбой. Он уже не сокрушается о том, что именно ему приходится восстановлять «разрушенную связь вещей»: он твердым шагом идет к разрешению этой задачи, достойной истинного воина и истинного эстетика.

Гамлет гибнет, но гибнет как победитель, выполнив свое дело. Гибнет он, конечно, не случайно, а именно потому, что за время его внутренней борьбы, которая не давала ему целесообразно вести борьбу внешнюю, объективные условия, условия «среды» сложились в самую неблагоприятную для него сторону: враги не бездействовали и пустили в ход все средства. Но Гамлет все же сильнее — и даже при этих условиях он увлекает их в своей гибели; уже умирая, он не забывает восстановить последнее звено «разрушенной связи» и с гениальной простотой выполняет это, назначая своим наследником молодого героя чужой страны, надежного и цельного человека — принца Фортинбраса.

Итак, вот сущность трагедии: это история преобразования эллинской души в иную, более законченно-целостную форму силою мучительной борьбы, силою глубоких страданий.

Ничего принципиально загадочного для нашей точки зрения трагедия Гамлета не представляет: она всецело соответствует в своем развитии законам действия психического подбора; она самое авторитетное свидетельство в пользу их познавательной ценности.

VII

Теперь мы возьмем для нашего метода другую иллюстрацию, несравненно менее трагического характера, — явление очень распространенное в современной русской жизни, называемое «поумнением» интеллигентной души, история радикальных «детей», становящихся в свое время умеренными «отцами».

Тот материал опыта, который современные молодые люди приносят с собою из жизни школьной в жизнь студенческую, как известно, весьма небогат, однако он не отличается и особенной односторонностью. Правда, наша средняя классическая школа построена до сих пор главным образом на принципе специализации, притом очень своеобразной специализации: большую часть познавательного материала детям дают из одной, очень узкой области, имеющей в глазах организаторов школы то громадное преимущество, что она «мертва» и, как таковая, в самой себе не заключает никаких объективных возможностей прогресса. Но материал этот имеет «отрицательную» аффекциональную окраску, и молодая психика стремится свести его разными путями к minimum; последнее, вообще говоря, и удается благодаря пособничеству семьи и товарищеской среды. Таким образом, фактически содержание опыта сводится тут по преимуществу к следующим группам переживаний: то, что дает семья, — то, что дает товарищеская среда, — то, что дает школа со стороны «классовой борьбы» учащихся с ее официальной организацией, и, наконец, уже то, что дает школа со стороны познавательного материала «наук». Из всех этих групп именно последняя отличается наибольшей относительной разрозненностью и неполнотой своего содержания, а потому и значение в развитии молодой души она имеет минимальное.

Совокупность опыта оказывается очень разносторонне составленной группировкой: семья вносит в детскую психику, «воспитывает» в ней совсем не то, что вносит и воспитывает товарищеская среда, товарищеская среда — совсем не то, что школьная «наука», и даже эта «наука» — совсем не то, что ее официальные проводники в качестве объектов ненависти и борьбы[110]. Организующая работа психического подбора над всеми этими рядами переживаний протекает с большой интенсивностью: аффекциональная жизнь детства и ранней юности очень бурна и энергична, новые и новые комплексы, вступающие в поле опыта не сложившейся еще психики, глубоко ее захватывают и порою сильно потрясают. Но преобладает обыкновенно подбор положительный, чувствования приятного характера: психика растет, развивается, энергия жизни увеличивается, и хотя далеко не все эти изменения проходят через поле сознания, но все же значительная часть их находит в нем свое выражение — в виде «приятных» переживаний. Таким образом, в тех, наиболее частных случаях, которые мы здесь имеем в виду, имеются все условия для развития психики в эклектические формы: и разносторонний, но неполный опыт, в содержании которого есть очень большие пробелы, затрудняющие его гармоническое объединение, и относительная слабость отрицательного подбора, который является главным фактором развития к строгому монизму.

И действительно, психология подростка в общем замечательно эклектична. В его душе с величайшей легкостью уживаются самые неоднородные, самые непримиримые между собою идеи и нормы. Семья с ее патриархальным строем и кровной связью внушает ему одни понятия, товарищеская среда, с ее «республиканскими» отношениями, окрашенными аристократизмом ума и силы, — совсем другие, обрывки наук создают зародыш третьих, и тоже разнородных понятий, и т. д. Одни и те же действия, имеющие характер, положим, «непокорности» и «своеволия», семья определяет как «грех» или нечто «неприличное», товарищеская среда — как проявления доблести и молодечества; в борьбе со школьными воспитателями эти действия оказываются рискованными и зачастую практически вредными актами самообороны или наступления; а в учебниках истории, даже насквозь одобренных, в высшей степени аналогичные деяния прославляются в некоторых случаях как героические. Естественно, что никакой единой и цельной точки зрения на жизнь у юного существа не может сложиться; а при большой силе положительного подбора психика весьма легко переходит от одного ряда ассоциаций к другому, от одной точки зрения к другой, не стесняясь их взаимным противоречием.

Подвергаясь жестоким репрессиям за свою «проделку» со стороны начальства, школьник с тоской думает: «Какую глупость я сделал»; и, размышляя о жизни, совершенно невольно начинает оценку всяких человеческих действий сводить к категориям «выгодно — не выгодно». Но вот его выпустили из карцера, товарищи выражают ему свой восторг и уважение, он горд и доволен: «Какой я молодец!» Предыдущие категории забыты, их сменяют новые: «славное — постыдное». Дома — родительские нотации, нежные увещания, упреки: «Какой я злой, гадкий мальчишка!» — на сцене уже категории «нравственно — безнравственно». Каждая точка зрения временно вытесняет другие, с ней, разумеется, несовместимые, и юный эклектик даже не ощущает потребности свести их к высшему единству.

Этот легкомысленный эклектизм настолько типичен для подростков, что когда мы встречаем уклонения от него, то получаем впечатление чего-то ненормального, неестественного. Бывают дети, которые кажутся нам «преждевременно зрелыми»: в их суждениях «слишком много» определенности и логики, в их действиях «слишком много» последовательности. Причины в громадном большинстве случаев одни и те же, очень простые и понятные, с нашей точки зрения. Не все дети так «счастливы», чтобы быть жизнерадостными эклектиками. Некоторым детям приходится слишком много страдать, вследствие ли болезненности или вследствие неблагоприятной внешней обстановки. Отрицательный подбор преобладает над положительным и приносит с собою, как мы уже не раз видели, преобладание монистической тенденции над эклектическою. К тому же и опыт таких детей бывает большею частью менее разносторонний, — в нем получает перевес одна какая-нибудь сторона его, например у детей, работающих на фабриках, та область переживаний, которая связана с обязательным трудом и материальными заботами. Таким образом, и действующие силы психического развития, и его материал гораздо менее благоприятны для выработки эклектического типа, — психике навязывается самой жизнью та преждевременная сравнительная цельность, которая производит на нас такое тяжелое впечатление. И оно не обманывает: в этой цельности нет ничего хорошего. Она неизбежно узка, потому что охватывает очень небольшой запас переживаний; а между тем как всякая вполне сложившаяся форма она препятствует выработке нового единства психики, которое соответствовало бы прогрессивно расширяющемуся опыту; в этом отношении неопределенность и незаконченность обычного эклектизма молодости гораздо целесообразнее для развития. Да и получается это узкое единство ценою больших ранних страданий, громадной растраты энергии в том периоде жизни, когда энергия должна накопляться. Тут условия для дальнейшего прогресса жизни сильно сужены, и путь к maximum'y жизни затруднен.

Но вернемся к нашему жизнерадостному юноше-эклектику. Окончив среднюю школу, он, положим, поступает в университет. Среда меняется, поток опыта сразу очень сильно расширяется, и притом в различных направлениях весьма неравномерно. Переживания, связанные с «семьей», быстро отступают на второй или даже третий план: юноша «эмансипируется» от семьи, чему обыкновенно способствует в сильной мере и дальность расстояния, почти обрывающая прямое общение. Напротив, товарищеская среда занимает в системе опыта несравненно большее место: количественно она становится гораздо шире, качественно — гораздо полнее, разнообразнее; в ней масса движения, жизни, от нее получается масса ярких и сильных впечатлений. В то же время и «наука» поворачивается к юноше другой своею стороной: из беспорядочной, бессвязной дрессировки она становится систематическим воспитанием, расширением известных сторон его опыта и их гармонизацией. Война с ближайшим начальством, за исключением немногих случаев обострения, перестает играть прежнюю роль в жизни молодого человека; но расширенный опыт приносит и более широкие противоречия жизни, которые более чем заполняют место этого прежнего антагонизма: это противоречия социально переданного опыта экономического и политического. Наконец, нередко молодой студент принужден собственной работой добывать себе средства к жизни, и тогда он еще ближе и непосредственнее знакомится с этими противоречиями, прямо или косвенно испытывая их на себе самом.

Жизнь в целом несравненно интенсивнее, чем прежде, интенсивнее и радости и страдания, организующая тенденция сильнее. Развертывающаяся половая жизнь с ее резкой аффекциональной окраской значительно увеличивает напряженность психического подбора. Систематизация опыта идет быстрее и дальше; эклектизм не исчезает, потому что положительный подбор все-таки обыкновенно преобладает над отрицательным; но все же для развития в сторону монизма условия оказываются благоприятнее. Материал опыта менее разрознен, в нем меньше пробелов, глубоко разделяющих различные области опыта; отрицательный подбор глубже захватывает психику, страдания юноши серьезнее и продолжительнее, чем страдания ребенка. Происходит настоящая «выработка мировоззрения и жизненной программы».

В этой выработке наибольшую роль играют, конечно, те области переживаний, которые в наибольшей мере заполняют сознание: то, что дает товарищеская среда, и то, что дают общие социальные условия с их жизненными противоречиями. Систематизация этого материала образует известное радикально-демократическое мировоззрение, сводящееся к идеям свободы, равенства, отчасти — братства: товарищеская среда дает основное положительное содержание для тех тенденций, выражением которых служат эти идеи, противоречия социальных условий определяют это содержание с отрицательной стороны[111]. Перед нами юноша, обладающий, по-видимому, довольно стройной системой взглядов; что непосредственная активность воли должна быть довольно велика, за это ручается продолжающееся накопление энергии в молодом организме; и хотя преобладание положительного подбора не допускает особенной неуклонности и последовательности в проявлениях воли, но все же известное единство в направлении активности становится вполне возможно, раз психика в целом организовалась достаточно стройно.

В тех исключительно благоприятных условиях, в каких мы теперь видим нашего героя, его высказывания не обнаруживают нам никакого существенно важного эклектизма. Две главные сферы опыта сведены к известным объединяющим формам, третья сфера — наука — не стоит ни в каком противоречии с этими формами, а только своей дисциплиной содействует их отчетливой выработке и налагает на них свой отпечаток. Но мы уже знаем, что эклектизм не может быть принципиально устранен там, где положительный подбор выступает на первый план, значительно перевешивая отрицательный. Положительный подбор слишком много сохраняет; то, что создано прошлым опытом, слишком мало разрушается. Психика только кажется монистичной, потому что жизнь ее проявляется недостаточно разносторонне. Эклектизм остается — в скрытой форме.

Те специальные формы мышления и воли, которые созданы семьей с ее особыми отношениями, не исчезли, не умерли — они только не обнаруживаются, пока нет для этого объективных условий: они страшно прочны и нужно очень много борьбы и страданий, чтобы покончить с ними, гораздо больше, чем фактически достается на долю жизнерадостного юноши-студента. А между тем эти формы находятся в глубоком жизненном противоречии с основами радикально-демократического мировоззрения.

Молодой студент в делах любви стоит на точке зрения самой широкой свободы; он высказывает такие взгляды и за себя лично зачастую проводит их довольно последовательно. Но вот его сестра пытается стать на ту же точку зрения, и притом не теоретически, а практически — и что же? Наш герой начинает вести себя в совершенно противоположном смысле. Мы слышим от него заявления и видим с его стороны действия, каких мы могли бы ожидать разве только со стороны его почтенного родителя. В чем же дело? «Семейное» событие вызвало на сцену «семейную» точку зрения. Старые ассоциации идей и стремлений, мирно дремавшие в безразличном равновесии, вновь вовлечены в поле сознания; и оказывается, что они прекрасно сохранились; и энергия их проявления иногда бывает чрезвычайно велика.

Влияние семьи — в данном случае мещанской семьи, проводящей в психику своих детей чисто мещанские тенденции, — страшно глубоко и по своей продолжительности, и по своей интенсивности: оно охватывает немалое число лет и действует в том возрасте, когда психика всего более гибка и пластична, когда она еще только складывается. Вот почему в юноше-радикале так часто скрывается мещанин, которому нужен только случай, чтобы прорвать оболочку поверхностных наслоений прогрессивного идеализма.

Бывают, конечно, случаи, когда этот мещанин успевает в достаточной степени отмереть; но эти случаи не типичны для радикального юношества, выходящего из буржуазии. Те молодые люди, которым в эти годы приходится перенести особенно много труда и страданий, если психика их обладает достаточной жизненной устойчивостью, чтобы без большого ущерба перенести все это, достигают гораздо большей цельности в своем мировоззрении, гораздо большей последовательности в своих действиях; ибо отрицательный подбор есть самый сильный фактор монистического развития. Но не эти случаи нас теперь занимают.

Возвращаемся к нашему герою — тому, которому суждено «поумнеть». Годы учения кончились, он вступает в «жизнь», например поступает на службу где-нибудь в провинции, на службу частную или земскую, чтобы не связывать своей «свободы». И вот материал опыта, доставляемый ему средою, резко меняется: «товарищи» и «наука» перешли в прошлое, пока еще недавнее, живое прошлое; он в «мещанском царстве». В чем же сущность произошедшего изменения?

Товарищеская среда исчезла: ее смещает среда обывательская; официальная наука тоже осталась вдали: ее сменяет «служба». Затем возникают новые семейные отношения, которые от прежних отличаются тем, что тут наш герой оказывается уже главой семьи, а не подчиненным ее членом. Таково основное содержание новой фазы опыта, ее материал. Материал этот отличается сравнительно слабым разнообразием и большим консерватизмом. Поток опыта движется здесь очень медленно, одни и те же комплексы повторяются вновь и вновь — сегодня, как вчера, завтра, как сегодня. Они сравнительно слабо затрагивают психику, не приносят ей ни значительного повышения энергии, ни больших растрат: аффекциональная жизнь понижена, психический подбор малоинтенсивен.

Что же тогда получается? Те психические группировки, которые сложились в студенческие годы и образовали из себя систему радикально-демократического мировоззрения, не находят для себя поддержки в новых переживаниях, все реже и реже ассоциативным путем вызываются в поле сознания: что «напоминает» человеку в обывательской среде о тех принципах, о тех идеалах, которые сложились в его душе при совершенно противоположных условиях? Слишком и слишком немногое. Зато все окружающее то и дело возбуждает иные, старые ассоциации, вновь и вновь вовлекает в психическое поле воспоминания и стремления, заложенные в детстве семьей и примыкающею к ней мещанской средой: «мещанин» неизбежно пробуждается в нашем герое и мало-помалу поднимается во весь свой рост. Если бы этот «мещанин» создавался заново, то процесс его развития был бы долгий и сложный, полный противоречий, внутренней борьбы и страданий. Но здесь дело гораздо проще и легче: система ассоциаций, которая уже существовала, но долго оставалась вне сознания, вовлекается в его поле и все чаще, все дольше заполняет его собою.

А юношеское «мировоззрение»? Нельзя сказать, чтобы оно быстро разрушалось: для этого была бы необходима более интенсивная аффекциональная жизнь, чем та, которая в данном случае имеется: при слабом психическом подборе на разрушение сложившихся форм требуется много времени. «Мировоззрение» сохраняется еще довольно долго, отмирая лишь постепенно, в силу своей несовместимости с усиливающимися «обывательскими» формами психической жизни. Но оно, поскольку и сохраняется, остается почти все время за порогом сознания, как в предыдущий период жизни за порогом сознания сохранялась «мещанская» система ассоциаций. Разница, впрочем, та, что эта система была и за время скрытого существования гораздо прочнее, коренилась в психике гораздо глубже, чем временно оттеснявшее ее «мировоззрение».

И здесь, как мы это видели в предыдущей фазе, время от времени «скрытое» проявляется. Обыкновенно оно проявляется не в виде активных, последовательных воздействий, направленных к изменению среды, — в обывательском мире такие воздействия требовали бы слишком больших затрат энергии, а в виде словесных высказываний, выступающих тогда, когда что-нибудь «напомнит» об идеалах юности. Это бывает, например, при встречах и разговорах со старыми товарищами. В подобных случаях посторонний наблюдатель большей частью думает: «не только ренегат, но еще фразер». Такая точка зрения, как видим, не вполне справедлива: сознательной лжи тут чаще всего нет, а есть только временное вступление старых ассоциаций в поле сознания и эклектизм обывателя, сменяющий собою эклектизм юноши.

Бывают, однако, случаи, когда с выходом из товарищеской среды далеко не сразу наступает мирное и бесцветное существование. Человек, например, резко сталкивается с обывательской средою и получает от нее массу страданий, которых не выдерживает «лучшая», но менее прочная сторона его психики; тогда интенсивный отрицательный подбор быстро разрушает «гражданина», оставляя место обывателю, и «измена» совершается sans phrases[112]. To же самое получается и тогда, когда в обывательскую жизнь нашего героя вторгаются прежние товарищи и, предъявляя ему непосильные уже требования, противоречащие всем его теперешним привычкам и склонностям, приводят к резкому конфликту, к острой конкуренции две стороны его психики, которые до сих пор мирно уживались, почти не встречаясь в поле сознания.

Мы не пойдем дальше за нашим героем в процессе выработки из него «чистого» обывателя, типа благодушно-веселого, полного мелочной активности — при «благополучной» судьбе и преобладании положительного подбора, или же типа раздражительно-мнительного, с наклонностью к навязчивым ипохондрическим идеям — при «неудачной» жизненной карьере и преобладании отрицательного подбора. Мы думаем, что приведенных иллюстраций достаточно, чтобы показать, как может применяться идея психического подбора в вопросе о выработке психических типов. Перейдем к другим ее возможным применениям.

VIII

Теперь мы возьмем две-три иллюстрации к нашему методу из области тех случаев, когда одна психика воздействует на другую, стремясь вызвать в ней те или другие определенные изменения — когда один человек «воспитывает» другого, «награждает» его, «наказывает», «исправляет» и т. д. Это, как мы указали выше, пограничные вопросы психологии с социологией, которые для исследования удобнее отнести именно к психологии, потому что здесь может еще применяться специально-психологический метод[113].

Мимоходом мы уже отмечали, что все такие способы воздействия в своей основе представляют бессознательное применение все того же принципа психического подбора. «Воздействующий» стремится в психике другого подорвать и ослабить одни комплексы, создавая прямую ассоциативную связь между ними и комплексами «неприятными» — условие для отрицательного подбора, — усилить и упрочить другие, вызывая ассоциацию их с «приятными» комплексами — условие положительного подбора: так бывает во всех случаях, когда дело идет о «награде» и «наказании» или когда один человек «убеждает» другого, апеллируя к его выгоде и невыгоде, все равно, «материальной» или «духовной», даже «нравственной». Иногда метод бывает несколько иной — чужую психику «приучают» к чему-либо, систематически вызывая в ней своим воздействием повторение определенного комплекса, делая этот последний «привычным»; но мы уже знаем, что «привыкание» само сводится к накопляющемуся действию психического подбора. И мы не станем разбирать эти способы воздействия «вообще», а остановимся на их частных особенностях, главным образом с точки зрения критики этих способов на почве идеи психического подбора.

Существует целый ряд случаев, когда наказания, награды, «приучиванье» и т. д., несмотря на энергичное и систематическое их применение, не приводят к тем результатам, которые при этом применении имелись в виду, а приводят к иным, иногда неожиданным и во всяком случае нежелательным с точки зрения «воздействующего». Каким образом наш принцип может послужить к объяснению таких случаев, а следовательно, — при достаточных данных — и к научному их предвидению?

Всякое «наказание» имеет в виду создать в психике лица, подвергаемого наказанию, тесную ассоциацию между известным «нежелательным» для наказывающего комплексом и другим — комплексом, интенсивно «неприятным». Этим путем добиваются того, чтобы и первый комплекс приобрел, как часть данной ассоциации, отрицательный аффекционал и был устранен путем отрицательного подбора. Здесь уже сразу очевидно, что желательный результат может не получиться прежде всего потому, что отрицательный подбор не всесилен, что его действие имеет свои границы в его объективных условиях.

В самом деле, совершенно нельзя себе представить, чтобы путем каких угодно энергичных наказаний удалось отучить человека от удовлетворения, положим, его основных потребностей, вновь и вновь возникающих из циклических процессов обмена энергии между его организмом и средой: тут возможно достигнуть разве только разрушения психики. Да и вообще, прочность и устойчивость той или иной психической формы может быть так велика, что устранить ее невозможно при помощи той системы наказаний, какая имеется в распоряжении наказывающего, или даже при помощи какой бы то ни было системы наказаний. При этом, конечно, громадное значение имеет и положительный аффекционал устраняемого комплекса, и степень его «привычности», и широта ассоциативных связей, сплетающих его с остальною психикой. Никакими наказаниями невозможно подорвать в психике искренно верующего его убеждение, что есть Бог, или в психике истинного идеалиста — его стремление осуществлять свой идеал.

Из этого ясно, что наказания могут не приводить к предполагаемым результатам. Но каким образом иногда приводят они к другим результатам, например прямо противоположным?

Тут надо иметь в виду, что самое явление, о котором идет речь, гораздо сложнее, чем оно представляется нашему воздействующему традиционными мерами «педагогу». Ассоциируются между собою все те комплексы, которые одновременно наполняют поле сознания, и, следовательно, ассоциация создается не только между представлением о наказании и представлением о том, за что наказывают. В ассоциацию неизбежно входит еще образ самого «педагога», а зачастую также представление о тех мотивах, которые им руководят, о тех задачах, которые преследует данная его деятельность, и т. д. Вот из этой-то ассоциативной связи и могут проистечь при определенных условиях все «нежелательные» последствия.

В самом деле, «неприятный» образ не только ослабляется отрицательным подбором, но, как и другие психические комплексы, влечет за собою известные волевые комплексы; и психический подбор стремится создать именно такую комбинацию, чтобы волевой акт был целесообразным приспособлением, чтобы он устранял самые условия, которые вызывают данный неприятный образ. Таким образом, например, у некультурных людей со стихийно-порывистой волей акт законного «наказания» может повлечь за собой волевые реакции, просто и прямо останавливающие этот акт: сопротивление наказывающему, убийство его и т. п. При известных условиях точно так же реагирует и самая культурная, самая высокоорганизованная, самая «благородная» психика.

С этой точки зрения вполне понятны все те случаи, когда наказание, еще не успевши вызвать тех последствий, в смысле отрицательного подбора, которые оно имело в виду, уже вызывает энергичную борьбу против наказывающего. Но так как в возникающую тут ассоциацию входят еще иные комплексы, то результат может быть еще сложнее. Человек, положим, тесно связывает представление о причиненных ему страданиях с представлением о тех идеях, о тех, например, взглядах на «нравственность», которыми руководился его мучитель, и начинает энергичную борьбу против этих самых идей. Или, положим, он причинно связывает представление о наказании с представлением о праве (в объективном смысле) другого человека применять к нему такой способ воздействия. Тогда на сцену выступает борьба против соответственных правовых институтов. Во всякой освободительной политической борьбе приходится видеть массу случаев, когда кары за политические преступления превращают в настоящих, профессиональных революционеров таких людей, которые лишь сравнительно случайно навлекли на себя эти кары.

При этом надо иметь в виду еще вот что. Тяжелые наказания, особенно когда они продолжительны, могут существенно изменить в жизни данного лица взаимное отношение положительного и отрицательного психического подбора — очевидно, в пользу последнего, и тогда может измениться и самый тип психического развития. Этим путем из «эллина» иногда создается суровый «иудей», из «доброго малого» — мрачный фанатик. Понятно, насколько печален такой результат с точки зрения карающего: этот последний, вместо противника с волей сравнительно мало устойчивой, разбрасывающейся или даже колеблющейся, получает врага, страшного своим «упорством», «ожесточенностью», точнее — своей монистической неуклонностью. И это относится, конечно, не только к политическим борцам: на другом полюсе общественной жизни, в мире «уголовных преступников», каторга и долгая тюрьма вырабатывают иногда замечательно целостные типы, с весьма стройным и законченным антисоциальным мировоззрением и величайшей последовательностью в борьбе за узко личные, антисоциальные цели.

В сущности, сколько-нибудь надежные результаты метод «наказания» дает только по отношению к тем типам психического развития, которые мы обозначили как «филистерские». Тут, в силу сравнительной неустойчивости сложившихся психических форм, хотя бы даже очень «привычных», с большой вероятностью можно рассчитывать на разрушение «нежелательной» комбинации; а слабость творческой деятельности и психики ручается за то, что не создадутся и не разовьются вместо нее другие, еще более «нежелательные» комбинации; там, где дело идет о психике более благородного типа, всего скорее можно ожидать результатов именно последнего рода. Но и в психике «филистера» наказание не может создать чего-либо особенного, прочного и надежного, потому что все в ней непрочно и ненадежно, благодаря ее общей дряблости. И нередко даже здесь объективный результат причиненных страданий сводится к нулю: отрицательный подбор устраняет из сознания, главным образом, «неприятное воспоминание» о понесенной каре, человек «не думает» о наказании, «старается забыть» о нем, продолжая предаваться «нежелательным», но «приятным» привычкам, которые поддерживает положительный подбор.

Все изложенные соображения дают нам достаточную основу для принципиальной критики «наказания» как воспитательного метода вообще, а также для критики конкретных форм наказания. Как видим, прежде всего, это ненадежный метод даже с точки зрения своей непосредственной цели: слишком часто результаты получаются совсем не те, какие имелись в виду, или даже прямо противоположные. Правда, знакомство с психическим типом «исправляемого», при достаточно ясном понимании принципа психической причинности, — т. е. именно психического подбора, — позволило бы заранее предвидеть эти случаи, заранее сознать неприменимость в них данного метода. Но из предыдущего ясно, что эта неприменимость относится именно к наиболее благородным типам человеческой психики, с наибольшей интенсивностью и полнотой жизни; и если культура будет прогрессивно облагораживать человечество, устраняя низшие типы психического развития, то область, в которой «наказание» не является безусловно вредным методом воспитания, должна прогрессивно суживаться.

Но даже в тех случаях, где данный метод «исправления» обладает некоторой грубой, непосредственной целесообразностью, даже в тех случаях надо не упускать из виду реальной сложности его результатов, массы побочных эффектов, которые он приносит и которые могут составить отрицательную величину, далеко превосходящую его положительное значение. В психике объекта кары создается не только та ассоциация, которая «желательна» карающему и которая, по его расчету, должна придать окраску страдания «нежелательной» психической форме; возникают еще другие ассоциации. Представление о перенесенных страданиях неразрывно связывается с представлением о том лице, которое их причинило, этим подрывается социальная связь между той и другой стороною, связь, основанная именно на положительном аффекционале, которым обладает представление об одном человеке в психике другого: когда люди становятся «неприятными» один другому, то перевес получают такие реакции, которые их взаимно разделяют и отдаляют. При этом все больше уменьшается самая возможность целесообразного «воздействия» на то лицо, которое имеется в виду «исправлять», т. е. данная система сама устраняет тогда условия своей применимости.

По самой сущности дела, цель «наказания» достигается лишь ценою растраты энергии «исправляемой» психики. Это, конечно, не было бы принципиальным недостатком данного метода, если бы вся растрата энергии совершалась именно за счет той психической формы, которая «нежелательна», которую имеется в виду ослабить или устранить. Но в действительности причиняемое страдание захватывает всегда не только одну определенную психическую комбинацию, но в каждый данный момент целое поле сознания, а в общей сумме целый ряд различных полей сознания, через которые проходит множество иных психических комплексов, кроме комплекса, подлежащего искоренению. Таким образом, разрушительная работа идет гораздо шире и дальше, чем требует та цель, ради которой она предпринимается.

Очень часто наказание рассматривается не столько как способ непосредственного исправления «виновного», сколько как способ «устрашения» других, пока еще не виновных, но способных при случае стать таковыми. В психике всех членов общества этим путем создается та же ассоциативная связь между «нежелательным» и «неприятным»; только «неприятное» выступает здесь в менее живой и конкретной форме, с меньшей, следовательно, интенсивностью. В сущности, это не что иное, как распространение акта «наказания» на все общество, со значительным соответственным понижением степени наказания: вместо реальной боли — устрашающая ассоциация образом, мучительная для каждого из членов общества тем в большей мере, чем психика его впечатлительнее и чем она социальнее.

С этой точки зрения принципиальные недостатки данного метода не менее, если еще не более значительны, чем с «исправительной» точки зрения. Прежде всего очевидно, что здесь нарушается экономический принцип жизни: «устрашающему» воздействию подвергаются не отдельные лица, для обуздания которых оно требуется, а и масса других — зачастую целые миллионы, — которых «устрашать», собственно, было незачем. Конечно, отдельная «устрашающая» ассоциация образом в той или иной психике представляет лишь незначительную величину отрицательного характера; но все же это минус, а не плюс; и когда жизнь переполняется подобными ассоциациями, то становится вполне ясно, насколько искажают они образ и подобие человеческого развития.

К тому же и непосредственная целесообразность устрашения сравнительно невелика. Оно может удержать от «нежелательных» действий разве только тех, у кого влечение к этим действиям и без того довольно слабое; там, где для таких действий имеются сильные и глубокие мотивы, там «устрашающая» ассоциация образов оказывается большей частью слишком недостаточным средством.

Существует еще одна точка зрения в вопросе о наказании: оно рассматривается как восстановление нарушенной абсолютной справедливости, как «естественное» право преступника и «обязанность» общества по отношению к нему, и т. п. Но очевидно, что эта точка зрения не может дать ровно ничего для психологической критики принципа «наказания», для выяснения его реального жизненного значения. Это все, что здесь можно о ней сказать.

Констатируя коренные недостатки самого принципа «наказания», наша критика отнюдь не дает оснований отрицать его историческую необходимость и относительную социальную полезность при тех или иных конкретных условиях. Но она дает основания утверждать, что прогрессивное развитие условий человеческой жизни должно вести к ограничению и исключению принципа «наказания» из сферы воздействия человека на человека.

Всякая конкретная форма наказания подлежит особой критике в смысле своей специальной целесообразности: и здесь идея психического подбора позволяет в значительной мере предусматривать заранее размеры и характер действительного влияния данной формы «наказания» на психическое развитие человека. В виде иллюстрации мы остановимся на одном весьма распространенном методе «исправления» преступников, насчитывающем много сторонников между криминалистами, — на продолжительном одиночном заключении.

Сущность этого метода заключается в том, что к лишению свободы присоединяют еще другой источник страданий — прерывают всякое живое общение данного лица с другими людьми, отнимают у него привычные социально обусловленные впечатления. В результате получается настолько высокий отрицательный аффекционал, что лишь немногие сильные натуры могут вообще выдержать несколько лет такого «исправления», а на людей средних уже несколько месяцев налагают резкий отпечаток общего понижения жизни. В полуцивилизованных странах, где физические пытки формально уже отменены, а свобода личности все еще рассматривается как некоторая quantite negligeable[114], одиночное заключение считается прекрасной заменой пытки на предварительном следствии, особенно по политическим преступлениям.

В этом смысле непосредственную целесообразность метода следует считать, несомненно, довольно значительной: разрушение психики, общий упадок жизненной энергии, а с нею и сопротивления всяким внешним, например следовательским, воздействиям, достигаются обыкновенно в довольно высокой степени, что ярко сказывается и в громадном проценте психических заболеваний среди одиночно заключенных. Но с точки зрения каких бы то ни было положительных результатов метода картина представляется совершенно иная.

Все, что вырабатывается психическим подбором, вырабатывается из материала непосредственных, первичных переживаний, и в них находит свою границу. Это те переживания, в которых выражается прямое, ближайшее отношение психической системы к ее среде. Лишение свободы сводит их и количественно и качественно к minimum'y, ограничивая всю область доступной восприятию внешней среды ничтожным пространством тюремного заключения и его безжизненно однообразной обстановкой. Система одиночного заключения находит, однако, и этот minimum еще слишком большим и считает необходимым дальнейшее ограничение притока живых восприятий — у человека отнимают все, что могли бы дать ему путем общения другие люди, товарищи по судьбе и низшие представители власти. Правда, при этом не исключается обыкновенно возможность работать, а также читать; но простая, механическая работа, какая только и совместима в громадном большинстве случаев с условиями одиночного заключения, через самое короткое время перестает быть источником новых впечатлений, — а чтение, дающее бледно абстрактные образы при посредстве слов, никогда не может сколько-нибудь заменить ярких переживаний «настоящей» жизни.

При чем же остается тогда «исправляемый»? Да очевидно — при своем прошлом.

Настоящего тут нет у человека — почти нет, потому что оно слишком ничтожно по своему положительному содержанию. И если психика недюжинно сильна, если ненормальные условия жизни не приводят к ее прогрессивному упадку и разложению, то не трудно предугадать, в каком смысле и направлении будет совершаться ее развитие. Резкое преобладание отрицательного подбора — жизнь, полная страданий, — обусловливает особенную силу и интенсивность монистической тенденции. Происходит строжайшая систематизация психического содержания вокруг одной определенной организующей идеи, связанной с одним определенным направлением воли. Складывается психика цельная и неуклонная, вырабатывается «железный» человек, если не «иудей», то «фанатик» или, во всяком случае, существо, не знающее колебаний и пощады в жизненной борьбе.

Между тем материалом для такой систематизации служит то самое жизненное содержание, которое раньше привело человека к конфликту с общественной властью. Можно, следовательно, с большой вероятностью ожидать, что и те итоги, которые подведет психический подбор в одиночном заключении, сведутся к идее, которая будет глубоко враждебна общественной власти; а если власть эта в данное время является действительным органом и выражением воли общества, то руководящая идея, вырабатываемая в «преступнике» при данных условиях, будет и глубоко антисоциальна. И нетрудно видеть, что тот небогатый жизненный материал, который само по себе дает одиночное заключение, как нельзя более гармонирует с такой идеей, как нельзя лучше укладывается в ее рамки: ведь основное его содержание составляет враждебные и мучительные воздействия общественной власти на личность «преступника».

Таким образом, даются все условия для той — обыкновенно узкой и односторонней — цельности, которая так поражает нас нередко в людях, «благополучно» перенесших долгое одиночное заключение. Рядовой человек оппозиции превращается в сурового и грозного политического борца, отдающего всю жизнь на служение одной идее. Обыкновенный уголовный преступник становится страшным и жестоким «врагом общества». Это, конечно, не то, к чему стремится данная система «исправления». Но в сущности, она и вообще-то к какому бы то ни было «исправлению» стремится только в головах ученых криминалистов, реально же она стремится совсем к другому — разбить и ослабить психику «исправляемого» так, чтобы он, по недостатку сил, не мог быть особенно вреден; и в большинстве случаев это достигается, в меньшинстве — достигается то, что мы сейчас описали. Задача исследователя, стоящего на нашей точке зрения, будет заключаться в том, чтобы отчетливо констатировать в подобных случаях факты, как они есть; их критика уже дана в них самих, раз известна основная закономерность их влияния на психическую жизнь.

Те же соображения, какие мы высказали по поводу одиночного заключения, относятся, с незначительными оговорками и изменениями, ко всякому продолжительному и суровому лишению свободы. Типы героев и вождей каторги, с их поражающей «преступной» цельностью, могут служить хорошей иллюстрацией нашей жизни.

Само собой разумеется, что как принципиальные, так и частные недостатки того метода психического воздействия на людей, который основан на «наказании», объективно уменьшаются по мере смягчения конкретных форм наказания, например от физического искалечения к лишению свободы, от лишения свободы к общественному порицанию. Но совершенно они никогда не устраняются, пока сохраняется сам метод. Таким образом, возникает вопрос об ином методе преобразования человеческой души, более «экономичном» в смысле затрат энергии, а в то же время прямее ведущем к цели[115].

Чтобы не затягивать изложения новыми и новыми иллюстрациями нашего метода, мы не будем останавливаться на принципе «награды», естественно дополняющем собою принцип «наказания». Здесь основной недостаток тот же: кроме «желательной» ассоциации психических образов психике навязывается еще целый ряд иных, большей частью вовсе не «желательных»; но так как это достигается путем положительного, а не отрицательного подбора, то избегается другой коренной недостаток, свойственный принципу «наказания», — чрезмерная растрата энергии психической системы…[116]

Заканчивая свой ряд иллюстраций, мы остановимся на одной группе явлений, играющей громадную роль в процессах психической жизни и психического развития, — на явлениях труда.

IX

Труд есть сознательно-целесообразная деятельность. Это общепринятое определение мы сделаем исходной точкой нашего — по необходимости беглого — анализа.

Слово «деятельность» в этом определении выражает волевой, или, что, как мы видели, есть то же самое, иннервационный характер трудовых комплексов. Иннервация представляет из себя затрату энергии психической системы. Таким образом, труд как деятельность есть затрата энергии, а затрата энергии соответствует отрицательному аффекционалу психического комплекса. Значит ли это, что труд всегда «неприятен»?

Так было бы, если бы иннервационный комплекс всецело, без остатка заполнял собою поле сознания. Но в этом поле кроме него всегда имеются другие комплексы: во-первых, представление цели труда, почти всегда с положительной, «приятной» окраской, во-вторых, различные ощущения и восприятия, получаемые при процессе труда от внешней среды, а также ассоциированные с ними представления и т. д. Все эти сопутствующие комплексы могут обладать настолько высоким положительным аффекционалом, что все поле сознания приобретает нередко характеристику «приятного»: труд тогда становится «наслаждением». Но если сопутствующие комплексы «безразличны», т. е. в совокупности обладают ничтожным аффекционалом, то сразу обнаруживается, что труд, как таковой, как затрата энергии обладает окраской «страдания». Недаром во многих языках понятия «труда» и «страдания» настолько близки между собою, что выражаются словами одного корня или даже одним и тем же словом.

Тут, впрочем, есть еще одно, для нас очень важное, осложняющее обстоятельство. При процессе труда затрата энергии в значительной — если не в большей — своей части совершается за счет «внесознательных» координаций, за пределами сознания. «Главная координация» лишь некоторой долей участвует в общей затрате энергии системы, — это становится очевидным, если мы будем рассматривать процесс труда с физиологической его стороны. «Центрами сознания» являются, насколько можно судить, только «высшие» центры нервной системы, «низшие» же — спинно-мозговые, ганглиозные, субкортикальные — все или отчасти — служат центрами «бессознательных» реакций. Нам нет надобности повторять, что с эмпириомонистической точки зрения тут не может быть и речи об абсолютно-бессознательном, что дело сводится к некоторой реальной отдельности низших ассоциативных координаций от главной. Для нас важно то, что при трудовых процессах низшие центры нервной системы являются ближайшим источником той иннервации, которая приводит в движение мускульный аппарат. Высшие центры в сфере «произвольных» действий играют по отношению к низшим двигательным центрам роль приблизительно разряжающей их гальванической батареи — дают толчок, ведущий к освобождению накопленной потенциальной энергии последних.

Можно поэтому с полным основанием принимать, что большая часть трудовых затрат энергии выполняется не за счет главой координации переживаний и что поле сознания окрашивается отрицательным аффекционалом в несравненно меньшей степени, чем это было бы, если бы вся сумма происходящей иннервации «сознавалась»[117]. Понятно, что такой относительно слабый отрицательный аффекционал сравнительно часто может перевешиваться положительным аффекционалом сопутствующих переживаний, и труд тогда является «приятным». Однако до сих пор в истории человечества это отнюдь не наиболее частый случай.

Как было уже упомянуто, труд не есть просто иннервация, его необходимый момент составляет сознание цели. Анализировать понятие цели, излагать генезис реальной телеологии жизни мы здесь не станем, так как это много раз делалось другими и представляет вещи достаточно известные. Для нашей задачи существенно вот что. «Цель» есть комплекс-образ, который с большей или меньшей степенью ясности и полноты сопутствует всем волевым комплексам, входящим в данный процесс труда. Это — «представление», а не «восприятие», т. е. образ, не находящийся в непосредственном соотношении с какими-нибудь воздействиями среды, которые бы в нем ближайшим образом «отражались» и прямо его «вызывали» в психическом поле, а косвенное и производное отражение таких воздействий. Комплекс-«цель» обладает, вообще говоря, положительным аффекционалом или, по крайней мере, наименьшим отрицательным по сравнению со всеми, которые с ним конкурируют в данной психике. Именно благодаря такому аффекционалу цель, так сказать, фиксируется в сознании на время трудового процесса.

Представление цели «определяет» собою трудовые акты. Из числа возникающих волевых комплексов-стремлений в психике удерживаются и развиваются до степени «действий» те, которые находятся в соответствии с комплексом-целью, т. е. в соединении с ним представляют наибольший положительный или наименьший отрицательный аффекционал; те же, которые находятся в противоречии с этим комплексом, т. е., комбинируясь с ним, дают менее благоприятный аффекционал, устраняются в конкуренции с первыми. Ясно, что все это — прямой результат психического подбора, результат, который мог бы быть теоретически предусмотрен на основании данного принципа.

«Цель» определяет собою трудовой процесс таким образом, что она им «достигается». Это значит, что в результате труда представление цели (осуществляемой) сменяется восприятием цели (как осуществленной). Отношение психической системы к ее «среде» существенно изменяется в определенном пункте: переживание, которое не имело для себя прямо соответствующего комплекса в этой среде, теперь его имеет; оно становится непосредственным переживанием. Колонист, положим, строит дом. Дом-цель есть только представление, более или менее бледный производный комплекс, образованный психикой из материала прежних непосредственных переживаний (восприятия раньше виденных домов и т. п.). Дом построенный означает массу непосредственных восприятий, первичных переживаний, являющихся в свою очередь живым материалом для еще большей массы переживаний вторичных, производных[118].

Труд как процесс достижения цели есть процесс приспособления. Другими словами, изменяя отношения комплексов «психики» и «среды», он изменяет их в сторону большей взаимной гармонии этих двух рядов. Так, постройка дома приводит к тому, что из психического опыта колониста устраняется масса восприятий «неприятного» характера — холод, сырость и т. д. и сменяется восприятиями «приятными». В результате является повышение жизнеспособности психической системы, возрастание ее энергии. Конечно, иногда труд дает совсем иные результаты. Но для вопроса о психическом развитии, его средствах и путях важно то, что относится к полезному труду, успешному, повышающему энергию системы.

Теперь наш анализ выяснил нам достаточное количество данных, чтобы, опираясь на идею психического подбора, сделать некоторые определенные выводы о значении полезного труда в деле преобразования психической системы.

Труд означает затрату энергии психической системы как со стороны ее главной («сознательной»), так и со стороны подчиненных, побочных («вне-сознательных») координаций. Затрата энергии ведет к отрицательному психическому подбору. И подбор этот совершается тогда не только в поле сознания. Как мы выясняли, внесознатеяьные координации переживаний организованы по тому же ассоциативному типу, по какому и главная координация; а следовательно, и они подлежат такому же психическому подбору. Этот подбор не воспринимается в виде «удовольствия» и «страдания» по той же причине, по какой не воспринимается в таком виде психический подбор, протекающий в чужой психике, потому что он совершается в пределах иной координации, не той, которая составляет содержание психического опыта данного лица. Тем не менее он неизбежно совершается, и в разбираемом нами случае именно как подбор отрицательный. Естественно, что он приносит с собою и свою типическую тенденцию развития системы: это тенденция гармонизирующая, «монистическая». При этом ее действие простирается не только на главную координацию, но также не в меньшей или даже в большей степени — на координации подчиненные, второстепенные.

В этом существенное отличие и жизненное преимущество данной формы отрицательного подбора перед всеми другими. Различные страдания, зависящие от жизненных невзгод, — горе, печаль, боль и т. п., — поскольку они не разрушают, а развивают психику, вносят в нее также монистическую, гармонизирующую тенденцию. Но совершенно не является необходимым, чтобы тенденция эта захватывала и низшие координации; во многих случаях даже наверное действие отрицательного подбора ограничивается областью «сознания», в других случаях оно, вероятно, распространяется и за ее пределы, но нельзя даже приблизительно судить, в каком направлении, на какие именно частные координации. Словом, здесь действие психического подбора либо узко и односторонне, либо сравнительно бессистемно, так что должно меньше поддаваться регулированию. При трудовых процессах оно в общем разносторонне, потому что шире захватывает психическую жизнь, и систематичнее, потому что простирается на ряд координаций, жизненно связанных между собою отношением к определенной системе воздействий среды, к изменению которых направлен данный трудовой процесс.

С другой стороны, полезный труд характеризуется тем, что в конечном его результате является возрастание энергии системы, так что жизненный плюс, возникающий из новых отношений системы к ее среде, даже превышает общую сумму трудовых затрат энергии. А это, конечно, означает положительный психический подбор, по размерам своего действия не уступающий в данном случае отрицательному и следующий за ним во времени. Он приносит расширение психической жизни в сторону ассоциативного творчества и волевой активности. И опять-таки расширение это не так неопределенно и бессистемно, как при каких-либо случайно возникающих «радостях» и «наслаждениях»; здесь оно распространяется ближайшим образом на тот же ряд комплексов, который подвергается гармонизирующему действию отрицательного подбора, обусловленного данным процессом труда.

Таково ближайшее влияние полезного труда на психическое развитие. Но существует еще влияние косвенное, быть может, еще более значительное и важное, хотя и менее определенное. Изменяются отношения «психики» к ее «среде», изменяется непосредственное содержание того и другого ряда комплексов опыта, и «среда» становится для «психики» источником новых и новых восприятий: возрастающий таким образом материал непосредственных переживаний становится исходной точкой для дальнейшего развития.

Величайший социолог в основу своей теории общественного развития положил такую мысль: изменяя в процессе труда природу внешнюю, человек изменяет свою собственную природу. Наш психогенетический анализ позволяет придать этой формуле более конкретное содержание: в процессе полезного труда человек изменяет свою природу в сторону возрастания гармонии и полноты своей жизни и изменчивости ее форм.

Действие психического подбора узко и случайно, как узко и случайно его поле — данное поле сознания. Действие это зачастую противоречиво: принося частную гармонизацию отдельного уголка системы, оно иногда увеличивает тем самым ее общую дисгармонию; развивая отдельную область психики, оно делает это нередко за счет других ее областей; оно же создает вредные для психики привычки и поддерживает гибельные для ее жизни стремления. Оно есть стихийное явление.

В процессе труда — полезного труда — психический подбор получает определенное направление; и это направление есть жизненно-прогрессивное. Здесь психический подбор утрачивает свой стихийный характер — свою узость и неопределенность.

Труд преобразует психику. Это было давно известно и служило базисом для бесчисленных применений, рациональных и нерациональных[119]. Но в прогрессивном для жизни направлении изменяет психику только труд полезный. А полезным для развития с точки зрения личности, как отдельной психической организации, может быть только такой труд, который вытекает из этой самой организации, из собственных и основных потребностей личности. Это труд в полном смысле слова «свободный», труд, цель которого не «навязывается» личности никаким «внешним принуждением», т. е. дисгармонически вступающим в ее опыт комплексом — насилием другого человека, властью голода, безразлично.

История ставит сложные вопросы, и она же их упрощает. В наше время она превращает вопрос о систематическом, планомерном, непрерывно прогрессивном развитии человеческой психики — в вопрос о свободном труде.

Две теории жизнеразности

В основу своей теории психического подбора я положил определенную психоэнергетическую идею: постоянное соответствие между «удовольствием» и повышением энергии центров сознания, с одной стороны, между «страданием» и понижением энергии — с другой.

Если теория психического подбора позволяет «объяснить», т. е. стройно систематизировать в упрощающих схемах, многое «необъясненное» или «менее объясненное» другими доктринами, то в этой самой теории следует видеть сильнейшее доказательство правильности моей энергетики удовольствия и страдания. Так ли обстоит дело в действительности, должна судить научная критика.

Но если бы удалось показать, что эта энергетика по существу неверна, то теория психического подбора, на нее опирающаяся, могла бы быть отвергнута уже a priori, без всякой детальной критики. Поэтому я обязан особенно внимательно считаться с возражениями против моего понимания связи между «аффекционалом» и изменениями энергии нервных центров.

Такие возражения делает А. Луначарский* в своем «Изложении критики чистого опыта» Р. Авенариуса. А. Луначарский защищает против меня учение Авенариуса об аффекционале, учение, по которому удовольствие связано с уменьшением жизнеразности, а страдание с ее возрастанием, все равно, будет ли эта жизнеразность заключаться в перевесе «питания» над «работою» или наоборот.

Я с тем большей охотой пересмотрю аргументы Луначарского, что это даст мне повод привести новые общие доказательства правильности моей точки зрения.

* * *

Свою критику Авенариуса я начал с указания на то, насколько неудачно выбрал он понятие «питания» для характеристики одной стороны подвижного равновесия жизни, если другую его сторону он характеризует как «работу». Эти понятия просто не соотносительны друг другу: «питание» есть доставка к данному органу материалов для жизненной ассимиляции, но не сама эта ассимиляция, «работа» же есть непосредственная дезассимиляция энергии. Употребляя самое современное сравнение, понятия эти находятся в таком взаимном отношении, как рекрутский набор и потери людьми в битве: одно другим отнюдь не может прямо уравновешиваться, убитые и раненые не могут замещаться прямо рекрутами, армия должна «ассимилировать» это свое «питание», рекруты должны обучиться и быть размещены по отрядам, чтобы стать настоящим «плюсом» армии в полном соответствии «минусу» потерь. Напротив, большое количество рекрутов может требовать отвлечения значительной части сил армии для их обучения, дисциплинирования и т. д., что для действующей армии составляет непосредственный минус, а не плюс. По этим соображениям, до очевидности простым и ясным, я предлагаю связывать в понятие «жизнеразность» более строгие и точные, а в то же время и вполне соотносительные понятия «усвоения» и «траты» энергии, ассимиляции и дезассимиляции.

Далее я указывал, что при таком логически законченном понимании жизнеразности вполне очевидным является обратное жизненное значение двух типов жизнеразностей: перевес усвоения над тратою есть повышение энергии жизни, возможность больших затрат в дальнейшем, непосредственное увеличение жизнесохранимости, перевес затрат — понижение энергии жизни, уменьшение жизнесохранимости. Для Авенариуса же всякая жизнеразность есть уменьшение жизнесохранимости, и самое большее, чего может достигать жизненная система в своей борьбе за существование, это «поддержание» себя «среди уменьшений жизнесохранимости», но отнюдь не увеличения жизнесохранимости.

Эти соображения Луначарский стремится разбить, напрягая все богатство своей критической фантазии, чтобы отстоять построения своего учителя. Луначарский пытается сначала доказать, что я не вполне понял Авенариуса, не постаравшись «охватить общий смысл» его учения. Он цитирует мою аргументацию (с. 99-101 в сб. «Эмпириомонизм». Кн. I. M., 1904) (в наст. изд., с. 62–63. — Ред.) и возражает так:

«Прежде всего критик косвенно заставляет думать, что фраза Авенариуса „либо уменьшение, либо поддержание системы при наличности уменьшений“ означает, что абсолютное уменьшение жизнеспособности констатируется как нечто неизбежное. Между тем смысл фразы совсем не таков: изменения системы С рассматриваются либо как уменьшение жизнесохранимости, либо как поддержание ее, что очевидно уже исключает мысль об уменьшении, но так как это поддержание ее должно уже считаться с наличностью предшествующих и грядущих уменьшений (unter solchen Verminderungen), то, очевидно, оно должно являться новым типом жизнесохранимости» («Изложение критики чистого опыта», с. 60).

Ухищрения Луначарского бесплодны, потому что явным образом обходят вопрос. Я указываю, что у Авенариуса отсутствует понятие об увеличении жизнесохранимости[120], так как ее уменьшению противополагается «поддержание системы». Луначарский говорит, что это «поддержание» означает «новый тип» жизнесохранимости, который может являться высшим, т. е. в сущности представляет большую жизнесохранимость, что и иллюстрирует своими примерами. При этом он увлекается до того, что предлагает «поддержанию системы» считаться не только с «предшествующими», но и с «грядущими» уменьшениями жизнесохранимости. Как он ухитрился вычитать это из трех слов «unter solchen Verminderungen», это для меня загадка, но вполне очевидно, что система С как физический комплекс не может «считаться» ни с чем «грядущим» и что уменьшение есть уменьшение, но поддержание отнюдь не есть увеличение; по крайней мере это несомненно по отношению к Авенариусу с его классической точностью выражений. Сущность дела заключается в абсолютном характере понятия жизнесохранимости у Авенариуса: всякое колебание жизни для него есть «уменьшение» жизнесохранимости, а устранение этого колебания — только «поддержание», т. е. остановка в уменьшении. Противополагать же количественному «уменьшению» качественный «новый тип», как делает в увлечении Луначарский, строгий формалист Авенариус, разумеется, не был бы способен.

Луначарский смутно чувствует, что он, собственно, подменил Авенариуса и прилагает специальные усилия, чтобы устранить такое подозрение. Но тут дело выходит еще хуже: раньше он, по крайней мере, переделывая Авенариуса, приспособлял его к себе, человеку более позднего и потому более высокого в целом мировоззрения, а теперь, доказывая отсутствие такого извращения, он невольно начинает приспособлять уже и свои взгляды к формулам Авенариуса, искажая свое эволюционное мировоззрение. Вот что он говорит:

«Напрасно А. Богданов стал бы утверждать, что мы извращаем смысл учения Авенариуса. Пусть он припомнит теорию „совершенной константы“, и тогда учение Авенариуса о развитии предстанет ему самому в следующем виде: во чреве матери, этом святилище сохранения жизни, организм существует в почти идеальных условиях, т. е. ничто не нарушает течения жизни младенческого организма, конечно маленькой и узенькой. И вот организм выталкивается в новую среду, где он подвергается тысяче враждебных влияний: чтобы продолжить жизнь, он должен развить огромную систему предохранительных форм, расширить и обогатить свою жизнь (а вместе и свое сознание), стремясь стать и к этой, бесконечно многообразной среде в те же почти идеальные условия, т. е. он должен приспособиться к изменчивой и бесконечно богатой действительности и приспособить ее к себе так, чтобы жизнь его стала протекать гармонично, чтобы ничто не казалось ему „тайной“, „неожиданностью“, „опасностью“, ничто не угрожало бы страданием, не оскорбляло бы безобразием. Путем роста и развития мозга, с одной стороны, и творческой обработки действительности — с другой, человек идет к идеальному равновесию между потребностями своими и средой: да, почти идеальное отношение, какое мы находим во чреве матери, мы должны вновь приобрести в будущем, а пока мы осуществляем его лишь приблизительно и крайне несовершенно: некогда же весь широкий мир станет „священным святилищем жизни“, но жизни бесконечно усложняющейся, ибо приспособленной не к чреву матери, а к бесконечной природе».

«Это достойный идеал! Жаль, что А. Богданов не захотел понять прекрасные мысли учения нашего философа и так небрежно отнесся к его теории развития» (с. 61, 62).

Отвечаю категорически: идеал — не достойный, мысли — не прекрасные. Жить в святилище сохранения жизни, маленьком или большом, я не стремлюсь, да и сам Луначарский, подумавши, откажется, конечно, от этой квартиры.

Бесконечный рост жизни совсем не то, что ее идеальное сохранение во чреве матери-природы. Перманентная возможность успешной борьбы за удовлетворение новых и новых порождаемых ударами и ласками этой матери потребностей совсем не то, что «идеальное равновесие между потребностями и средою». Если Луначарский скажет, что он подразумевает в числе этих потребностей и потребность в развитии, росте, расширении жизни, то это будет игра слов: как можно тогда говорить о «равновесии потребностей со средою», потребность в развитии означает именно отсутствие этого равновесия, она им исключается, если только не понимать ее мистически, как внутреннее стремление, имманентное человеческой душе. В отсутствии равновесия потребностей и среды лежит в конечном счете исходная точка всякого возможного развития.

Итак, я могу только повторить свое обвинение против теории Авенариуса:

«В формулировке Авенариуса чувствуются остатки консервативного, статического понимания жизни, того, которое шаг за шагом устраняется в развитии эволюционного мышления».

Я даже прибавлю теперь новое обвинение: «Формулировка эта имеет свойство запутывать в сеть остатков консервативного мышления даже тех, в общем чуждых статике мыслителей, которые, увлекаясь излишним пиететом по отношению к своему покойному учителю, стараются во что бы то ни стало отстоять все его построения».

Дальше Луначарский пытается защитить понятие Авенариуса о жизнеразности со стороны его логичности:

«А. Богданов восстает против термина питание, он хочет, чтобы Авенариус говорил об ассимиляции энергии и ее расходе. Если бы Авенариус не затемнял вопроса термином „питание“, то для него было бы ясно, что ассимиляция энергии, в каком бы то ни было количестве, никогда не была бы излишней, а расход ее всегда понижает жизнесохранимость, утверждает критик.

Но в данном случае А. Богданов рассуждает совершенно абстрактно, отрывается от фактов и потому начинает себе самому противоречить.

Что является условием возможно большей ассимиляции энергии? Может ли эта ассимиляция происходить как-то сама по себе?

Нет! Если не единственным, то бесконечно наиважнейшим источником того материала, из которого черпается ассимилируемая энергия, является питание. Возможно ли, однако, признать, что ассимиляция энергии прямо зависит от количества питания? Нет! Напротив, при условии покоя, отсутствии работы данного органа ассимиляции не происходит. Это признает и Богданов. Итак, работа есть необходимая предпосылка дальнейшей ассимиляции, т. е. существуют случаи, когда работа является необходимостью, когда отсутствие ее безусловно означало бы понижение жизнесохранимости. В этих случаях в наличности должна быть жизнеразность, отражаемая в сознании как потребность в движении, в работе, как Arbeitsbedurfniss, Mehrarbeitsbedurfhiss [потребность в труде, потребность в увеличении объема труда (нем.)]. И в опыте мы встречаем соответственное чувство на каждом шагу. Теория А. Богданова оставляет совершенно необъяснимым огромный ряд относящихся сюда фактов (игра, творчество — плод Σχολη, вся роскошь жизни как исход для избытка сил).

Но очевидно, что при недостаточном питании потребность в расходовании никогда не могла бы ощущаться» и т. д. (там же, с. 62–63).

Начну с восстановления своих мыслей. Я никогда не утверждал, что «ассимиляция энергии в каком бы то ни было количестве никогда не излишня, а расходы ее всегда понижают жизнесохранимость», как это по недоразумению приписывает мне Луначарский.

Я строго различал непосредственное повышение или понижение жизнесохранимости, совпадающее с той или иной жизнеразностью, от косвенных ее результатов, которые могут быть иногда и прямо противоположными. Я старательно выяснял, что ассимиляция, совершаясь недостаточно гармонично, может так изменить строение системы, что система станет менее устойчивой и перейдет к сильным колебаниям в противоположную сторону, в сторону растрат энергии. Я указывал примеры такого рода (сплин как результат долгой привольной жизни и т. п.), причем сравнивал такие явления с кризисами перепроизводства в экономической жизни: рост производительных сил капиталистического общества есть, конечно, непосредственный жизненный плюс для него, однако при известных условиях именно этот рост приводит к еще большим их растратам, к некоторой экономической деградации.

Авенариус, а за ним Луначарский никак не желают различать непосредственных изменений жизнесохранимости от последующих результатов этих изменений; и такое же смешение несправедливо приписал мне Луначарский.

Кроме того, Авенариус и Луначарский упорно смешивают, а я не желаю этого делать, источник или условие ассимиляции — питание — с самой этой ассимиляцией.

Из этих двух смешений и возникают аргументы Луначарского. Он говорит: «Существуют случаи, когда работа является необходимостью, когда отсутствие ее означало бы понижение жизнесохранимости». Прекрасно, что же из этого? Есть случаи, когда работа — затрата энергии — необходима для надлежащей ассимиляции или для предупреждения гораздо больших затрат энергии на внутренние перегруппировки в самой системе. Есть случаи, когда надо затратить лишний капитал, чтобы получить гораздо большую прибыль; следует ли из этого, что затрата капитала непосредственно повышает его величину или что чрезмерная прибыль является для капитала болезненной жизнеразностью, что она понижает социальную жизнесохранимость капитала? Аналогия, очевидно, полная.

Луначарский думает, что игра, творчество и т. п. полезные затраты при «избытке сил» не укладываются в рамки моей теории. Но чего же проще? «Избыток сил» накопился от положительных жизнеразностей, от перевеса усвоения над затратами. Его накопление совершалось не идеально-гармонично и привело к менее устойчивому равновесию системы; всякие дальнейшие толчки вызывают уже повышенную растрату энергии. Но эта растрата может совершаться разными путями, с одной стороны, при помощи химических и физических реакций, не переходящих за пределы системы С, с другой стороны — при помощи иннервационных реакций, приводящих в движение разные подчиненные органы. В первом случае, когда система С, так сказать, варится в собственном соку, — растрата энергии не порождает никакого плюса жизни, это только растрата, отрицательная жизнеразность: система С «страдает» от избытка сил, не применяемых для внешних реакций, но тем не менее расходуемых внутри системы и в ее ближайшей физиологической среде. Во втором случае, когда «избыток сил» тратится во внешний мир, это приводит к непрерывным переменам в отношениях организма к его среде, а следовательно, к новым и новым «впечатлениям». Эти последние могут либо сами быть прямым источником ассимиляции для системы С (поскольку энергия раздражений задерживается и накопляется в клетках — совсем особый род «питания»), либо косвенно вызывают в ней повышение ассимиляции как ее «физиологический стимул» (изменяя химическое состояние нервных клеток, с одной стороны, физические условия кровообращения в мозгу — с другой). В обоих случаях для центров сознания может установиться положительная жизнеразность, перевес усвоения («игра, творчество — приятны»), хотя организм в целом больше тратит, чем усваивает (перевес работы низших двигательных центров, изнашивание мускулов и других тканей). Однако через некоторое время затраты других органов и тканей, возрастая и изменяя их физиологическое состояние, начинают отражаться и на центрах сознания: получаются уже не те, гармонически-стимулирующие ассимиляцию впечатления, а иные, дисгармоничные, ведущие к увеличению затрат энергии центров сознания[121]. Тогда перевесу ассимиляции приходит конец, система С «утомлена», «игра, творчество перестали быть приятными».

Образцом поспешности можно считать заявление Луначарского, что «при недостаточном питании потребность в расходовании, очевидно, никогда не могла бы ощущаться». Недостаточное питание, уменьшая жизненную устойчивость системы, на каждом шагу приводит к усиленному расходованию энергии, как и в любой общественной системе недостаток средств обыкновенно приводит к излишним при более нормальных условиях затратам[122]. А «ощущение потребности» в расходовании, согласно современным психофизиологическим теориям, именно и означает, что это расходование уже началось, но еще не вышло за пределы системы, не проявилось во внешнем мире. «Очевидно», что «при недостаточном питании потребность в расходовании» может и зачастую должна «ощущаться».

Идем за нашим критиком дальше: «Много ударов наносит А. Богданов по учению об аффекционале, стараясь доказать, что удовольствие сопутствует ассимиляции, а неудовольствие — диссимиляции энергии. Однако при этом им совершенно упускается факт, что, например, бодрому, свежему человеку доставляет удовольствие бегать, прыгать, бороться, решать задачи и загадки и т. д., для усталого же все это прямо мука. Этот пример с очевидностью доказывает, что один и тот же процесс (будь то ассимиляция или трата энергии) может сопровождаться разным аффекционалом — факт, вполне ясно истолковываемый Авенариусом и совершенно непонятный с точки зрения А. Богданова (с. 63)».

Ответ на это замечание, в сущности, уже только что дан мною. Не могу, однако, не обратить внимания критика на то, как быстро и легко устанавливаются у него, говоря на авенарианском языке, «иденциалы». Один и тот же процесс! Да ведь в том-то и дело, что в системе С при «бегании» бодрого и утомленного человека протекают совсем различные процессы, имеющие только одну общую, да и то не в смысле полного тожества, часть: иннервацию известного ряда произвольных мускулов. Неужели одного и того же слова «беганье» достаточно, чтобы установить тожество процессов? Пиетет — хорошая вещь, но не надо увлекаться.

Я указывал, между прочим, на то, что биологическая роль аффекционала для той точки зрения, которую я защищаю, вполне ясна и понятна: выражая прямо понижение или повышение энергии системы С, он выступает как жизненный стимул, в первом случае для борьбы против неблагоприятных условий, во втором — для стремления к поддержанию условий благоприятных. Напротив, с точки зрения Авенариуса, роль эта довольно спорна и даже загадочна: он отмечает не возрастание или понижение энергии системы, а только уклонение от равномерности в этом возрастании или понижении. Система С может равномерно истощаться или равномерно расти и становиться сильнее — без всякого указания на это со стороны аффекционала. Аффекционал должен получаться отрицательный (страдание), когда система от более медленного роста и усиления переходит к более быстрому, и положительный (удовольствие), когда дело происходит наоборот. Во всех таких случаях аффекционал оказывается биологически несостоятельным, что малопонятно и маловероятно для современной теории развития.

Луначарский на это отвечает:

«Однако это так и есть в действительности: человек привыкает к болезни, унижению, нищете и иногда почти не замечает того хронического физиологического или социального недуга, который медленно ведет его к гибели. Аффекционал действительно дает далеко не точные указания относительно медленных процессов, да и вообще это не такой уж надежный руководитель: так, сам А. Богданов констатирует на следующей странице, что самочувствие больного маниакальной экзальтацией бывает приятно, и приводит другие подобные примеры» (с. 64).

Луначарский не видит, что «привыкание к болезни, нищете, страданию» происходит совсем не так и не в таком смысле, как это следовало бы из представлений Авенариуса. Кто «привык» к нищете и уже «не чувствует» ее, тот просто от более высокого уровня жизни с более значительными затратами энергии перешел к более низкому уровню, где недостаток усвоения уравновешивается меньшею тратою. «Привыкший» к нищете живет в ней часто долгие и долгие годы, что было бы немыслимо, если бы растраты энергии все еще сколько-нибудь значительно превышали ее ассимиляцию.

Те случаи, когда человек «не чувствует» болезни, даже гибельной, ничего в пользу Авенариуса не говорят. Система С далеко не то, что весь организм, и нередко разрушительные процессы в других органах и тканях не производят на нее непосредственно разрушительного, понижающего ее энергию влияния либо в силу отсутствия в этих органах и тканях воспринимающих нервных аппаратов, либо в силу раннего паралича или разрушения этих аппаратов, либо в силу относительно большего сопротивления на проводящих путях, либо, наконец, просто в силу того, что одновременно с понижением энергии системы С, отражающим болезненные процессы, происходит, благодаря разным другим причинам, не меньшее ее повышение. При туберкулезе, например, даже само специфическое отравление организма его ядом, по-видимому, нередко стимулирует жизнь системы С так, что ее энергия в ходе болезни довольно долго не понижается, а повышается.

Эти случаи, таким образом, ничего не говорят за Авенариуса. Но другие, из той же области, говорят прямо против него.

Вы обожгли себе руку, отраженным путем (раздражение, сжатие сосудов) в системе С устанавливается большая отрицательная жизнеразность: затраты превышают усвоение, положим, на 1000 единиц энергии. Понемногу организм справляется с поранением, отрицательная жизнеразность системы С уменьшается: 900 единиц, затем 800 единиц и т. д. По Авенариусу, страдание должно смениться приятным самочувствием. Но в действительности этого, увы, нет: боль остается болью, она только слабеет сообразно понижению жизнеразности. С точки зрения моей психоэнергетики это так и должно быть…[123]

Но чего уже окончательно нельзя допустить — это «ненадежности» аффекционала, о которой говорит Луначарский. Он, по-видимому, допускает, что аффекционал может ошибочно отражать непосредственное состояние системы С, как показывает его ссылка на мой пример с маниакальной экзальтацией. Это — форменный отказ от научного познания.

Между состоянием системы С и «фактом сознания» нет ничего третьего, что могло бы создавать несоответствие между ними. Аффекционал должен абсолютно верно отражать состояние той системы, с которой он связан, но конечно — ее непосредственное состояние; входить в оценку возможных результатов этого состояния он не может, ибо он не сознающая душа, а непосредственная функция непосредственного физиологического факта. Радость маниакального больного верно отражает непосредственное повышение энергии его мозгового аппарата, и никакой ошибки со стороны аффекционала тут нет. Ошибается, очевидно, не аффекционал, а Луначарский.

Признать, что аффекционал иногда путает, — значит признать связь системы С с фактами сознания не однозначащей, случайной; это скрытая персонификация сознания и допущение некоторой «свободы воли» для аффекционала. Вот куда забирается Луначарский, стремясь защитить безнадежное дело.

Но в сущности все эти предпосылки уже заключаются в самой авенарианской теории аффекционала. Схема ее такова: на средней линии жизненного равновесия сидит аффекциональное божество и смотрит, приближается ли к этой линии ход жизненного процесса или удаляется; в первом случае оно довольно, во втором недовольно, и ему нет дела до того, с какой стороны идет приближение и удаление, справа или слева, сверху или снизу. Два противоположных случая оно оценивает одинаково. Оно понятия не имеет о строго однозначной связи. И Луначарский упорно хочет верить в это неосновательное божество. Право же, не стоит.

Я указывал, что само возникновение жизнеразностей, т. е. удаление от идеального равновесия, несомненно сопровождается иногда удовольствием, именно тогда, когда жизнеразность положительная. Я приводил такой пример: «Человек находится в спокойном, безразличном настроении; и вдруг почта приносит ему известие, которого он вовсе не ожидал, но которое кажется ему очень хорошим; или вдруг случайная комбинация мелких обстоятельств наталкивает его на открытие, к которому он вовсе не стремился, но которое кажется ему ценным. Какие при этом устраняются жизнеразности? Совершенно наоборот, они возникают, но это жизнеразности положительные» (наст. изд., с. 65).

Что же отвечает на это Луначарский?

«Что значит, что известие кажется человеку хорошим? Очевидно, это значит, что оно полезно ему, т. е. разрешает какую-либо скрытую жизнеразность. Хорошим человек называет то, что так или иначе способствует уравновешению его мозга. Если бы открытие или известие не имело никакого отношения к моим потребностям, то оно было бы бесполезно и безразлично для меня, но, конечно, открытие, хотя и удовлетворяет моим потребностям, в то же время ставит предо мною много частных жизнеразностей, задач по части его применения, и отсюда очевидно, что ему обрадуется лишь человек, вообще радующийся труду, потому что этот труд у него является „физиологическим стимулом“ к дальнейшему питанию отдельных частей мозга; тот, у кого нет скрытой жизнеразности перенаполнения, даже получив наследство или согласие любимой женщины на брак, думает прежде всего о беспокойствах и хлопотах» («Изложение критики чистого опыта», с. 64).

Догматический характер возражения очевиден. «Хорошим человек называет то, что способствует уравновешению его мозга» лишь в том случае, если этот мозг устроен по-авенариански. Строго эволюционная точка зрения может принять только такое положение: хорошим человек называет то, что повышает энергию его мозга. В какой из этих двух точек зрения невидимо, но несомненно присутствует статический идеал — это легко сообразит Луначарский. Но тут выясняется еще одна важная вещь.

Читая Авенариуса, я не раз колебался относительно того, что выражает у него «жизнеразность» — процесс или предмет. То мне казалось, что это строго диалектическое соотношение: разность во всякий данный момент между прибывающей и утекающей энергией. То мне казалось, что это статический факт: накопился излишек питания и лежит без движения — жизнеразность; произведен излишний расход и еще не возмещен — жизнеразность. У Авенариуса есть данные и для того и для другого понимания. Луначарский, очевидно, принимает второе: «жизнеразность перенаполнения» и т. п.

Но такое понимание научно непригодно. Излишек, недочет — понятия бухгалтерские, там с ними удобно иметь дело; биологии нужны непрерывно текучие величины, ей нужны, говоря алгебраически, производные, выражающие жизнь как процесс[124]. Понятия накопленного излишка, недочета могут временно годиться как очень неточные вспомогательные понятия, но сделать их основными невозможно.

Луначарский полагает, что моей точке зрения противоречит факт «сладкой меланхолии»: я сам указывал, что эмоция печали по ее физиологическим условиям связана с перевесом затрат энергии мозга над ее усвоением. Но Луначарский думает так только потому, что факт «сладкой меланхолии» он берет без всякого анализа.

«Сладкая меланхолия» слагается из двух элементов: приятных образов и печальных мыслей. Человек с приятной болью вспоминает о близком и дорогом существе, с которым его разлучила жизнь или смерть. Самый образ этого существа интенсивно приятен и будит ряд других эмоций, например сенсуального характера; а боль от разлуки притупилась и ослабела, эмоция печали неинтенсивна. Если первая сторона психического состояния перевешивает вторую, то перед нами и выступает «сладкая меланхолия»; если нет, то психика настоящим образом страдает. Но печаль и в первом случае остается печалью, т. е. эмоцией страдания; она уменьшает величину приятной эмоции. Устраните эту печаль, например, уверенностью в скором свидании, и тогда психическое состояние немедленно станет гораздо более «сладким». Все это вполне согласуется с психоэнергетической точкой зрения.

Остается еще один, последний конкретный аргумент, направляемый против моей теории Луначарским:

«Для того чтобы окончательно показать, как легко, приводя отдельные казуистические возражения, доказать как раз положения противника, укажем А. Богданову еще один факт. Аскет не имеет возможности удовлетворить своей потребности в повышенной жизни, потребности, являющейся результатом перенакопления энергии (долговременного отсутствия ее расходования), поэтому ему рекомендуется в одно и то же время мыслить о смерти, о скорбях жизни, оплакивать крестные страдания Христа и вместе с тем предаваться благочестивым упражнениям (бдению, посту, коленопреклонениям и даже самобичеваниям). Что же это такое, как не стремление одновременно усилить расходование энергии и искусственно вызвать эмоцию печали, т. е. сокращение сосудов, о котором говорит А. Богданов. Однако же то и другое доставляет наслаждение и приводит аскета к желанной внутренней гармонии. Итак, „физиологический абсурд“ оказывается действительностью» (там же, с. 66).

Так, так! За 10 лет бессонных ночей, голода, самобичевания и всяких зверств, которые проделывал над собой аскет, у него получилось «перенакопление» энергии, которую он и старается дальнейшими зверствами израсходовать, что для него в высшей степени приятно… Хорош аскет, занимающийся «перенакоплением», чтобы потом наслаждаться по рентьерскому рецепту Авенариусуа! Позволю себе заступиться за аскета.

«Сокращение сосудов» не доставляет аскету никакого удовольствия, да и все самоистязания тоже «приятны» ему отнюдь не сами по себе, а постольку, поскольку они ассоциированы с мыслью о высших наслаждениях, каковая мысль связана отнюдь не с сужением сосудов соответственных частей мозга. «Подвиги» аскета служат средством достигнуть этих высших наслаждений, которые являются аскету в форме экстаза. Экстаз же есть эмоция, весьма родственная радости, с одной стороны, сексуальному наслаждению — с другой, эмоция, прямо противоположная боли и «сокращению сосудов». Достигается она таким образом: при помощи истязаний и печальных размышлений аскет долгое время удерживает питающие сосуды головного мозга в судорожно-суженном состоянии, а нервные клетки — в таком относительном истощении, при котором становится возможной очень быстрая и сильная ассимиляция, раз только достаточное питание будет налицо. Затем в известный момент, может быть, как результат истощения вазомоторных центров долгим напряженным состоянием, в котором они находились, поддерживая сужение периферических сосудов, может быть, иным — рефлекторным путем, наступает крайнее расслабление, почти паралитическое состояние мелких артерий и капилляров мозга. Просвет этих сосудов расширяется до крайности, и «питание» ганглиозных клеток резко возрастает, а трата оказывается значительно уменьшенной уже в силу того, что прекратилось судорожное сжатие бесчисленных кольцевых волокон сосудов мозга. Нового возрастания трат не происходит, за исключением некоторых судорожных сокращений в произвольных мускулах. Побледнение лица, аналогичное тому, какое наблюдается у многих, особенно у малокровных и истощенных людей при крайней радости, можно легко объяснить себе таким образом: чрезмерный прилив крови к мозгу оставляет обескровленными сосуды головной периферии — мускулов и кожи, потому что и мозг, и эта периферия получают питание из общих главных шейных артерий. Таким образом, для системы С устанавливается громадная положительная жизнеразность, что и выражается в святой радости аскета, по своей глубине и остроте превосходящей даже половые наслаждения.

Между прочим, Авенариус объясняет удовольствие полового акта тем, что он восстанавливает нарушенное в период воздержания равновесие нервно-половых центров. Удивительно, как Авенариус не видит, что если даже для этих центров равновесие восстанавливается путем растраты энергии в половом акте, то для всей системы С в ее целом оно резко нарушается: та страшная буря, которая проносится по всей вазомоторной и двигательной системе, слишком мало похожа на «восстановление равновесия». И опять-таки, с моей точки зрения, здесь все просто: сильнейшее переполнение мозга кровью при учащенном пульсе означает громадную положительную жиз-неразность, в которой тонут иннервационные растраты энергии в судорожных движениях произвольных мускулов.

Резюмирую. Та концепция жизнеразности и аффекционала, которую принимает, следуя большинству старых физиологов, Р. Авенариус, должна быть отвергнута по следующим основаниям:

1. Она нелогична в основе, ее исходные понятия «питание» и «работа» не соотносительны между собою, а понятие жизнеразности выступает в ней то с динамическим значением, то со статическим.

2. Она принимает не однозначную, а двузначную связь психических процессов с физиологическими.

3. Она находится в противоречии со многими фактами. Взамен этой теории я дал другую, родоначальником которой я считаю Спинозу, а основной материал для которой дан, по моему мнению, воззрениями Мейнерта и отчасти теорией эмоций Джемса-Ланге.

Относительно этой чисто энергетической теории жизнеразности и аффекционала вполне очевидно, что она совершенно чужда обоих формальных недостатков теории Авенариуса. Что касается до ее отношения к фактам, то я полагаю, что все изложенное мною прежде[125] и только что данный мною разбор возражений Луначарского показывают, что с настоящими противоречиями она до сих пор, по крайней мере, не сталкивается.

Эвристическое и рабочее значение этой теории я иллюстрировал пока учением о психическом подборе. Но это, конечно, только ближайшее из ее применений.

Все, что до сих пор дала критика моей теории, подтверждает, на мой взгляд, справедливость той мысли, что теория эта для нашего времени является интегрально необходимой частью эмпириомонистического мировоззрения.

Книга третья