Предисловие
Этой книгой я заканчиваю изложение основ того философского миропонимания, которое возникло у меня в течение ряда лет из всего доступного мне материала науки и жизни как его необходимая систематизация.
Среди невиданного исторического циклона, глубоко потрясающего старый мир, для громадного большинства зрителей и участников борьбы философские интересы бледнеют и отступают на отдаленный план. Даже в рядах единственного в наше время по существу философского политического течения — марксистского — у многих и многих обнаруживается то наивно-практическое настроение, которое выражается в обычной фразе: «Теперь не до философии!»
Тов. Бельтов с большой силой выступил против такого теоретического равнодушия и был глубоко прав в этом. Надо ясно видеть, чтобы верно идти; и широкий горизонт тем более необходим, чем дальше цель пути и чем стремительнее движение. Значение философски выдержанного миропонимания возрастает вместе с интенсивностью окружающей жизни и важностью происходящих событий, в которых нам приходится участвовать. Те товарищи, которые считают несущественной зависимость между философской теорией и политической практикой, уже делают серьезную теоретическую ошибку и рискуют в дальнейшем сделать не менее серьезные практические ошибки.
Все это несомненно; и только не надо из этого делать вывода об обязательности философского единомыслия всех товарищей. Философские оттенки в рамках общего социального мировоззрения так же необходимы для развития партии, как оттенки тактические в рамках общей программы и критическое отношение к самой этой программе. Впрочем, все то настолько элементарно, что не нуждается в доказательствах, хотя и требует иногда напоминания.
Как ни ошибочна формула «теперь не до философии!», но если ее рассматривать не как норму, а как простую констатацию факта — и очень печального факта, — то она окажется почти верна. Тому, кто живет в вихре событий, трудно найти место, время, настроение для спокойного и объективного философского анализа. Мне лично за последние 1 1/2 — 2 года при величайших усилиях не удавалось сколько-нибудь систематично заняться этой субъективно-необходимой для меня работой, пока тюрьма Его Величества не дала мне досуга для этого. Но тут для меня стали недоступны многие источники; и очень вероятно, что отсюда возникли в данной работе крупные пробелы, которых в иной обстановке можно было бы избегнуть.
За те же самые 1 1/2 года раньше вышедшие части этой работы (к ней, кроме двух первых книг «Эмпириомонизма», следует отнести также книги «Из психологии общества» и «Новый мир») встретили со стороны некоторых товарищей энергичную полемику, правда не столько в форме обстоятельной критики, сколько в форме многократного неодобрения. Поскольку мне удалось выяснить для себя мотивы этой полемики и ее больше подразумеваемые, чем определенно высказанные аргументы, постольку я теперь же дам на нее ответ. Но ввиду отрывочности этой полемики мне было бы неудобно ограничиться тем, чтобы прослеживать ее кусочек за кусочком: тогда и мой ответ превратился бы в утомительный ряд полемических обрывков. Чтобы избегнуть этого, я решил систематизировать свой ответ в форме сжатого изложения того пути, на котором я пришел к своим философским воззрениям.
Я избираю эту форму, конечно, не потому, что в истории своего личного философского развития усматриваю какой-нибудь особенный интерес, но просто потому, что в такой схеме всего легче стройно и отчетливо нарисовать линию моего расхождения с моими уважаемыми противниками и в порядке разобрать их недоразумения. Впрочем, возможно, что в этом изложении найдутся и кое-какие черты, типичные вообще для развития того поколения марксистов, к которому я принадлежу.
1. Три материализма
В то время, когда жизнь в лице товарищей-рабочих натолкнула меня на ознакомление с историческим материализмом Маркса, я занимался главным образом естественными науками и был горячим сторонником того мировоззрения, которое можно обозначить как «материализм естественников». Эта несколько примитивная философия недаром была когда-то идейным знаменем суровых демократов — «нигилистов»: в ней много своеобразного радикализма, много родственного всем «крайним» идеологиям.
Стремясь достигнуть строгого монизма в познании, это мировоззрение строит свою картину мира всецело из одного материала — из «материи» как объекта физических наук. Атомистически представляемая материя в своих разнообразных сочетаниях, в своем непрерывном движении образует все содержание мира, сущность всякого опыта, и физического и психического. Неизменные законы ее движения в пространстве и времени — последняя инстанция всех возможных объяснений. К монизму, таким образом, присоединяется строгая тенденция научного объективизма, и отсюда — крайняя вражда этой философии ко всем фетишам религиозных и метафизически-идеалистических мировоззрений. От такой философии поистине нелегко отказаться, и даже когда это сделаешь, невольно продолжаешь сохранять к ней особенную симпатию, невольно выделяешь ее среди всех других.
Но социальный материализм Маркса предъявил моему мировоззрению такие требования, которым старый материализм удовлетворить не мог.
А между тем это были требования, справедливость которых нельзя было отрицать и которые к тому же вполне соответствуют объективной и монистической тенденции самого старого материализма, только ведя ее еще дальше. Надо было познать свое познание, объяснить свое мировоззрение, и, согласно идее марксизма, это было возможно и обязательно сделать на почве социально-генетического исследования. Было очевидно, что основные понятия старого материализма — и «материя», и «неизменные законы» — выработаны в ходе социального развития человечества, и для них как «идеологических форм» надо было найти «материальный базис». Но так как «материальный базис» имеет свойство изменяться в развитии общества, то становится ясным, что всякие данные идеологические формы могут иметь лишь исторически-преходящее, но не обьективно-надысторическое значение, могут быть «истиной времени» (объективной истиной, но только в пределах известной эпохи), а ни в каком случае не «истиной на вечные времена» («объективной» в абсолютном значении слова). С таким положением старый материализм совместить нельзя; его «неизменные законы» движения материи, сама «материя» как основное понятие, его «пространство» и «время» как театр действия этих неизменных законов и движения «материи» признаются абсолютными, а без этого все мировоззрение теряет свой смысл — оно желает быть безусловно объективным познанием сущности вещей и несовместимо с исторической условностью всякой идеологии.
Я сказал, что для меня марксизм заключает в себе отрицание безусловной объективности какой бы то ни было истины, отрицание всяких вечных истин. Но, как известно, далеко не все марксисты держатся этого «крайнего» мнения — скорее даже, меньшинство. В этом отношении любопытно отметить резкое различие, доходящее почти до противоположности, взглядов Фр. Энгельса и взглядов его авторитетного ученика Н. Бельтова. Энгельс в «Анти-Дюринге» высказывается почти в том смысле, в каком я характеризовал сейчас относительность истины. По поводу «endgultige, ewige Wahrheiten» Дюринга (вечные, окончательные, безусловные истины)* он посвящает несколько страниц полному иронии анализу, выводы которого очень неутешительны для этих истин[126]. Энгельс делит всю область знания на три части и относительно каждой из них резюмирует положение особо; эти резюме я и приведу текстуально.
В области «точных» наук — математики, астрономии, механики, физики, химии — «безусловные истины становятся с течением времени замечательно редки» (S. 82). «С геологией дело обстоит еще хуже» (S. 82).
В области наук о живых организмах — «кто желает установить действительно неизменные истины, тот вынужден будет довольствоваться такими банальными (Plattheiten), как, например: все люди должны умереть, все самки млекопитающих имеют млечные железы и т. п. Он даже не будет иметь права сказать, что высшие животные переваривают желудком и кишечным каналом, а не головой, потому что деятельность нервного аппарата, централизованная в голове, необходима для пищеварения» (S. 83).
В третьей, социально-исторической группе наук, исследующей развитие материальной культуры, права, нравственности, религии, искусства и т. д., положение еще менее утешительно: «Познание здесь относительно по существу, так как оно ограничивается выяснением связи и последовательности определенных общественных и государственных форм, существующих лишь в данное время и для данных народов. Здесь для охотника на вечные, неизменные истины добыча будет плохая — самые плоские банальности, самые бессодержательные общие места, — например, что люди, говоря вообще, не могут жить без работы, что до сих пор они большей частью разделялись на господствующих и подчиненных, что Наполеон умер 5 мая 1821 года и т. д.» (S. 84).
Совершенно иначе смотрит на дело тов. Бельтов. Правда, он не употребляет громких выражений вроде «ewige Wahrheiten leizter Instanz»[127], но он вполне допускает существование «объективных истин», которые, будучи раз установлены, уже не могут быть изменены дальнейшим развитием познания, а разве только «дополнены и подтверждены»; и такие истины он усматривает даже в «социально-исторической» группе наук, приводя в качестве примера марксовскую теорию денежного обращения. Ясно, что дело идет отнюдь не о «самых плоских банальностях и общих местах», а о самых настоящих научных теориях, которые, с точки зрения изложенного взгляда Энгельса, ни в каком случае не могут быть признаны неизменными на будущие времена[128]. Кто же именно прав, Энгельс или Бельтов?
Относительно — прав, разумеется, Энгельс; и нужна очень большая склонность к догматизму, чтобы утверждать, что в таком сложном, запутанном вопросе, как теория денежного обращения в современном обществе, достигнута надысторически-объективная истина, которая в дальнейшем не может уже испытать существенных изменений. Я, конечно, вполне признаю марксовскую теорию денежного обращения за «объективную» истину для нашего времени, т. е. признаю «общезначимость» этой теории для современного человечества: опираясь на нее в практике и в познании, мы не приходим к противоречиям и несообразностям, а, напротив, достигаем тех целей, осуществление которых зависит от правильного понимания данного вопроса. Но будет ли это совершенно так же для следующих поколений, с более широким опытом — мы не знаем; да и кому решать? Один авторитет тов. Бельтова тут недостаточен, а убедительность и даже очевидность положений теории еще ничего такого не доказывают.
В самом деле, что могло быть для людей прежних времен убедительнее той мысли, что Солнце ежедневно проходит по голубому небесному своду с востока на запад? «Очевидность» полнейшая, какой лучше и желать нельзя. Делая эту «истину» исходной точкой своей практики (и дальнейшего познания), никто в те времена ни к каким противоречиям и несообразностям не приходил. Ясно, что это была «объективная истина» того времени, гораздо более несомненная и бесспорная, чем теория денег для нашего времени. Но что стало с той незыблемой и очевидной объективной истиной? Идею движения Солнца наука совершенно перевернула, а голубой свод неба разрешился в оптическую иллюзию. Кто же нам поручится, что с менее убедительными и менее очевидными объективными истинами тов. Бельтова не случится того же?
Для объективной истины надысторической — критерия нет в нашем «историческом» мире, и потому не только не прав тов. Бельтов, но и Энгельс не прав в своей нерешительности, в том, что он сквозь всю свою иронию признает какие-то, хотя жалкие, «вечные истины». Во-первых, разве «Plattheiten» можно называть «Wahrheiten»? Разве «плоскости» — истины? Истина — это живая организующая форма опыта, она ведет нас куда-нибудь в нашей деятельности, дает точку опоры в жизненной борьбе; разве «банальности», поскольку они «плоски», подходят к этой характеристике? 2 × 2 = 4 — не истина, а тавтология, два обозначения одного и того же; а поскольку самое знакомство с различными обозначениями этой комбинации может дать нам что-нибудь новое, постольку и здесь выступает все та же относительность; например, по «троичной» системе счета 2 × 2 не 4 — там такого символа и не окажется, а 2 × 2 = 11. Между тем что невозможного в «троичной» системе? Ведь существует же рядом с десятичной двенадцатеричная, а у некоторых низших племен, кажется, пятеричная, и т. д. А = А, вечная истина логики, — чего она стоит? что дает? как ею руководиться в действиях? Она либо ни к чему не ведет, либо ведет даже к заблуждениям, заставляя иногда смешивать тожество символов с тожеством явлений, ими обозначаемых.
«Все люди должны умереть…» Да, мы не видим исключений. А вот протисты умирают далеко не все: умерла ли клетка, которая слилась с другой в акте конъюгации или которая разделилась надвое в кариокинезисе? А между тем ее уже нет. Кто может ручаться, что будущие поколения не найдут иного способа «разрешения» жизни, кроме того, какой мы наблюдаем теперь в грубом кризисе смерти? Не говорю уже о том, что психиатру нередко приходится дважды наблюдать смерть одного и того же человека, что вносит уже изменение в приведенную «Plattheit»[129]. А «двойственные личности»? «Умерла» ли та личность Фелиды, которая в конце концов исчезла, уступив место другой ее личности?
«Все самки млекопитающих имеют млечные железы». Как известно, млечные железы представляют только своеобразное развитие сальных железок кожи. Поэтому нет ничего невероятного в таком индивидуальном или даже видовом уклонении, при котором «млечных» желез не окажется, а окажутся только обыкновенные сальные, хотя наблюдать такого случая еще не приходилось.
«Наполеон умер 5 мая 1821 года». Что это за «истина»? И что в ней «вечного»? Констатация единичного соотношения, которое, пожалуй, уже для нашего поколения не имеет никакого реального значения, не может служить исходной точкой ни для какой деятельности, никуда не ведет. Называть такие вещи «вечной истиной» — значит издеваться над идеей «вечной истины», что Энгельс, собственно говоря, и делает, но, к сожалению, недоговаривая до конца.
Критерия «объективной истины» в бельтовском смысле не существует, истина есть идеологическая форма — организующая форма человеческого опыта; и если мы с несомненностью знаем это и знаем, что материальные основы идеологии изменяются, содержание опыта расширяется, имеем ли мы какое бы то ни было право утверждать: вот эта идеологическая форма никогда не будет преобразована развитием ее объективных основ, вот эта форма опыта не будет разорвана ее растущим содержанием? Последовательный марксизм не допускает такой догматики и такой статики. Только непоследовательность допускает здесь эклектические оговорки, как у Энгельса: «вечных истин» мало, и они становятся все реже, притом очень плохие и т. д.; или как у Бельтова: «Никакой рок не сдвинет нас с открытой, наконец, правильной точки зрения» («К развитию монистического взгляда на историю», с. 176).
Итак, от старого «материализма естественников» приходилось отказаться и искать чего-нибудь лучшего в области философии; а это было нелегко. Принято как-то презрительно говорить об этом материализме; может быть, в Германии он действительно так «вульгарен и опошлен», как это полагает Энгельс; но что в России он был далеко не таков, об этом свидетельствуют и далеко не пошлые образы тургеневского Базарова или героев Чернышевского, и живые фигуры такого калибра, как, положим, профессор Климентий Тимирязев. Этот материализм, подобно марксизму, был силен еще тем, что он не довольствовался словами и пустыми схемами, а требовал содержательных монистических объяснений. В этом отношении он зачастую оказывается выше даже, например, эмпириокритицизма. Я невольно вспоминаю по этому поводу один разговор с Тимирязевым, разговор случайный и, вероятно, им уже забытый. Речь шла о наследственности приобретенных свойств. Тимирязев сказал, что наследственность такого рода несомненно доказана для некоторых случаев, но что она еще не объяснена. «Еще остается найти, — прибавил он, — те „крючочки“ и „зубчики“, которые, зацепляясь, производят эту наследственность, и узнать, как именно они зацепляются». Так говорил естественник-материалист. А, например, Авенариус вполне удовлетворился бы голой констатацией явления такой наследственности, ведь он в своей «Критике чистого опыта» постоянно сводит развитие приспособлений к какой-то «Ubung», к «упражнению», считая совершенно излишним вопрос, каким же именно путем действует эта ламарксистская «Ubung». Насколько больше познавательной требовательности и строгости в картинном выражении материалиста о «зубчиках» и «крючочках»!
Эта самая требовательность помешала мне и принять другой философский материализм — очищенный и разбавленный, тот, который от имени Маркса при помощи цитат из Гольбаха излагает тов. Бельтов.
Основу и сущность материализма, по словам тов. Бельтова, представляет идея о первичности «природы» по отношению к «духу». Определение очень широкое, и в данном случае это имеет свои неудобства. Что называть «природою» и что «духом»? Если под «природою» понимать неорганический мир и низшие ступени развития жизни, под «духом» — высшие ступени жизни, например человеческое сознание, то для всякого освободившегося от пеленок грубой мифологии, для всякого знакомого с современным положением естественных наук «материализм» неизбежен. Но тогда в «материалисты» придется зачислить очень многих, не добившихся этой чести. Пантеиста Спинозу тов. Бельтов уже успел присоединить к этой фирме, энергетика Оствальда он, кажется, тоже склонен завербовать туда же, и притом вполне справедливо. С Махом и эмпириокритицистами у тов. Бельтова упорное недоразумение — он их считает идеалистами, а между тем с точки зрения его формулы это — строгие материалисты. Всякий из них скажет, что «дух», т. е. высшие проявления человеческого сознания, — результат долгой эволюции из низших форм, соответствующих понятию «природы» у тов. Бельтова. Правда, эти низшие формы тоже комплексы «элементов», таких же, как элементы «психического ряда»; но так как это в одинаковой мере и элементы «физических комплексов», то ничего специфически «духовного» в них нет: элементы, и только[130]. Наконец, таинственные «эмпириомонисты», о которых говорит нередко тов. Бельтов… Я лично знаю пока в литературе только одного — некоего А. Богданова; но зато его знаю очень хорошо и могу поручиться, что его взгляды вполне удовлетворяют сакраментальной формуле первичности «природы» над «духом». Именно он рассматривает все существующее как непрерывную цепь развития, низшие звенья которой теряются в «хаосе элементов», а высшие, нам известные звенья представляют опыт людей, «психический», и — еще выше — «физический опыт»[131], причем этот опыт и возникающее из него познание соответствуют тому, что обыкновенно называют «духом».
Я даже не поручился бы за панпсихистов вроде Макса Ферворна, что они не попадут в царство небесное материализма. Дело в том, что, признавая «психичность» всего существующего, панпсихист может, однако, противополагать его низшие формы, неорганизованные или слабо организованные, как «природу» формам высшим как собственно «духу». Если мне скажут, что «психическое» и «дух» вообще одно и то же, то я замечу, что это — вопрос употребления терминов; ведь называют же высшие потребности человека «духовными» в противоположность низшим «материальным», хотя и те и другие являются «психическими», поскольку они «ощущаются».
Вообще, самая слабая сторона того критерия, который тов. Бельтов считает достаточным для определения «материалистичности» философских взглядов, заключается в его смутности и расплывчатости. Понятия «природы» и «духа» настолько неопределенны, их антитеза может быть принята в таких различных смыслах, что строить на таком базисе основную характеристику мировоззрения совершенно невозможно; или уж надо заранее дать ясные и точные определения обоих понятий, чего тов. Бельтов не делает и что чрезвычайно трудно выполнить в действительности.
Впрочем, виноват! — я выразился не вполне точно. Тов. Бельтов дает определения «духа» и «материи» (или «природы»)… Но посмотрим, что это за определения, и можно ли даже обозначать их этим термином.
«В противоположность „духу“, „материей“ называют то, что, действуя на наши органы чувств, вызывает в нас те или другие ощущения. Что же именно действует на наши органы чувств? На этот вопрос я, вместе с Кантом, отвечаю: вещи в себе. Стало быть, материя есть не что иное, как совокупность вещей в себе, поскольку эти вещи являются источником наших ощущений». («Критика наших критиков», сб. статей, с. 233).
Итак, «материя» (или «природа» в ее антитезе с «духом») определяется через «вещи в себе» и через их свойство «вызывать ощущения, действуя на наши органы чувств». Но что же такое эти «вещи в себе»? То, что, «действуя на наши органы чувств, вызывает в нас ощущения». Это все. Иного определения вы у тов. Бельтова не найдете, если не считать, вероятно, подразумеваемой отрицательной характеристики: не «ощущения», не «явления», не «опыта».
Что же тут сказано? Да ровно ничего… Если откинуть «органы чувств», которые попали сюда совершенно некстати и о которых у нас речь будет особо, то у нас получается: «материя», «природа», «вещи в себе» — это то неизвестное, чем вызывается все известное; и больше об этом неизвестном мы ничего не знаем. Далеко мы ушли? «Усыпительная сила есть то, что вызывает сон». Перед нами, очевидно, одна из «вечных истин» в самом печальном значении этого слова.
«Позвольте! — возражает тов. Бельтов. — Мы многое знаем о „вещах в себе“. Во-первых, они существуют, и притом вне нашего опыта. Во-вторых, они подчинены закону причинности — могут „действовать“… В-третьих, формам и отношениям их между собою соответствуют формы и отношения явлений, как „иероглифы“ тому, что ими обозначается» (там же, с. 234). Первые два пункта можно прямо оставить в стороне — в них воплощена вся бессодержательность основного определения: пусть «усыпительная сила» существует и по закону причинности действует на нас, вызывая сон; что прибавляет это к тому факту, что нам случается спать, раз «сила» эта лежит вне опыта? Важен третий пункт, который поэтому я особенно тщательно формулировал в подлинных выражениях тов. Бельтова. На нем мы и остановимся.
Прежде всего насколько содержательно это положение? Пусть мы узнали, что характер и продолжительность сна «соответствуют» форме и степени действия на нас «усыпительной силы», причем ни об этой форме, ни об этой степени никакого конкретного представления мы составить не имеем возможности, потому что все это вне опыта, а можем о том и другом только умозаключать, опять-таки на основании тех же фактов, какие у нас уже были, — «эмпирического» характера и «эмпирической» продолжительности сна. Много ли мы узнали? Да ровно ничего не узнали. Мы только к сну «эмпирическому» прибавили, под именем «усыпительной силы», сон «интеллигибельный» как его «причину», нам недоступную, — больше ничего.
Но с этим «ничего» у нас получается затем «нечто», и притом нечто странное. Тут говорится о «форме» и «отношениях» вещей в себе. Значит, предполагается, что они обладают и тем и другим. Прекрасно. А имеют ли они «вид»? Нелепый вопрос! — скажет читатель: как можно иметь форму, не имея никакого вида? ведь это два выражения одного и того же. Я тоже так думаю. Но вот что мы читаем в примечаниях т. Плеханова к русскому переводу «Людвига Фейербаха» Энгельса:
«…Но ведь и „вид“ есть именно результат действия на нас вещей самих по себе; помимо этого действия, они никакого вида не имеют. Поэтому противопоставлять их „вид“, как он существует в нашем сознании, тому их „виду“, какой они будто бы имеют на самом деле, — значит не отдавать себе отчета в том, какое понятие связывается со словом „вид“… Итак, вещи сами по себе никакого вида не имеют. Их „вид“ существует только в сознании тех субъектов, на которых они действуют…» (с. 112, изд. 1906 г., того же года, в котором вышел цитированный сборник «Критика наших критиков»).
Поставьте в этой цитате вместо слова «вид» всюду слово «форма», его синоним, в данном случае вполне с ним совпадающий по смыслу, и тов. Плеханов блестяще опровергнет тов. Бельтова.
Но через минуту тов. Плеханов жестоко мстит себе за тов. Бельтова:
«…Что такое для меня улитка? Часть внешнего мира, действующего на меня известным образом, обусловленным моей организацией. Стало быть, если я допускаю, что улитка так или иначе „видит“ внешний мир, то я вынужден признать, что тот „вид“, в каком представляется внешний мир улитке, сам обусловливается свойствами этого реально существующего мира…» (там же, с. 113. — Курсив мой).
Свойствами! Да ведь «свойства» предметов, к числу которых относится и их «форма», и вообще их «вид», — эти «свойства», очевидно, «именно результат действия на нас вещей самих по себе, помимо этого действия, они никаких „свойств“ не имеют»! Ведь понятие «свойства» совершенно такого же эмпирического происхождения, как понятия «вид», «форма», — это их родовое понятие, оно взято из опыта так же, как и эти понятия, и тем же самым путем отвлечения! Откуда же «свойства» у вещей самих по себе? «Их „свойства“ существуют только в сознании тех субъектов, на которых они действуют»!
Вот уж, поистине, не успела улитка переползти со страницы на страницу, как тов. Плеханов отрекся от «вечной истины».
Так из формальной пустоты понятия рождается клубок недиалектических противоречий.
Какое же в конце концов получается определение для «материи» и «духа» в их антитезе? Только одно: материя есть то, что, действуя на органы чувств, производит ощущения (т. е. «дух»). Что касается «органов чувств», то они, очевидно, взяты здесь не как явление, а как соответственная «вещь в себе», иначе они тоже результат действия какой-то вещи в себе на какую-то другую вещь в себе. Значит, материя есть то, что, действуя на материю, порождает «дух»; или — материя есть причина, а дух — следствие; или — материя есть то первичное, по отношению к чему дух есть вторичное. Мы благополучно вернулись к той самой формуле, которую надо было разъяснить при помощи определений «материи» и «духа»: определения оказались простыми ее повторениями.
И эту коллекцию «вечных истин» признать философией марксизма? Никогда!
Приходилось искать дальше.
2. Энергетика, эмпириокритицизм
Во всяком случае, материалистическая атомистика была, очевидно, несовместима с крайним динамизмом марксистского мировоззрения — с его «диалектичностью».
Поэтому враждебная атомизму, но в остальном очень родственная старому материализму «энергетика» Оствальда привлекла самые горячие мои симпатии. Скоро я заметил, однако, важное противоречие его «натурфилософии»: подчеркивая много раз чисто методологическое значение понятия «энергии», он сам его в массе случаев не выдерживает. «Энергия» из чистого символа соотношений между фактами опыта у него то и дело превращается в субстанцию опыта, в «материю мира». Я постарался выяснить себе причины противоречия, в котором к тому же нередко уличал и себя, когда рассматривал различные вопросы философии с энергетической точки зрения[132].
Сущность дела заключается в том, что энергетика действительно дает монизм, но только монизм метода, монизм нашего способа исследования. Собственно картины мира она не дает. «Материал» мира для нее безразличен; с ней вполне совместим и старый материализм, и панпсихизм. Когда «энергию» представляют как субстанцию, то это есть не что иное, как старый материализм минус абсолютные атомы — материализм с поправкой в смысле непрерывности существующего. Очевидно, одной энергетики для мировоззрения оказывалось мало, хотя принять ее надо было безусловно. Надо было искать еще…
Приблизительно к тому же времени относится мое ознакомление с кантианским критицизмом, старым и новым. Но здесь взять было почти нечего. Я очень скоро понял схоластический характер этой философии с научными претензиями, но без научной основы и не мог серьезно относиться к ее бесчисленным и бесполезным «теориям познания». На каждом шагу я встречал наивную веру в возможность вывести что-то важное из голого анализа понятий — веру Ансельма Кентерберийского, даже у таких полупозитивных мыслителей, как А. Риль; и я чувствовал невольное негодование, читая, например, его поистине невежественное рассуждение о том, что сумма энергии в природе должна быть ограничена, потому что она неизменна, а неизменной может быть только конечная величина.
Конечно, как всякая схоластика, новое кантианство дает большую практику в логическом анализе, его полезности в этом специально-гимнастическом смысле отрицать не приходится; точно так же можно у писателей этой школы найти иногда дельные мысли, не стоящие, однако, в прямой связи с внутренней логикой кантианства, а просто навеянные научными знаниями авторов. По существу же занимавшего меня вопроса учиться тут было нечему.
Знакомство с эмпириокритицизмом помогло мне сделать шаг дальше.
Эта школа все построение картины мира сводит к систематизации опыта при постоянной критике его содержания. Она подчеркивает тожество элементов опыта психического и физического (цвета, тона, иннервационные элементы или элементы формы, элементы твердости, тепла и холода и т. д.), тожество даже целых комплексов этих элементов в той и другой области (например, «тела» и их «восприятия») и находит, что все различие сводится к характеру связи комплексов или элементов между собою. Задача познания, по мнению эмпириокритицистов, заключается в описании связи элементов и комплексов, описании возможно простом, точном и систематичном и пригодном для предвидения хода явлений в возможно большем числе случаев. Для этой цели требуется, чтобы описание охватывало наибольший возможный материал опыта и устраняло из него все «субъективное и случайное», все индивидуальное как в смысле особенностей той или иной личности, так и в смысле обстоятельств, момента наблюдения. В этом «очищении» опыта и заключается его критика.
Здесь мне надо обратить внимание еще на одно обстоятельство, характерное для школы: в «критике» опыта она рассматривает общение людей как заранее данный момент, как своего рода «a priori», и, стремясь создать возможно простую и точную картину мира, она вместе с тем имеет в виду и всеобщую пригодность этой картины, ее практическую удовлетворительность для возможно большего числа «сочеловеков» на возможно более продолжительное время. Уже из этого видно, насколько ошибочно тов. Плеханов обвиняет эту школу в тенденции к солипсизму, к признанию только индивидуального опыта познающего человека, к признанию этого индивидуального опыта за Universum, за «все», что существует для познающего. Для эмпириокритицизма характерно именно признание равноценности «моего» опыта и опыта моих «сочеловеков», насколько он мне доступен путем их «высказываний». Тут имеется своего рода «гносеологический демократизм» (хотя еще нет гносеологического «социал-демократизма». Об этом я буду говорить дальше).
Наиболее, кажется, заподозренный нашими отечественными философами в «идеализме» и «солипсизме» из всей этой школы есть ее истинный родоначальник Эрнст Мах (который сам, впрочем, эмпириокритицистом себя не называет). Посмотрим, как рисуется ему картина мира.
Universum для него — бесконечная сеть комплексов, состоящих из элементов, тожественных с элементами ощущения. Эти комплексы изменяются, соединяются, распадаются: они вступают в различные сочетания по различным типам связи. В этой сети есть как бы «узловые пункты» (мое выражение), места, где элементы связаны между собою плотнее и гуще (формулировка Маха); эти места называются человеческими «я»; им подобны менее сложные комбинации — психики других живых существ. Те или иные комплексы вступают в связь этих сложных комбинаций — и тогда оказываются «переживаниями» различных существ; затем эта связь нарушается — комплекс исчезает из системы переживаний данного существа; затем он может вновь вступить в нее, может быть, в измененном виде, и т. д. Но во всяком случае — как подчеркивает Мах — тот или иной комплекс еще не перестает существовать, если он исчез из «сознания» той или иной особи, он выступает в иных комбинациях, может быть, в связи с другим «узловым пунктом», с другим «я»…
Ясно, что усмотреть в этой картине «солипсизм» — дело чрезвычайно смелое. А что касается «идеализма» — можно ли говорить о нем только на том основании, что элементы «физического опыта» признаются тожественными с элементами «психического», или элементарными ощущениями, — когда это просто несомненный факт. Отрицание же «вещей в себе»… Но мы видели, какой толк из их признания получается в картине мира у тов. Бельтова; а сам тов. Бельтов своей остроумной и популярной критикой показал, как это делали, впрочем, раньше его некоторые позитивисты, что у Канта признание «вещей в себе» ведет к еще более печальным результатам.
Так или иначе, но от эмпириокритицизма, как наиболее строгой из существовавших форм позитивизма, мне было что взять для своего мировоззрения. Его «критика опыта» была самой удобной исходной точкой для дальнейшей работы. «Буржуазно-интеллигентским» происхождением этого идейного течения смущаться приходилось так же мало, как тов. Бельтов мало смущается еще более буржуазным направлением Гольбаха: буржуазная философия не есть «критянин», который всегда лжет… Но что именно следовало взять?
Не говоря уже о той громадной научно-критической работе, которая была выполнена отдельными представителями этой школы (особенно Махом в области физики и физиологии внешних чувств), можно было вполне согласиться и с некоторыми из основных положений, имеющих прямое отношение к общей картине мира. Таково прежде всего то положение, что элементы опыта сами по себе не являются ни физическими, ни психическими и что та или другая из этих двух характеристик зависит всецело от связи, от типа комбинации элементов. Самую антитезу физического и психического типа связи элементов тоже можно было принять, но тут уже выступало сомнение и вопрос: действительно ли эти типы совершенно несводимы ни один к другому, ни оба к какому-нибудь третьему и откуда их различие? Для эмпириокритициста достаточно констатировать это различие, схематически описать его как различие «независимого» и «зависимого» рода; вопрос «почему?» эта форма позитивизма устраняет, о сколько-нибудь законченном монизме она не заботится. В этом пункте должно уже начаться расхождение между эмпириокритическим и марксистским мышлением; это последнее не довольствуется констатацией двух типов, но непременно ищет их монистического — или, что то же, — их причинного объяснения.
Затем, присматриваясь к составу и строению «физических» комплексов и соответственных им «психических» («тело» и «восприятие тела» или «представление» о нем), легко было убедиться, что их соотношение далеко не так просто, как его формулирует, например, Мах, — что это отнюдь не простое равенство или тожество или полный параллелизм. Нет, физический комплекс «тело», например «человеческий организм», гораздо богаче содержанием, чем простое «восприятие» или «представление» человеческого организма. «Физический» комплекс суммирует в себе содержание бесчисленных отдельных восприятий, объединяет это колеблющееся содержание в гораздо более устойчивое целое. «Физический» комплекс «человеческое тело» включает, так сказать, всю анатомию, всю гистологию, всю физиологию человека; а «восприятие» человеческого тела всегда дает лишь ничтожную часть всего этого; и даже «представление», хотя оно может быть гораздо содержательнее восприятия, никогда все-таки не охватывает сразу хотя бы значительную часть материала, принадлежащего к «физическому телу».
Словом, отношение «физического» и «психического» приходилось радикально пересмотреть, и не только потому, что невозможно было примириться с тем дуализмом связи опыта, на котором вполне успокоились эмпириокритицисты, но также и потому, что в самом характере этой связи обнаруживались обстоятельства, не соответствующие их формам и наталкивающие на исследование.
Так была поставлена задача «эмпириомонизма»[133].
3. Путь эмпириомонизма
Еще в то время, когда марксистское мировоззрение было для меня в значительной мере чуждо, мне всегда становилось смешно от рассуждений тогдашних soidisant [так называемых (фр.)] критических марксистов* о том, что марксизм еще «философски не обоснован» и что, разумеется, они это сделают. Эти почтенные схоластики со свойственной им проницательностью не понимали, что прежде всего философия — как завершение системы знаний — должна быть сама обоснована на всей сумме опыта и науки; и если марксизм представлял собой верную научную теорию, а органически связанной с ним философии не было, то надо было марксистски обосновать философию, марксистски выработав ее, разумеется, но никак не обосновывать марксизм на какой-то философии. Старый материализм, обосновавший себя на естественных науках, правильно понимал отношение науки и философии.
Поэтому все, что у меня оставалось от прежних взглядов, и все, что мне казалось правильным в новых для меня идеях, я, сделавшись марксистом, весьма тщательно проверял с точки зрения социальной философии Маркса, пока не овладел ею настолько, чтобы прямо применить ее к общефилософским вопросам.
Я нашел, что у меня нет никакого основания отказываться от прежнего стремления искать базис для философии в естественных науках. Совершенно напротив: марксистская философия должна быть прежде всего именно естественно-научной. Ведь естественные науки — это идеология производительных сил общества, потому что их базисом служат технический опыт и технические науки; согласно же основной идее исторического материализма, производительные силы общества представляют базис его развития вообще. Но было также ясно, что марксистская философия должна отражать и социальную форму производительных сил, опираясь, очевидно, на науки собственно «социальные».
Что касается понятий «материи» и «духа», то от них пришлось отказаться уже не только потому, что они смутны и неопределенны. Исследуя их социальный генезис начиная с эпохи всеобщего анимизма, я пришел к выводу, что в них отражается вполне определенная, исторически преходящая форма социально-трудовых отношений — авторитарная форма, разъединение организаторской и исполнительской функции, из которых первая фетишистически обобщается в понятии активного «духа», вторая — в понятии пассивной «материи». Понятие же «вещи в себе» оказалось метафизически-преобразованным на почве новых (товарно-меновых) отношений понятием «духа» или «души», причем лишь долгий путь этого преобразования сделал возможными такие qui pro quo, как отожествление у многих материалистов «материи» с «вещью в себе», со скрытою «душою» явлений, с истинным «ноуменом»[134]. Искать монизм на этом пути было безнадежно.
Далее, было очевидно, что «энергетика» вполне гармонирует с основными тенденциями марксизма не только своей монистическою формою, но еще более самым своим содержанием: принцип превращения и сохранения энергии есть идеологическое выражение сущности машинного производства, заключающейся именно в применении количественно-данного запаса энергии для целей труда путем преобразования этой энергии в новые формы. Но это мог быть только методологический монизм, точно так же как практическая энергетика машинного производства выражает лишь единство социально-трудовых методов.
Всего этого оказывалось еще мало для построения целостной картины мира. Эмпириокритицизм предлагал определенный материал для этой картины — элементы опыта, чуждые сами по себе окраски исконного дуализма «физического» и «психического» мира. Был ли это пригодный и достаточный материал для философа-марксиста?
Чтобы ответить на этот вопрос, надо было знать, каким требованиям должна удовлетворять вообще эта картина мира, каково ее жизненное значение. А так как она во всяком случае является идеологической формою, то приходится решать более общий вопрос — каково жизненное значение идеологии, чем определяется ход ее развития и каковы условия наибольшей ее жизнеспособности.
Исследуя эти вопросы методами исторического материализма, я пришел к следующим выводам: 1) идеологические формы суть организующие приспособления социальной жизни, а в конечном счете (прямым и косвенным путем) именно технического процесса; 2) поэтому развитие идеологии определяется потребностью в организующих приспособлениях социального процесса и наличным материалом для них; 3) жизнеспособность же их зависит, следовательно, от того, насколько гармонично и стройно организуют они в действительности социально-трудовое содержание[135].
Но тут я не мог не считаться с теорией идеологического развития, предложенной тов. Бельтовым. Это — теория «реакций», по его мнению, успешно дополняющая основную концепцию исторического материализма. Рассмотрим эту теорию.
По воззрениям тов. Бельтова, основу сменяющихся идеологических форм составляет смена классов и социальных групп. Это, конечно, совершенно верно для классовых обществ и совпадает как с основными положениями исторического монизма вообще, так и специально с нашей точкой зрения — изменяется «организуемое» содержание социально-классовой жизни, изменяются в зависимости от этого и «организующие» формы. Но дальше начинается «дополнение» тов. Бельтова. Идеологи нового класса или группы в своей борьбе с предшествующей идеологией неминуемо стремятся стать к ней в возможно более отрицательное отношение, стремятся «сделать напротив» предыдущим идеологам и увлекаются в противоположную крайность: в своей реакции против односторонней прежней идеологии создают новые, противоположные односторонности. Только после такого колебания между «крайностями» (или даже нескольких колебаний) какая-нибудь новая идеология, находясь в более благоприятных условиях, может установить «объективную истину», которая и остается навсегда.
Примеры. Меркантильная школа, идеологи неразвитых форм капитала, считали деньги единственной истинной ценностью; Юм, идеолог более развитого, мануфактурного, капитализма, в стремлении «сделать обратное» меркантилистам дошел до отрицания ценности денег и признания их просто за условные знаки, выражающие ценность других товаров. Затем Маркс, уже не увлекаясь стремлением «сделать обратное» Юму, устранил обе крайности и создал «объективно-истинную» теорию денег — товара. Во Франции материализм просветителей был реакцией против религиозности старой аристократии, а идеализм утопистов XIX века — реакцией против материализма просветителей. В Англии в XVII веке увлечение аристократов материализмом было реакцией против религиозности мелкобуржуазных революционеров…
Если рассматривать теорию тов. Бельтова с чисто формальной точки зрения, то сначала получается впечатление недостаточности и неопределенности в одном очень важном пункте: неясно, какие именно стороны и части прежней идеологии должны вызывать против себя реакцию и крайности новой идеологии и как далеко может идти эта реакция, эти крайности. Если бы дело шло только о тех сторонах и тех частях обеих идеологий, в которых выражается прямое жизненное противоречие соответствующих классов или групп, и если бы пределы «реакции» определялись всецело формами и степенью этих действительных противоречий, то в теории не было бы ровно ничего нового по сравнению с основной историко-материалистической концепцией. Поэтому приходится думать, что «реакция» идет дальше этих рамок, и стремление «сделать обратное» предшествующим идеологам действует на развитие новой идеологии как особая, самостоятельная сила, присоединяющаяся к силе практических классовых и групповых противоречий. Иллюстрации тов. Бельтова вполне подтверждают эту мысль; из них даже можно сделать вывод, что эта особая сила «реакции» может идти и против классового типа мышления, и против классовых интересов, вообще против «базиса» идеологии. В самом деле, соответствует ли материализм классовой психологии английских аристократов? Очевидно, нет — он слишком сильно одарен просветительными свойствами, ненавистными для класса, господствующего при помощи грубой силы, а также невежества масс, и слишком слабо — авторитарным духом, выражающим самое дорогое для этого класса. И с точки зрения интересов аристократии распространение материализма весьма невыгодно. А между тем английские аристократы, чтобы «сделать обратное» благочестивым революционерам, впали в материализм…
Тут мы уже видим, что эта теория не просто «дополняет» исторический материализм Маркса, что она ограничивает его. Классовые формы жизни и классовый интерес в своем влиянии на идеологию сталкиваются с противодействующей силою идеологической «реакции» и — отступают перед нею. Конечно, отступают только до известного предела. Вопрос решается компромиссом двух принципов. Теории такого типа принято называть «эклектическими».
Принять такую теорию было бы для нас допустимо лишь в случае невозможности обойтись без нее в объяснении фактов. Имеется ли налицо этот крайний случай? Рассмотрим иллюстрации, приведенные тов. Бельтовым.
Теория денег. Что вызвало односторонность меркантилистов, что довело Юма до противоположной односторонности? В одном месте у Каутского (в «Geschichte des Socialismus») говорится: «Погоня за золотом и серебром была особенно сильна в XVI веке, когда источник могущества, кроющийся в натуральном хозяйстве, начал уже иссякать, а могущество кредитной системы не получило еще достаточного развития». В этих немногих словах, констатирующих несомненные факты, мимоходом дан материал, достаточный для объяснений обеих «крайностей». Надо только иметь в виду, что в новых идеологических теориях с наибольшей силой и яркостью выступает не то, что «остается по-старому», а то, что «движется», что усиливается и развивается; и это по той простой причине, что потребность в организующих, т. е. идеологических, формах особенно сильна по отношению к новому и переменному содержанию, не укладывающемуся в рамки старых форм. Усиленная, обостряющаяся жажда денег находит себе «одностороннее» выражение в признании денег за единственную истинную ценность — односторонность, вытекающая из того, что эта «ценность» быстро растет, а остальные лежат спокойно или идут на убыль. Быстро развивающаяся в XVIII веке система кредита и ассигнаций с ее «условными знаками» вызывает — и то у немногих теоретиков — одностороннее признание ценности «условных знаков» или, вернее, условного значения ценности денег, потому что рядом с возрастающей практической важностью кредита и ассигнаций непосредственное жизненное значение золота и серебра растет медленно или убывает; но это явление развивается не так резко, и потому большинство буржуазных теоретиков не впадают в «односторонность» отвлеченной головы Юма.
Материализм французских просветителей, идеализм последующих утопистов… Но материализм с его научно-позитивной тенденцией был естественной идеологией для поднимающейся промышленной буржуазии, с ее «земными» интересами и возрастающей «материальной» силой. «Идеализм» — смягченная форма религиозного мировоззрения — свойствен мелкой буржуазии, еще не порвавшей своей связи с авторитарным строем; собственно авторитарный класс — феодалы — склонен стоять просто за религию, так как, с одной стороны, она вообще санкционирует господство господствующих, с другой стороны, вполне соответствует типу авторитарного мышления (антитезы «Бог — мир», «дух — тело» и т. п. идеологически отражают то, что в действительности выступает как «власть — подчинение», как функция организаторская и исполнительская). Мелкая же буржуазия вначале, пока она еще сословие феодального мира, просто религиозна, и эту черту она сохраняет еще долго после того, как перестает быть таким сословием, частью в силу общего консерватизма идеологий, частью в силу авторитарного строя каждого отдельного мелкобуржуазного хозяйства (семья). Но при этом религиозное мировоззрение шаг за шагом пустеет и обесцвечивается, переходя в «идеализм». Французские утописты едва ли оттого сделались идеалистами, что хотели «сделать обратное» просветителям, а скорее именно оттого, что были проникнуты мелкобуржуазными тенденциями (пролетариат тогда тоже сохранял еще на 9/10 мелкобуржуазное мышление). Усилению авторитарного (а стало быть, и «идеалистического») элемента в мышлении французских утопистов способствовало еще то обстоятельство, что в своем реальном бессилии утописты стремились опереться для достижения своих целей на организованные авторитарные силы — государство, отчасти церковь. Все это были гораздо более серьезные причины для «идеалистических» настроений, чем желание непременно «сделать обратное» просветителям.
Английские аристократы-материалисты XVII века… Были ли они, собственно, идеологами аристократии? Аристократия шла в те времена под знаменем католицизма и частью — епископальной церкви, как и должно было быть в соответствии с авторитарным положением и авторитарным мышлением аристократии. Но аристократия и раньше и после нередко давала также идеологов другим классам общества. Материалисты XVII века были именно идеологами нарождавшейся крупнопромышленной буржуазии. XVII век в Англии был эпохою быстрого технического прогресса, развития мануфактур. Промышленная буржуазия росла, ее интересы и ее тип мышления, с его преобладающей в эпохи подъема тенденцией к материализму, захватывали близко стоящие элементы других классов. Аристократы-материалисты были буржуазными идеологами, как и многие аристократы во Франции XVIII века, хотя бы тот же барон Гольбах. Эти английские материалисты были большей частью учеными исследователями и с совершенно нефеодальным усердием работали в лабораториях над химическими и физическими приборами. Ничего аристократически-сословного в их материализме не было; истинными и наиболее многочисленными представителями сословно-аристократических тенденций были «паписты». Правда, и у материалистов-аристократов имелись монархически-абсолютистские тенденции, но они соответствовали также настроению и интересам крупной промышленной буржуазии, которой при бюрократическом строе легче заполучить всякие привилегии, монополии, всякое полезное для нее покровительство. Централистическая абсолютная монархия вовсе не классовый идеал аристократии; это форма буржуазно-аристократическая, и в большей мере именно буржуазная; идеалы аристократии лежат в феодальном прошлом.
Словом, в тех случаях, когда тов. Бельтов вводит в объяснение идеологических фактов свою теорию «реакций», это оказывается или совершенно излишним, или прямо неверным. К формальному эклектизму теории присоединяется ее несостоятельность по существу. Да и в самом деле, ведь теория тов. Бельтова имеет своей предпосылкой мысль о таком остром полемическом настроении, которое не может держаться десятками лет в психологии целых поколений. Для объяснения полемических увлечений отдельных лиц эта теория, пожалуй, иногда может годиться; в общем же она гораздо более рисует собственный боевой темперамент тов. Бельтова, чем законы идеологического развития[136].
Итак, мы можем продолжать исследование вопроса об идеологическом развитии вообще и о развитии картины мира в частности, не стесняя себя ни теорией «реакций», ни стремлением «сделать обратное» нашим предшественникам.
Жизненное значение философской картины мира заключается в том, что она есть последняя и высшая, всеорганизующая познавательная форма. Охватывая всякое возможное содержание, она должна быть построена, очевидно, из такого материала, который был бы всеобщим. Всеобщего характера не могут иметь комбинации, выработанные в ходе социального развития, например те, которые обозначаются терминами «дух», «материя»; как известно, на самых низших ступенях социального развития такие понятия отсутствуют. Очевидно, за исходную точку надо взять материал, который свойствен уже самому примитивному конкретному мышлению, ибо все отвлеченное мышление, несомненно, есть продукт дальнейшего социального развития. Единственно подходящим материалом оказываются, следовательно, непосредственные элементы опыта, и в этом пункте мы со спокойной совестью возьмем то, что предлагает полубуржуазная позитивная философия эмпириокритицистов, как могли раньше брать диалектику у буржуазного гегельянства и теорию трудовой ценности — у буржуазных классиков.
Дальше — вопрос о способе группировки этих элементов. Эмпириокритическая школа находит достаточным констатировать двойственность этой связи — «субъективную», или ряд «зависимый» (от организма познающего), связь психического, и «объективную» — или ряд «независимый» — «физического» опыта. Для нас такое положение является очевидным дуализмом, и уже здесь начинается радикальное расхождение с эмпириокритицистами. Приходится исследовать оба типа связи.
Выясняется, что разница их существенно обусловлена общением людей, а также и других живых организмов. Физическая связь имеет значение одинаково для всех находящихся в общении; психическая — только для отдельного живого существа. Если на дороге я вижу «физическое тело» — большой камень, — то из высказываний, действий, жестов других людей я убеждаюсь, что камень этот существует и для них, и с теми же свойствами, как для меня; идущие по дороге говорят: «Ах, камень не на месте!» — и обходят его; а те, которые его «не увидят» почему-либо, спотыкаются об него, ушибаются, вскрикивают… Но если я представлю себе камень на дороге, то ни для кого камнем преткновения он не послужит, а из действий и высказываний других людей я легко убеждаюсь, что, как бы ясно я его себе ни представлял, для них это реального значения не имеет. Мое представление камня на дороге может достигнуть такой силы и яркости, что я буду его «видеть», как и в первом случае; но когда другие люди скажут мне, что я ошибаюсь, что камня тут нет, или когда они свободно пройдут сквозь него, тогда я пойму, что это комплекс только «психический», только «субъективный», что это — «восприятие», а не «тело». Только общение с другими людьми сводит мою галлюцинацию на степень «психического» факта, имеющего непосредственное значение для одного меня.
А между тем камень-представление, или камень-галлюцинация, занимает определенное место в ряду моих переживаний; он влияет на дальнейший ход моего опыта; степень его субъективного значения для меня в случае галлюцинации может дойти до того, что он закроет от меня другие предметы, что я, подойдя к нему, буду ощущать его рукой или даже споткнусь об него, но все это только для меня.
Итак, по отношению к «физическим» комплексам содержание опыта у «сочеловеков» согласовано, в чем и заключается «объективность», т. е. общезначимость этих комплексов и их соотношений. Напротив, по отношению к «психическим» комплексам опыт согласован только для каждого человека в отдельности и не согласован у различных людей, в чем и заключается «субъективность», т. е. лишь индивидуальная значимость психических комплексов и их связи.
Так получились две основные характеристики: «физическое» есть социально-организованный опыт (т. е. социально-согласованный в общении людей), «психическое» — индивидуально-организованный (т. е. согласованный лишь в пределах индивидуального опыта).
Тут сам собою возник вопрос о генетической связи обеих форм. Легко было установить, что разграничение «субъективного» и «объективного» опыта совершалось постепенно и последовательно на основе расширяющегося общения людей. На памяти истории в область «субъективного», или только психического, отходило многое, что было «объективным», «физически существующим» для предшествующих поколений. Движение Солнца по небу из «действительного» стало «кажущимся», мир «душ» и «духов» потерял свою «объективность» (которая также была первоначально чисто «физической» объективностью). «Объективное» выделялось из «субъективного» путем его социальной обработки в общении людей. Сами формы объективности — время, пространство, причинность — пережили долгую историю развития.
Из пространства «зрительного» и «осязательного» путем постоянных поправок, вносимых общением людей, вырабатывалось «чистое» или «геометрическое» пространство, и некоторые важные этапы этого развития пройдены сравнительно недавно. Например, переход от ограниченности пространства у древних к его бесконечности у современных людей, от его неоднородности у людей древности и средних веков к современной однородности (для Демокрита, Эпикура и для тех, которые считали нелепостью существование антиподов, чистое пространство имеет верх и низ). Аналогичную эволюцию прошло представление времени, еще более сложную — идея причинности. Путем этой — по существу социальной — эволюции, все эти формы, от которых зависит «объективность» содержания опыта, достигли современного своего состояния.
Коллективная работа человечества в его общении не только преобразовала формы физического опыта, не только удалила из него массу неустойчивых комплексов — ложных образов, — но и расширила эту область, обогатила ее содержание в таких размерах, о каких люди прошлого и не мечтали. Одновременно с этой работой и в зависимости от нее шел прогресс организации психического опыта: люди приучались целесообразно управлять цепью своих представлений и путем «внимания» регулировать даже свои восприятия. Мир опыта кристаллизовался и продолжает кристаллизоваться из хаоса[137].
Сила, которою определяются формы этой кристаллизации, есть общение людей. Вне этих форм нет, собственно, опыта, потому что неорганизованная масса переживаний не есть опыт. Таким образом, опыт социален в самой своей основе, и его прогресс есть социально-психологический процесс его организации, к которому всецело приспособляется индивидуально-психический организующий процесс. Если для эмпириокритициста опыт всех сочеловеков равноценен, что я обозначил раньше как известный познавательный «демократизм», то для эмпириомониста этот опыт есть сверх того результат коллективной организующей работы всех людей, своего рода познавательный «социализм».
Из этого видно, каким поистине философски-административным произволом является обвинение «эмпириомонистов» в солипсизме и скептицизме.
Но, сведя два типа связи опыта к двум фазам организующего процесса, мы сделали только один шаг к установлению монизма. Нам надо еще выяснить, каким же образом для коллективно-организующей работы оказывается налицо подходящий, т. е. в достаточной мере общий для различных людей материал.
Этого вопроса, как и предыдущего, эмпириокритицизм совершенно не решает.
Мы не можем ограничиться соображением, что одни и те же комплексы попадают в связь опыта то для одного, то для другого «со-человека» и таким образом приобретают известную «общезначимость». Остается совершенно непонятным, отчего же «физические» комплексы обладают этим свойством, а такие «психические», как, положим, «эмоции», «образы фантазии» и т. д., лишены его, отчего «он» видит то же самое дерево, что и «я», но не переживает той же самой грусти, какую «я» переживаю, или тех же самых воспоминаний и грез. Затем, отчего одни и те же «физические тела» вступают в связь опыта различных людей или одного и того же человека при неодинаковых обстоятельствах в таком существенно различном виде и составе, что элементы общего прямо-таки исчезают пред различиями; например, «человек» в виде черной точки на горизонте, и «тот же человек» в виде «моего» собеседника; или капля стоячей воды, видимая невооруженным глазом, и «та же» капля — мир инфузорий и бактерий, видимый в микроскоп. И все это относится именно к «физическим», к «объективным» комплексам. Где найти логику таких превращений?
Далее, то самое «общение» людей, которое служит основою форм опыта, предполагает, по-видимому, какую-то своеобразную двойственность «живых» комплексов. Именно, к «физическим телам» — организмам с их движениями и звуками — мы присоединяем непосредственно нам недоступные «переживания» этих существ, их восприятия, чувства, представления и т. д. Где найти логику этой двойственности?
Выходом из этих затруднений является идея всеобщей подстановки.
Самый легкий путь к ней лежит через «вещи в себе» тов. Бельтова. Примем на минуту, что Гольбах и тов. Бельтов правы и что всякое «явление» возникает из действия внешних «вещей в себе» на ту «вещь в себе», которая составляет сущность данного «человека».
Согласно закону причинности, «вещь в себе», действуя на другую «вещь в себе», может сделать только одно, а именно — вызвать в этой последней какое-либо изменение. Следовательно, все «явления», все «впечатления», всякий «опыт» представляют собой только изменения вещей в себе.
Но сами «вещи в себе» с точки зрения диалектического (т. е. динамического) мировоззрения не могут быть ничем иным, как процессами. Следовательно, всякое «впечатление», всякое «явление», всякий «опыт» есть только определенное изменение в ходе какого-то процесса — «вещи в себе», называемой «живым существом».
Изменения такого рода нам известны в качестве «опыта». Они разложены на определенные элементы — цвета, тоны, элементы формы, твердости и т. д. Вернее даже, это не элементы опыта, а элементы, появляющиеся и исчезающие в опыте, элементы, образующие опыт не статически, а динамически — изменениями своих группировок. Откуда эти элементы?
С точки зрения причинности, не допускающей созидания из ничего, совершенно немыслимо, чтобы эти элементы не принадлежали к составу «вещей в себе» — либо той, которая «действует», либо той, которая «испытывает действие». Вот уже у нас и есть и данные, чтобы судить о составе и «виде» этих таинственных «вещей». Они, оказывается, заключают в себе элементы, тожественные с элементами опыта.
Все это уже имеется в скрытом виде в том признании причинности по отношению к «вещам в себе», которое подчеркивает тов. Бельтов.
Но может быть, в «вещах» заключаются еще какие-нибудь элементы, нам недоступные, не выступающие в «изменениях», называемых «опытом»? Если такие элементы и есть, то они, очевидно, лежат спокойно и не имеют отношения к опыту, а потому и рассуждать о них нечего; т. е. в познавательном смысле их просто нет[138].
Итак, «вещи в себе» состоят из тех же элементов, которые выступают и исчезают в «явлениях». Вывод, который едва ли понравится тов. Бельтову, но которого нельзя миновать при его собственных посылках иначе как ценой эклектизма.
Чтобы пойти дальше, надо вспомнить происхождение этих «вещей». Это — метафизически преобразованные «души» предметов и явлений опыта. А «души» в свою очередь представляют своеобразное развитие «подстановки». Именно, люди «понимают» друг друга таким способом, что за физическими явлениями живого тела признают чувства, восприятия и другие «переживания». В эпоху авторитарных отношений эти «подставляемые» переживания были признаны своего рода «властью», господствующею над телом, и помещены внутрь тела в качестве «души», т. е. организаторского начала. Значит, если мы возьмем «вещь в себе» и очистим ее от социального фетишизма метафизики, то получим авторитарную «душу»; а если «душу» затем очистим от авторитарного фетишизма, то пред нами окажется «подстановка» — средство общения людей, начало всякого познания, подстановка психических «переживаний» под физиологические процессы действий и высказываний других людей.
В этом пункте все проясняется.
«Вещь в себе» всякого живого существа оказывается просто совокупностью его переживаний («сознательных» и «внесознательных»), а его «тело» — не что иное, как «явление» этой «вещи» в опыте других живых существ и в его собственном. Под «физиологические» процессы подставляются «психические комплексы», и общение людей выступает просто как воздействие одного комплекса переживаний на другой и обратно по закону причинности. «Тело» живого существа (или, точнее, «восприятие» тела) есть отражение суммы его переживаний в других живых существах, и обратно. Объективный характер настоящего «физического тела» оно принимает лишь постепенно, путем, как мы видели, социальной организации опыта.
Но если так, то «подстановка» требуется не только для тел живых, но и для тел неодушевленных: там тоже надо принять аналогичные «вещи в себе», т. е. комплексы элементов, доступные нам лишь косвенно, путем их воздействия на нас. Само собой разумеется, что эти комплексы нельзя представлять себе организованными по тому высшему (ассоциативному) типу, по которому организована психика «живых существ»: «неорганизованным» телам физического опыта соответствуют и «неорганизованные» (т. е., конечно, лишь очень слабо, очень низко организованные) «непосредственные комплексы». Так получается идея всеобщей подстановки.
В эпоху анимизма человечество уже имело «всеобщую подстановку», но в ошибочном, фетишистическом виде, как одушевление всей природы, как население неорганизованных тел высокоорганизованными «душами». Критически проверенная подстановка, во-первых, не рассматривает уже «тела» как место жительства «душ» и, во-вторых, принимая «тела» физического опыта за отражение непосредственных комплексов, приписывает этим последним лишь такую степень организованности, которая соответствует степени организованности самих «тел».
Теперь наша картина мира достигает уже известной цельности. Перед нами бесконечные, непрерывные ряды комплексов, материал которых тожествен с элементами опыта, а форма характеризуется самыми различными степенями организованности, прогрессивно переходящими от «хаоса элементов» к сложности и стройности «человеческого опыта». Все эти комплексы, действуя одни на другие, вызывают одни в других изменения — взаимно отражаются одни в других. Такого рода отражения, выступающие в высших — психических комплексах, образуют «впечатления» живых существ; общение, возникающее между живыми существами путем этих «впечатлений», приводит к их социальной систематизации, к их организации в «опыт» в точном значении этого слова[139].
С точки зрения этой картины мира совершенно понятно, почему одни и те же «предметы природы» могут в опыте являться в самом различном виде: один и тот же непосредственный комплекс «отражается» в другом при различных условиях самым различным образом, это прямо вытекает из закона причинности. Объясняется и психофизиологическая двойственность жизни: единая жизнь, взятая в ее непосредственном содержании, или в ее «отражениях», не перестает от этого быть единой.
Всеобщий параллелизм «непосредственных» комплексов и их «отражений» в физическом опыте подтверждает всеобщую применимость закона сохранения энергии: ведь этому закону нет дела до того, берем ли мы «комплекс» в его непосредственном виде или в его «отражении» — дело идет об одной и той же энергетической величине; поэтому «психика» энергетична, как и соответствующие физиологические процессы.
Разграничение «явлений» и «вещей в себе» оказывается излишним: перед нами только мир прямого опыта и косвенного опыта, мир непосредственно ощущаемого и мир дополняющей его «подстановки». Область «подстановки» совпадает с областью «физических явлений»; под явления «психические» ничего подставлять не требуется, ибо это — «непосредственные комплексы». Подстановка на них основывается и социальным путем из них развивается; они — ее первичный материал в «общении» людей.
Такова картина мира, которую для нашего времени можно считать «эмпириомонистической», т. е. наиболее стройно объединяющей опыт[140].
4. Об эклектизме и монизме
Я показал, как из содержания различных знакомых мне мировоззрений путем их критики, а также из результатов собственной работы, пополнявшей то, чего я не мог там найти, сложились те взгляды на жизнь и мир, в которых я вижу путь к «эмпириомонизму», к идеалу цельного и строгого познания. Эти взгляды сложились далеко не сразу, и более или менее законченным их выражением является только настоящая работа (3 книги «Эмпириомонизма») вместе с одновременно написанными работами «Из психологии общества» и «Новый мир». Замечу мимоходом, что я нередко обозначал одним и тем же словом свою конечную философскую цель (эмпириомонизм как идеал познания) и тот путь, который кажется мне ведущим к этой цели (эмпириомонизм как попытка дать насколько возможно стройную картину мира для нашего времени и для того социального класса, делу которого я себя посвятил). Эти различные значения слова, я полагаю, не могут спутать читателя. Из всего только что изложенного читатель мог видеть, что я имел право считать эту попытку своей и не причислять себя ни к одной из тех собственно философских школ, идеями которых я пользовался как материалом для своей постройки.
Только социальная философия Маркса послужила для меня более чем материалом — она была регулятором и методом моей работы одновременно.
Ввиду этого я имею право — и в интересах ясности считаю необходимым — отметить глубокую ошибочность того систематического смещения моих взглядов с одной из «пройденных мною школ», которое обнаруживает тов. Бельтов, а также тов. Плеханов.
Тов. Бельтов упорно считает меня «махистом» и эмпириокритицистом[141]. Тов. Плеханов, наоборот, всех эмпириокритицистов зачислил в «эмпиримонисты»[142]. И то и другое является недоразумением.
У Маха я многому научился; я думаю, что и тов. Бельтов мог бы узнать немало интересного от этого выдающегося ученого и мыслителя, великого разрушителя научных фетишей. Молодым же товарищам я советовал бы не смущаться тем соображением, что Мах не марксист. Пусть они последуют примеру тов. Бельтова, который так многому научился у Гегеля и Гольбаха, которые, если не ошибаюсь, тоже не были марксистами.
Однако «махистом» в философии признать себя я не могу. В общей философской концепции я взял у Маха только одно — представление о нейтральности элементов опыта по отношению к «физическому» и «психическому», о зависимости этих характеристик только от связи опыта. Затем во всем последующем — в учении о генезисе психического и физического опыта, в учении о подстановке, в учении об «интерференции» комплексов-процессов, в общей картине мира, основанной на всех этих посылках, — у меня нет с Махом ничего общего. Словом, я гораздо меньше «махист», чем тов. Бельтов — «гольбахианец»; и я надеюсь, это не помешает нам обоим быть добрыми марксистами.
Что касается эмпириокритицистов, то смею уверить тов. Бельтова, что западноевропейские представители этой школы даже не знают, что такое «эмпириомонизм», и потому особенно несправедливо называть их эмпириомонистами. Я лично готов нести всякую кару за мои «эмпириомонизменные» наклонности и деяния; но за что же будут отвечать они? Это тем более несправедливо, что каждый из них, ознакомившись с моими взглядами, признал бы меня за отъявленного метафизика… Надо заметить, что некоторые из них причисляют к метафизикам и своих учителей, Маха и Авенариуса. Вообще, они зачастую почти так же щедры на титул «метафизика», как товарищ Бельтов на титул «эклектика».
Не было бы ничего странного, если бы тов. Бельтову было некогда знакомиться с моими произведениями; но тогда ему не следовало бы высказывать решительных и определенных суждений о моих взглядах. Если же он читал мои работы, то не может не знать, что самое понятие эмпириомонизма я ввел как антитезу дуализму эмпириокритичеекой школы и критике идей этой школы посвятил немало труда, хотя в то же время требования, поставленные познанию ее «критикой опыта», признаю большой заслугою этой школы, а ее взгляды считаю такой же удобной исходною точкой для развития марксистской философии, как, положим, демократизм — удобная исходная точка для развития идей социализма.
Я допускаю, что для совершенно неопытного читателя, притом не прочитавшего до конца даже 1-й книги этой работы, мой очень сочувственный отзыв об эмпириокритицизме мог бы послужить поводом к смешению. Но для человека, сведущего в философии, знающего разницу между исходной точкой исследования и суммой его результатов, разницу между пропедевтикой и философским мировоззрением в целом, такое недоразумение было невозможно. Коренное различие своих взглядов со взглядами эмпириокритицистов я тогда же не один раз подчеркивал, указывая, например, что «эмпириокритицист будет прав со своей точки зрения, отвергая самую постановку» намеченных мною вопросов монизма, что «эмпириокритическая концепция — пройденная ступень» в развитии картины мира и т. п. (наст. изд., с. 13, 107). Профессиональный философ, как тов. Бельтов, или тов. Плеханов, казалось бы, не мог тут ошибиться[143].
Но может быть, эти «маленькие недоразумения» не мешают быть справедливым основному обвинению тов. Бельтова и тов. Плеханова против «эмпириомонистов» — упомянутому обвинению в эклектизме? В самом деле, марксизм, материализм естественников, энергетика, эмпириокритицизм, теория всеобщей подстановки и т. д. — мыслимо ли из столь разнообразных комбинаций создать что-нибудь цельное и стройное, что-нибудь неэклектичное?
Прежде всего, замечу, что наше время — эпоха специализации — есть также естественным образом эпоха односторонностей. Поэтому всякая попытка выработать цельное, т. е. монистическое, мировоззрение неминуемо должна использовать множество разнообразных, в отдельности односторонних философских комбинаций. Только выделяя «истину» каждой из них и стройно связывая полученный таким образом материал при помощи одного руководящего принципа, можно прийти к монизму. Так я и старался делать; а руководящим принципом моей работы была идея социальности познания, которое я рассматривал как одну из «идеологий» — полагаю, марксистская идея.
Следовательно, вопрос об эклектизме или монизме мировоззрения не решается указанием на источники, откуда возникли его различные элементы; иначе величайшим эклектиком XIX века надо признать К. Маркса, соединившего элементы материализма, гегельянства, социализма, буржуазной классической экономии и многие другие, находившиеся до него в совершенно раздельном и даже противоречивом состоянии. Вопрос об эклектизме или монизме доктрины решается доказательствами. Это именно то, что тов. Бельтов не дает. Он полемизирует с Конрадом Шладтом, с солипсистами, к которым по недоразумению относит Маха, с Н. Г. из «Русского Богатства» и т. д. Все это к «эмпириомонизму» прямого отношения не имеет. Здесь он ограничивается заявлениями в таком роде:
«…Эклектические головы, любящие „пестрые мысли“, мастерски „соединяют“ самые противоречивые теории. Однако эклектизм „non est argumentum“» («Критика наших критиков», предисл., с. IV).
Верно, тов. Бельтов, — эклектизм не аргумент… Но также не аргумент и слово «эклектизм» как немотивированная характеристика несимпатичных вам взглядов. Пожалуйте сюда аргументы, тов. Бельтов!
А пока вы их не представили, нужно поистине наивное убеждение в своей непогрешимой авторитетности, чтобы выносить такие приговоры, как… Да простит мне читатель, я не могу отказать себе в грустном удовольствии привести и анализировать суровый приговор, произнесенный надо мною тов. Бельтовым в форме остроумного сравнения:
«…Отношение наших „практиков“ к философии всегда напоминало мне отношение к ней прусского короля Фридриха-Вильгельма I. Как известно, этот мудрый монарх оставался совершенно равнодушен к философской проповеди Христиана Вольфа до тех пор, пока ему не объяснили, что Вольфов принцип достаточного основания должен вызвать побеги солдат от службы. Тогда солдатский король приказал философу в 24 часа оставить прусские владения под страхом смертной казни через повешенье. Наши практики, разумеется, никого и никогда не захотят казнить за философские убеждения. Иначе и быть не может. Но наши „практики“ готовы мириться со всякой данной философией до тех пор, пока им не покажут, что она мешает осуществлению их ближайших практических целей. Так мирились очень недавно с кантианизмом*. Гг. П. Струве и С. Булгаков показали им, что кан-тианизм представляет собою не одно только отвлеченное теоретическое умозрение. И теперь они готовы восставать против „соединения“ Канта с Марксом. Но такого доказательства пока еще никто не привел, например, насчет эмпириомонизма. И наши „практики“ готовы принимать махистов за марксистов. Со временем они пожалеют об этом, но тогда будет, пожалуй, уже поздно…» («Критика наших критиков», с. IV–V).
Итак, вот приговор, суровый не только по отношению ко мне… Товарищи «практики» подобны Фр. Вильгельму I. Разница — пожалуй, несущественная? — заключается в том, что они не станут за философские убеждения никого «казнить через повешенье». Утешительно. Тов. Бельтов находит, что они в этом правы — это делает честь его мягкости. Но кому достается в этом сравнении роль обвиняемого философа? Очевидно, «например», мне, ибо дальше прямо указывается на эмпириомонизм. Собственно говоря, это не так уже обидно — роль Вольфа во всей истории с Фр. Вильгельмом была далеко не самой скверной. «Эмпириомонизму» соответствует в сравнении тов. Бельтова «закон достаточного основания». Что ж, это тоже не обидно: если все аргументы, которые можно привести против моих взглядов, настолько же справедливы, как обвинение, выставленное против закона достаточного основания, то «эмпириомонистам» нечего особенно опасаться… Теперь, кто выполняет в данном случае скромную функцию тех людей, которые «объяснили мудрому монарху» и т. д.? По точному смыслу сравнения — товарищ Бельтов…
Далее, что ожидает преступника, т. е. меня? От «казни через повешенье» меня гарантирует прямое обещание такого влиятельного теоретика, как тов. Бельтов. Остается… высылка в 24 часа, о которой он не делает оговорки. Подумайте, читатель: высылка из пределов марксизма!..
Раздражение против «эмпириомонистов» заводит тов. Бельтова так далеко, что он не только забывает представить доказательства в пользу своего немилостивого приговора, но и делает явные ошибки против технических принципов столь знакомого ему искусства полемики…
Но довольно об этом трагикомическом инциденте. Говоря кратко и ясно, я не признаю ни тов. Бельтова, ни кого бы то ни было другого компетентным дискреционного властью решать вопрос об эклектизме и монизме моих взглядов. Тов. Бельтова даже меньше, чем кого-либо другого; ибо я имел честь анализом его воззрений показать, что эклектизм в действительности не столь ему чужд и ненавистен, как это ему самому кажется[144]. Не угодно ли представить аргументы, тов. Бельтов!
Я, впрочем, нисколько не сомневаюсь, что с точки зрения монистов будущего в моих взглядах найдется достаточно диссонансов, достаточно «эклектических» комбинаций. Мерка эклектизма и монизма исторически-относительна, с развитием человечества строгость монистических требований возрастает… Но у нас дело идет о настоящем, а я вовсе не имею притязаний устанавливать «объективную истину» на все времена или такой же надысторически-объективный монизм.
Я знаю, насколько трудно то дело, которое я на себя взял; знаю, насколько краткий для него срок представляют те 10 лет жизни, которые я мог ему посвятить. Но уклониться от него было бы для меня невозможно, и я никогда не видел ничего личного в этой поставленной мне жизнью задаче. Я радостно встречу всякую критику из среды родного мне течения, лишь бы это была критика, лишь бы она давала материал для выяснения истины. Если в результате истина выяснится даже ценою разрушения моих идей, я радостно буду приветствовать эту новую для меня истину…
30 апреля 1906 года.
«Кресты»
Общественный подбор
Термин «общественный подбор» легко может вызвать ложные сопоставления и предубеждения: он напоминает о давно пережитых наукою теориях социологов-дарвинистов, об эклектических «социально-биологических» попытках Ф. А. Ланге, Э. Ферри, Л. Вольтмана и многих других, о старых полузабытых блужданиях социально-научной мысли. Моя задача состоит отнюдь не в том, чтобы воскрешать эти мертвые идеи или исправлять их; само понятие «общественного подбора» в нашем исследовании имеет иной смысл и иное содержание.
В прежних своих работах я уже не раз указывал, что понятие «подбора» при изучении процессов жизни и развития не может и не должно связываться только с представлением об индивидуальных организмах, об их размножении и конкуренции, об их индивидуальной смерти или сохранении. Понятие это лишь тогда становится вполне пригодно для исследования каких бы то ни было жизненных явлений — во всех областях жизни, — когда оно выражает биологическую причинность вообще. В этой самой общей форме закон «подбора» сводится к такому положению: сохраняются формы, приспособленные к их среде, разрушаются неприспособленные; или, пользуясь более точной и более научной формулой: сохранение и разрушение жизненных форм находится в строгой закономерной зависимости от их среды[145].
Этому принципу подчиняются решительно все жизненные комплексы и всякие жизненные комбинации: сохранение и гибель определенного вида в его географической среде, определенного организма в доступных ему условиях добывания средств к жизни и борьбы с врагами, определенной клетки или группы клеток организма в ее среде, представляемой прежде всего внутренними отношениями этого организма; сохранение и гибель определенного рефлекса в общей системе жизненных функций организма, определенной ассоциации представлений в ассоциативно-психической среде и т. д. «Единицей» подбора является отнюдь не только то, что называют «особью» в тесном смысле слова, но всякое жизненное единство.
То же относится к подбору общественных форм: он отнюдь не сводится к сохранению или гибели человеческих особей, входящих в состав общества. «Единицей» подбора здесь может быть, конечно, и особь, но также социальная группа, класс и какой-нибудь технический прием, слово, идея, норма и т. д. Какая-нибудь общественная норма, например нравственная или правовая, не имеет для нас отдельного физического существования: она представляет собою систему психических группировок в целом ряде человеческих личностей, принадлежащих к данному обществу. Но это нисколько не мешает тому, что она, с одной стороны, образует определенное жизненное единство — «общественную форму», с другой стороны — бывает «приспособлена» или «не приспособлена» к своей среде. Она подлежит «подбору», положительному или отрицательному, т. е. сохранению (или развитию) в первом случае, разрушению — во втором; и это происходит отнюдь не только путем переживания или ранней гибели тех личностей, в которых она воплощается. Она может упрочиваться или ослабляться и исчезать при сохранении всех ее носителей; их психический мир — существенная часть той среды, от которой зависит судьба данной формы, противоречие с этим психическим миром — с системой «опыта» этих людей — ведет большей частью к гибели только самой нормы, а люди, в которых она жила, продолжают существовать без нее (или сохраняя некоторые ее остатки, например в виде «воспоминания» о ней).
То же относится к любому техническому приему, который люди применяют в своем труде, к любому слову, которым они пользуются во взаимном общении, ко всякой идее, которая служит для объединения их опыта, и т. д. Пути «подбора» этих форм различны и не ограничиваются размножением или смертью особей, потому что сами общественные формы надындивидуальны. «Подражание» играет очень большую роль в механизме положительного подбора этих форм, различные формы «борьбы» между людьми — в механизме подбора отрицательного (впрочем, и положительного тоже, по крайней мере косвенно, устраняя неблагоприятные для той или иной формы элементы социальной среды).
Даже такие общественные формы, которые, по-видимому, слагаются из множества целых особей, как «социальная группа» или «класс», могут подвергаться подбору в ту или другую сторону независимо от жизни или смерти составляющих особей. Например, «гибель мелкой буржуазии» совершается отнюдь не только путем истребления и физического вымирания «мелких буржуа», а может быть, даже всего меньше этим путем. «Погибшие» мелкие буржуа нередко живут еще весьма долго после своей «гибели» в образе представителей lumpenproletariat'a или рабочих-пролетариев и иногда находят свое новое существование более приятным, чем прежде. Дело в том, что «социальная группа» и «класс» представляют собой не столько совокупность личностей, сколько систему отношений между людьми, причем отношения эти существуют, разумеется, не в воздухе и не в научной абстракции, а воплощаются в определенных, взаимно связанных, психофизиологических приспособлениях людей. Эта система отношений может разрушиться, а соответственные приспособления людей атрофироваться; и тогда «класс» исчезает, хотя люди, входившие в его состав, продолжают жить.
«Подбор» общественных форм происходит в зависимости от всей их среды, как социальной, так и внесоциальной (природы общественной и внешней природы). Но влияние внесоциальной среды является чрезвычайно медленным и сравнительно с быстротою развития общественных процессов превращается почти в постоянную величину: это тот «естественный подбор», которому нужны десятки и сотни тысяч лет, чтобы выработать сколько-нибудь значительное изменение жизненных форм. Общественное же развитие проходит крупные этапы сотнями и даже десятками лет; такая быстрота подбора зависит, очевидно, от другой части среды, от природы социальной. В первобытных обществах, где социальная среда была относительно ничтожна, роль ее в человеческом развитии была также незначительна, а скорость развития мало отличалась от той, которая соответствует «естественному подбору». То колоссальное возрастание скорости прогресса, которое получилось с тех пор, принадлежит собственно «социальному подбору», т. е. подбору общественных форм действием их социальной среды. Этот социальный подбор и будет главным предметом нашего исследования[146].
В силу своего чрезвычайно общего, а следовательно, и «отвлеченного» характера, схема «общественного подбора», для успешного ее применения, нуждается в дальнейшем анализе и некоторой конкретизации. К этому мы теперь и перейдем, причем, однако, я заранее обращаю внимание читателя на то, что в рамки поставленной мною здесь задачи отнюдь не входит систематическое применение намечаемого мною метода к социально-научному исследованию, но только — выяснение самого метода, и конкретно-исторических вопросов я буду касаться лишь ради иллюстрации этого метода[147].
Общество представляет собой не механическую группировку элементов, но жизненную систему, части которой находятся в органической связи между собою. Каждая общественная форма, являясь одною из таких частей, в свою очередь слагается из целого ряда органически связанных между собою, но обладающих и некоторой жизненной самостоятельностью элементов. Здесь нет ни абсолютных единств, ни абсолютных отдельностей. Каждая «единица подбора» имеет лишь относительный характер. А из этого вытекают очень важные последствия для понимания процессов подбора.
Когда социологи, плохо знающие биологию, и даже некоторые биологи, слишком упрощенно представляющие идею «естественного подбора», пытаются приложить ее к жизни общества, они приходят обыкновенно к выводу, очень грустному с философской точки зрения. Они говорят, что закон подбора в социальной жизни «терпит существенные ограничения», «допускает много исключений», что даже зачастую действие его «извращается». Философ не может строить свое мировоззрение по типу латинской грамматики; для него научные законы имеют право называться законами только тогда, когда они не имеют исключений. Если принцип подбора есть действительно биологический закон, формула, пригодная для исследования и понимания процессов жизни вообще, то она не может «терпеть ограничений» и «извращаться» в сфере процессов социальной жизни, которая тоже есть жизнь. Либо «закон» выражает постоянную тенденцию всего цикла явлений, который он охватывает, либо он не есть «закон», а временное эмпирическое обобщение, ставящее перед познанием задачу его «объяснения» путем отыскания настоящих законов.
В действительности закон подбора не имеет исключений в социальной области, как и в других областях жизни. Исключения кажущиеся зависят от того, что дело рассматривают, исходя из абсолютной единицы подбора, придавая такое значение чаще всего индивидуальному организму. Надо принимать во внимание относительность единиц подбора и их взаимную связь в более сложных комплексах. Тогда мы получаем очень важное для нашего анализа понятие «системного подбора». Чтобы его выяснить, рассмотрим несколько кажущихся «исключений» из закона подбора.
«В социальной жизни часто выживают не наиболее, а наименее приспособленные — тупые и слабые людишки, имеющие счастье владеть капиталом». «Медицина способствует сохранению наименее жизнеспособных организмов, поддерживая существование жалких, болезненных людей». «Войны извращают действие подбора, уничтожая наиболее здоровые и сильные организмы, лучшую молодежь страны, тогда как худшие элементы, как негодные для военной службы, остаются жить, находясь вдали от театра битв» и т. д.
Уже с первого взгляда становится ясно, что по отношению к принятой нами формулировке закона все эти случаи вовсе не являются «исключениями». Если слабый и хилый паразит-рентьер* выживает, тогда как рядом с ним зачастую погибает сильный, богато одаренный пролетарий, то это потому, что первый действительно приспособлен к своей среде, а второй — нет. Для паразита его отношения к другим людям и к их труду — отношения «капитала» — создают особенную, исключительно благоприятную среду, для которой он вполне достаточно приспособлен, тогда как для второго социальная среда совершенно иная, к которой в данном случае оказалась не в силах приспособиться и его могучая организация. Точно так же для больного создается особая среда, существенными частями которой являются медицинская техника и уход, а для солдата — среда исключительно неблагоприятная, включающая условия недостаточного питания, неудобного жилища и сильных механических воздействий в виде пуль, шрапнелей и т. д.
Но очевидно, что если бы мы удовлетворились тем, что наша формула, в силу своей большой общности, охватывает и данные случаи, то мы ни на шаг не продвинулись бы далее. Мы получим несколько новую точку зрения, если в этих случаях будем рассматривать «приспособленные» или «неприспособленные» особи не как вполне отдельные жизненные единицы, но в их связи с другими жизненными единицами, как элементы более сложных «систем». Тогда дело представится в следующем виде.
Если данного паразита-рентьера, тупого и дряблого белоручку, поставить в средние для данного общества условия социальной и внесоциальной среды, то можно с уверенностью ожидать обнаружения глубокой неприспособленности и гибели организма. Но благодаря своей связи с более широким жизненным целым, благодаря определенному своему положению в определенной, высокожизнеспособной системе (в данном случае, например, в экономической группировке, называемой капиталистическим предприятием), он выживает вместе с этою системою и за счет ее жизнеспособности. Это — положительный подбор по связи. Примером отрицательного подбора по связи может служить судьба солдата. Те сотни тысяч русских крестьян, которые погибли в войне с Японией, в обычных условиях социально-трудового процесса обладали бы достаточной приспособленностью для того, чтобы прожить средний цикл жизни и оставить потомство. Но в силу своей связи со сложной социальной организацией — «бюрократией», будучи частью обширного социального аппарата — «бюрократически-государственного механизма», они погибли: как периферические элементы этого механизма, как «рабочее орудие» этой машины, они подверглись первыми, раньше других ее частей разрушающим влияниям исторически данной мировой среды, в которой аппарат этот, как целое, совершенно нежизнеспособен.
Подбор по связи или «системный» подбор важен для понимания не только социальных, но и массы других биологических явлений, а «психический подбор», который освещает все процессы психического развития, представляет прямо частный случай системного подбора. Сохранение рудиментарных органов, без их органической функции, а следовательно, при тех условиях, которые должны вызвать атрофию и гибель клеток, всецело объясняется системным отношением этих элементов к жизнеспособному целому — организму. Развитие так называемых «сопутствующих изменений», которые жизненно-бесполезны сами по себе или даже вредны для жизненной системы, но неизбежно выступают вместе с другими, полезными изменениями, также является результатом положительного подбора по связи. В «колониальных» организмах роль системного подбора, естественно, должна оказываться преобладающей: отдельные дифференцированные особи какой-нибудь сифонофоры могут жить долго, несмотря на значительную слабость, если колония как целое здорова и питается хорошо, и наоборот, особи сами по себе высокожизнеспособные преждевременно погибают, если колония как целое слаба и неприспособленна. То же относится к форменным элементам всех сложных организмов, которые, в сущности, должны рассматриваться как колонии клеток. В области же психического подбора бывает так, что одно и то же «стремление», один и тот же «образ» подвергаются то положительному подбору (выражающемуся в чувстве удовольствия), то отрицательному (выражающемуся в чувстве страдания), смотря по тому, в какой ассоциативной связи вступают в поле сознания: в соединении с одними психическими комплексами данный комплекс получает окраску «приятного», что ведет к его упрочению в психической жизни, в соединении с другими — окраску «неприятного», что означает тенденцию к его ослаблению и устранению из психической системы[148].
В сфере социальной жизни роль «системного подбора», очевидно, должна быть тем значительнее, чем шире и чем глубже становится связь социального целого. Для понимания жизни современного культурного общества с его громадными размерами и бесконечной сложностью отношений «системный общественный подбор» имеет гораздо более важное значение, чем для понимания жизни маленьких первобытных общин с их простыми внутренними отношениями, хотя и там необходимо принимать его во внимание.
Я ограничусь пока одной иллюстрацией. Изучая историю последних веков, легко видеть, что эпохи экономического процветания в высокой степени неблагоприятны для сколько-нибудь существенных реформ в государственной и правовой организации. Формы явно устарелые, стоящие в несомненном противоречии с общим уровнем развития коллективности, стесняющие это развитие и не имеющие даже жизненно важного значения для наиболее сильных классов общества, — в эпохи процветания продолжают упорно сохраняться и не вызывают широкого, активного протеста, энергичной борьбы даже со стороны наиболее прогрессивных классов; какой-то стихийный консерватизм политических и юридических норм характеризует тогда настроение общества как целого. Так дело идет до кризиса. В течение кризиса это настроение быстро исчезает; на сцену выступают реформы. Если же отжившие формы имеют широкий и общий характер (например, целый политический строй) и связаны с интересами довольно крупных групп общества, то вслед за частичными реформами в эпоху кризиса наступает затем революция — именно когда общество уже начинает оправляться от экономического потрясения. С точки зрения системного подбора все это представляется в таком виде. Пока в жизни общества господствует положительный подбор, пока жизнеспособность всей системы возрастает, до тех пор одряхлевшие формы сохраняются по связи с целым, конечно, за счет его общей жизнеспособности. Но когда эта последняя начинает быстро понижаться, как это бывает во время кризисов производства, представляющих своеобразную острую болезнь общества (также иногда кризисов «военных» и т. п.), то различные части социальной системы разрушаются не в одинаковой степени, а соответственно своей собственной, так сказать, индивидуальной жизнеспособности. Одряхлевшие и паразитические формы оказываются, естественно, наиболее слабыми, наименее способными сопротивляться разрушающим влияниям. Однако, если для окончательного разрушения и уничтожения этих форм требуется энергичная реакция всей социальной системы — «борьба» против отжившего и создание новых форм ему на смену, тогда пониженная энергия общества (т. е. его прогрессивных и жизненных элементов) может быть недостаточна для такой задачи и «революция» разражается лишь после кризиса, в фазе нового повышения энергии общества, повышения, которое теперь в наименьшей степени передается паразитически расслабленным элементам, в наибольшей — жизненным и прогрессивным, менее разбитым пережитой грозой.
Но возможен и иной исход дела. Если одряхлевшие и омертвевшие формы слишком тесно сплетаются со всем остальным содержанием социального процесса, слишком прочно его охватывают, тогда продолжающееся во время кризиса действие системного подбора может оказаться роковым для всей системы: все, что в ней есть жизнеспособного, стойкого, приспособляющегося, может погибнуть или деградировать по связи с неприспособленными, жизненно негодными комбинациями. Так было, например, с Испанией XVII–XVIII веков, в которой мертвые феодально-католические элементы за долгое время экономического процветания слишком прочно вросли в живую ткань производительного организма, и когда благоприятная для всей системы среда была истощена, когда исчезла возможность неограниченно эксплуатировать Америку посредством грабежа, Европу посредством американского золота и серебра — тогда старый вампир не умер от недостатка питания, а высосал все соки из живого тела испанского народа и довел его до крайней степени упадка. Таков оказался здесь результат системного подбора. То же самое случилось бы с современной Россией, если бы оказалось, что механизм старой бюрократии слишком глубоко врос в ее ткани. Результатом общественного подбора, вообще, далеко не всегда является развитие.
Общественный подбор не характеризуется никакими специфическими конкретными проявлениями, которые отличали бы его от других видов подбора. Процессы общественного подбора протекают в форме обычных физиологических и психологических фактов сохранения или роста, с одной стороны, упадка или разрушения — с другой. Смерть от болезни или физиологический рост организма точно так же могут быть выражением общественного подбора, как гибель нормы вследствие вытеснения ее иною или распространение идеи путем словесного общения людей. В какой мере болезненность и смертность людей, а также возможность плохого или хорошего физического развития определяются социальной средою людей, положением их в системе производства и присвоения — это достаточно выяснялось статистиками и антропологами; и точно так же судьба идей и норм зависит от их отношения к социальной среде, хотя бы проявления приспособленности их или неприспособленности были далеко не так резки и наглядны, как тогда, когда дело идет о судьбе людей.
Человеческая психика есть, во всяком случае, основное орудие социального развития, и «психический подбор» представляет поэтому главную форму воплощения «общественного подбора», наиболее постоянную и обычную. Путем психического подбора совершается развитие каждой психической особи, из каких составлено все общество; и даже самые специфически социальные процессы, как «подражание», «общение» людей, «сотрудничество» их между собою, реализуются при помощи психического подбора, протекающего в отдельных психиках. Когда психический организм действует как часть социального целого, он не перестает в это время быть психическим организмом, не перестает подчиняться всем психологическим законам. Та или другая форма сотрудничества предполагает усвоение каждой личностью, принимающею в ней участие, своей специальной роли в коллективно-трудовом комплексе; а это усвоение есть психическое изменение данной личности и вырабатывается психическим подбором. Социальный генезис того материала, который в данном случае подлежит действию психического подбора, ничего не изменяет в этом, так же как и социальное значение выработанного психического приспособления. С точки зрения генезиса и объективного жизненного значения сама личность, со всем своим психическим содержанием, является ведь тоже социальной формою…
Роль психического подбора как орудия подбора социального не только вообще громадна во всех фазах развития человечества, но она, кроме того, возрастает с ходом социального прогресса. В обществах первобытных она значительно меньше, чем, например, в современных; там, при господстве стихийного консерватизма психики, сравнительно больше значения имеет тот грубый подбор особей, который непосредственно выражается в гибели и в размножении людей.
В общем, социальный подбор должен рассматриваться не только как частный вид «естественного подбора» (считая, конечно, всякий процесс подбора «естественным»), но и как наиболее частный вид подбора. Своих специфических, ему только свойственных проявлений он не имеет, каждый его случай относится в то же время к какой-нибудь более общей форме подбора. Это, разумеется, нисколько не уменьшает его основного, его решающего значения для человеческой жизни и познания.
Если общественный подбор представляет собою особенную, социальную форму причинности, как подбор всеобщий выражает специально биологическую причинность вообще, то естественно возникает вопрос об отношении принципа общественного подбора к закону причинности в самом широком, всеобъемлющем его значении, т. е. при современном состоянии знаний — к закону сохранения и превращения энергии.
С первого взгляда может показаться совершенно безнадежным и бесполезным применять понятие «энергии» к общественным процессам. Ни о каком точном энергетическом измерении тут не может быть и речи; мы не можем даже вполне установить специфических форм энергии, свойственных социальной жизни; или, вернее, мы имеем все основания принять, что в социальных явлениях выступают самые различные виды энергии, физической и химической[149]. И если бы вообще энергетика была познавательно пригодна только там, где удается достигнуть прямого и точного ее применения на основе непосредственных измерений, то, конечно, незачем было бы и пытаться использовать ее понятия в сфере социальной науки при теперешних методах социального наблюдения и опыта. Но возможны косвенные и приблизительные применения энергетики; они существуют и имеют громадное значение даже в области физики и химии, где тоже ведь не всегда удается прямое и точное измерение, а еще больше — в области физиологии; в учении о психическом подборе мы видели, что они могут быть существенно полезны и для психологии. Поэтому вполне законна попытка воспользоваться ими также для социально-научного исследования.
Все такого рода применения энергетики имеют по преимуществу дедуктивный характер и особенно, разумеется, там, где дело идет о наиболее сложных из известных нам явлений — о социальных. Но сопоставление получаемых выводов с данными прямых наблюдений всегда может и должно служить для нас достаточным контролем над правильностью нашей дедукции и тех основных посылок, из которых она исходит.
Рассматривая всякую данную общественную форму как энергетический комплекс, как некоторую сумму энергии в качественно определенной комбинации, мы можем следующим образом формулировать основную связь энергетики и общественного подбора:
Всякий акт общественного подбора представляет собой возрастание или уменьшение энергии того общественного комплекса, к которому он относится. В первом случае перед нами «положительный подбор», во втором — «отрицательный».
Случай совершенного энергетического равновесия есть, разумеется, только идеальная комбинация, продукт отвлеченной мысли. Это случай «абсолютного сохранения системы», которому Авенариус ошибочно придал значение идеальной жизненной нормы, причем сам же уклонился от этой точки зрения в анализе социальных комбинаций. Такое равновесие было бы, в сущности, «отсутствием подбора», а в усложняющейся жизненной среде, сопротивления которой в общем неизбежно возрастают, оно перешло бы в отрицательный подбор — в деградацию жизненной формы[150].
Оставляя в стороне фикцию абсолютного равновесия, можно подвергнуть общую формулу сомнению в другом смысле: во-первых, возможно ли говорить определенно о возрастании и понижении энергии той или иной общественной формы, когда в большинстве случаев мы даже не умеем точно ограничить ее в пространстве как особый комплекс; и во-вторых, имеются ли достаточные основания для уверенности, что всякий случай возрастания энергии соответствует именно положительному подбору, т. е. повышению жизнеспособности, а всякий случай уменьшения энергии — отрицательному подбору, т. е. понижению жизнеспособности? Оба возражения исходят из самой законной и обязательной требовательности научного мышления, которая предпочитает оставить вопрос открытым, чем удовлетвориться произвольным ответом.
Первое возражение устраняется легко. Представляя собой определенную координацию психофизиологических комплексов, принадлежащих к отдельным организмам, форма «общественная» всецело разлагается на такие комплексы, не заключает в себе ничего, что не входило бы в то же время в их состав; поэтому она энергетически однородна с ними. А к ним несомненно применимы понятия возрастания и уменьшения энергии — к их «физиологической» стороне потому, что она вся слагается из физических и химических процессов, к «психологической» — потому, что она тожественна с «физиологическою» стороною с точки зрения энергетики, отличаясь только способом восприятия. На практике в целой массе случаев не удается пространственно обособить, в смысле анатомии и гистологии, даже физиологические комплексы вполне определенного жизненного значения; пример — затруднения и неудачи теории локализации нервных центров. Это, однако, не приводит современного исследователя к отрицанию применимости энергетических понятий в какой бы то ни было области физиологии. Очевидно, то же самое должно относиться и к социальным комплексам.
Несколько сложнее вопрос о связи положительного общественного подбора с повышением суммы энергии, представляемой той или иной общественной формою, отрицательного — с понижением. Но здесь легко применить аргументацию, вполне однородную с той, которая была нами применена по вопросу о положительной и отрицательной жизнеразности[151].
Всякий жизненный комплекс, какова бы ни была его специфическая «форма», представляет собой подвижное равновесие — приблизительное, разумеется, — двух противоположных энергетических процессов — ассимиляции энергии из окружающей среды и дезассимиляции — «усвоения» и «траты». Ассимиляция есть переход энергии внешней среды в те виды и комбинации, которые свойственны данной жизненной форме; ассимиляция выражает собою власть жизни над мертвою природой, победу организованности над неорганизованностью. Дезассимиляция — переход энергии жизненного комплекса в низшие формы и комбинации, свойственные неорганизованной среде, — есть цена, которою покупается эта власть и эта победа: жизнь преодолевает сопротивления внешней среды, и на это идет затрата энергии. Если сумма энергии, воплощенная в жизненной форме, возрастает, то возрастает и возможность затрат энергии, возможность преодолевать сопротивления внешней среды — возрастает «жизнеспособность». Это относится к каждому из элементов, составляющих «социальную форму», а следовательно, относится и к социальной форме как целому. Напротив, понижение энергии означает большую слабость по отношению к сопротивлениям внешней среды — уменьшение «жизнеспособности».
Остается напомнить, что при этом дело идет лишь о непосредственном повышении и понижении жизнеспособности, о мере жизнеспособности для данного момента. Всякое возрастание и уменьшение энергии жизненного комплекса необходимо изменяет его сложившееся равновесие, соотношение его частей между собою и с внешней средой. Это изменение может иметь в дальнейшем совершенно новые результаты, несходные с начальной фазой изменения: временное возрастание энергии может быть связано с таким невыгодным преобразованием внутренних отношений формы, которое впоследствии приведет к еще гораздо большему понижению ее энергии, а то и к гибели; временное уменьшение энергии может косвенно иметь противоположные последствия. Как раз социальная жизнь дает самые яркие примеры таких «колебаний подбора». Быстрый рост производительных сил капиталистического общества есть, несомненно, увеличение энергии социального целого; но дисгармоничный характер этого процесса приводит к тому, что он завершается «кризисом», громадной растратой производительных сил, резким уменьшением энергии: «положительный подбор» сменяется «отрицательным». В ходе кризиса, наоборот, путем гибели многих более слабых или непропорционально развившихся элементов социальной системы устанавливаются более здоровые соотношения ее частей и создается возможность ее нового развития, еще более значительного роста энергии, чем прежде: «отрицательный подбор» сменяется «положительным». Кровавые, мучительные революции, несчастные войны и т. д. в этом смысле очень часто оказываются вполне аналогичны кризисам производства.
Все это нисколько не меняет, во-первых, непосредственного жизненного значения энергетических плюсов и минусов для социального комплекса, во-вторых, конечного и общего их значения (если иметь в виду большое число случаев подбора). Непосредственное энергетическое значение процессов подбора важно для анализа социального развития в том же самом смысле, в каком бесконечно малые разности для математического анализа вообще: чтобы понять процесс в целом, надо проследить его течение в его элементах. Конечное же и общее (суммарное) значение процессов подбора за известный период соответствует их энергетическому интегралу: перевес непосредственных элементарных плюсов над минусами даст и в окончательной сумме, в жизненном интеграле, также плюс, перевес элементарных минусов — также минус[152].
Таково основное соотношение социального подбора с энергетикой.
Противоположности энергетического значения положительного и отрицательного подбора социальных форм соответствует коренное различие порождаемых тем и другим тенденций развития. Это различие в высшей степени аналогично тому, какое наблюдается в области психического подбора. Однако большая сложность и широта социальных явлений придает обеим тенденциям социального подбора также вполне своеобразные черты.
Социальный процесс в своем громадном богатстве содержания всегда заключает массу пережитков прошлого и зародышей будущего. Когда уже исчезли в социальной среде те условия, которые вызвали к жизни ту или иную форму, она еще продолжает сохраняться, иногда очень долго, в силу своей «системной» связи с целым рядом других, еще не отживших приспособлений. Когда создалась новая комбинация условий социальной среды, требующая нового социального приспособления, оно создается далеко не сразу, иногда очень нескоро, в силу внутренних сопротивлений социального процесса. В результате фактов того и другого рода степень гармоничности и стройности социального целого, степень его органического единства может оказываться очень и очень различной.
Здесь-то именно и обнаруживается основное различие тенденций положительного и отрицательного социального подбора.
Пусть перед нами обширный социальный комплекс, заключающий в себе множество разнообразных социальных приспособлений, частью вполне развившихся, частью переживших себя, частью недоразвитых; это может быть, например, целое общество или целый класс общества, или целая идеологическая область жизни определенного класса и т. п. Пусть комплекс этот находится в фазе «положительного подбора», т. е. общего возрастания суммы энергии. Конечно, возрастание это обыкновенно является результатом высокой приспособленности только некоторых частей комплекса; но благодаря его жизненному единству, благодаря системной связи его частей, это повышение энергии распространяется до известной степени и на остальные части, так сказать, «распределяется» в комплексе как жизненном целом. Лишь постольку, поскольку в социальном комплексе происходит такое энергетическое «распределение», он и представляет собой одно целое с точки зрения положительного подбора, постольку он и образует «общее поле» для той своеобразной тенденции положительного подбора, которую нам надо найти.
Мы и начнем с выяснения этого «поскольку — постольку», которое преградило путь нашему анализу.
Социальные комплексы могут быть очень различного вида и состава, но обычной общей чертою их является отсутствие пространственной непрерывности. Носителем социальной жизни выступает человеческий организм; и элементы одной и той же социальной формы обыкновенно входят в состав различных человеческих особей как их психофизиологические приспособления или прямо совпадают с этими особями. Социальный комплекс — будет ли это «техническое приспособление», или «норма», или «идея», или «класс», или «группа» — пространственно разбросан и разъединен при всем своем жизненном единстве[153].
В пределах современного состояния науки мы должны принять, что непосредственная передача повышения или понижения энергии от одних частей социального комплекса к другим происходит лишь там, где имеется пространственная непрерывность, где элементы, прямо подвергшиеся данному изменению энергии, находятся, следовательно, в физиологической связи с другими элементами, принадлежат вместе с ними к одному организму. Где такой связи нет, там мы не можем, вообще говоря, принять возможности прямого «распределения» энергии между частями комплекса — от одних к другим. Чтобы не вызвать недоразумений, я поясню оба случая примерами.
Предположим, что дело идет об определенном классе общества, который играет определенную техническую роль в системе производства, занимает определенное место в экономическом строении общества и имеет определенную идеологию. Класс этот представляет собой сложный социальный комплекс, состоящий из множества человеческих личностей, которые не находятся между собою в такой связи пространственной непрерывности, как ткани одного организма. Но в пределах каждой личности все элементы классовой жизни объединены такой непрерывностью: приспособления технические, экономические, идеологические, которые имеются в данной личности, связаны физиологической целостностью организма[154]. Теперь предположим, что некоторые части комплекса-класса испытывают «положительный подбор» — возрастание энергии. Если эти части суть только некоторые из личностей, входящих в состав класса, то мы не имеем никакого основания ожидать, чтобы «положительный подбор» прямо распространился и на остальных членов класса, т. е. чтобы и те испытали благодаря этому повышение жизни — возрастание суммы энергии, в них воплощенной. Класс как целое тогда не явится объектом положительного подбора, если не будет каких-либо особенных условий.
Но предположим иной случай: не отдельные личности подвергаются непосредственному «положительному подбору», а целая определенная область классовой жизни, элементы которой имеются в психофизической организации каждого из членов класса. Например, пусть в области «технической» жизни класса, его «производительного труда», возникают условия, благоприятные для жизни класса, повышающие сумму ее энергии (сокращение рабочего дня, применение более удобных для работы инструментов и т. п.). Непосредственное возрастание энергии произойдет тогда в сфере технических приспособлений данного класса. Но в человеческой личности эти приспособления связаны с целым рядом других — так называемых «экономических» и «идеологических», связаны конкретным психофизиологическим единством жизни. В силу этой связи мы должны принять, что «положительный подбор» в каждом из членов класса с одних элементов его организации распространится на другие, с технических на специально «экономические» и «идеологические»; между ними в известной мере распределится наличное возрастание энергии. Объектом «положительного подбора» здесь уже явится класс как целое[155].
Теперь мы можем возвратиться к основной линии нашего анализа. Пусть перед нами сложный социальный комплекс, который подвергается действию положительного подбора, причем действие это, начавшись с некоторых отдельных частей комплекса, переходит и на остальные. В каком направлении будет происходить общее изменение комплекса?
Прежде всего следует ожидать, что содержание комплекса будет обогащаться: развивающиеся комбинации выступают с большей силой и полнотой, только что зарождающиеся — развиваются и занимают свое место в общей связи целого; те и другие, жизненно усиливаясь, оказывают большее, чем прежде, влияние на жизнь остальных элементов целого и вызывают в них новые изменения, частью становящиеся зародышами для дальнейшего развития, и т. д. Здесь, как во всех жизненных процессах, количественный прогресс переходит в качественное усложнение; простое же, так сказать геометрически-пропорциональное, увеличение комплекса есть вещь невозможная: всякая данная форма жизни есть выражение определенного ее равновесия; выходя из этого равновесия, жизнь меняет свою «форму», и чем сложнее то, что изменяется, тем более усложняется оно в этом изменении (если только изменение имеет не разрушительный, а творческий характер; именно таков положительный подбор).
Но положительный подбор имеет и другую сторону. Сохраняя, упрочивая, развивая все, что оказывается в сфере его действия, он сохраняет и упрочивает одновременно слишком многое, он развивает одновременно слишком разнородное. Во всяком социальном комплексе, как и во всякой сложной форме жизни, имеются элементы различных жизненных формаций: пережитки условий прошлого, развитые приспособления, вполне соответствующие условиям настоящего, наконец, зародышевые комбинации, которым предстоит развитие в будущем. Полной гармонии между теми, другими и третьими быть вообще не может; и особенно пережитки прошлого легко оказываются даже в прямом жизненном противоречии с остальными элементами комплекса, нарушая его цельность, уменьшая его устойчивость по отношению к воздействиям враждебных сил природы. Между тем положительный подбор не только поддерживает, но временно даже усиливает эти отживающие элементы комплекса, развивая в то же время и все остальные. Это ведет, очевидно, к возрастанию внутренней разнородности всего комплекса, к усилению внутренних противоречий его строения. Но проявляется жизненное противоречие лишь тогда, когда прекращается действие положительного подбора; он по самой сущности своей не допускает обнаружения жизненной несовместимости тех или иных форм, потому что, поддерживая и развивая их одновременно, он делает их на все это время жизненно совместимыми: противоречие может выступить реально только в виде взаимного, частичного или полного, разрушения комплексов, т. е. необходимо в виде отрицательного подбора. Положительный подбор, таким образом, создает и развивает скрытые противоречия.
Итак, влияние положительного подбора в процессе развития социальных форм характеризуется двумя общими тенденциями: рост жизненного содержания и в то же время — его скрытых противоречий.
Иллюстрацией может послужить для нас английский тред-юнионизм* в эпоху господства Англии на мировом рынке. Та часть английского рабочего класса, которая сплотилась в тред-юнионах, представляла собой особую социальную группу — группу квалифицированного труда со сравнительно высокой оплатой и ограниченной конкуренцией, пока рынок промышленности расширяется. Если не считать отдельных колебаний рынка (особенно в периоды острых кризисов), группа эта жила в исключительно благоприятных экономических условиях и могла довольно быстро повышать свой уровень жизни, вообще находилась под несомненно преобладающим действием положительного подбора. И вот в то самое время, как потребности, сумма технического опыта и профессионального искусства, количество знаний и умственное развитие быстро возрастали в этой группе, ее идеология с упорным, поразительным консерватизмом сохраняла целый ряд пережитков, не соответствующих ни общим тенденциям класса, ни достигнутой им степени культуры: умеренный политический либерализм, экономическое манчестерство*, англиканская религиозность, мещанская нравственность и т. д. Этот своеобразный жизненный эклектизм держался десятки лет, но ему неизбежно должен был прийти конец, когда исчезли исключительные условия, дававшие так долго преобладание положительному подбору в жизни данной группы. По мере того как монополия Англии на мировом рынке отступала перед растущей конкуренцией со стороны молодых капиталистических стран, положение английских квалифицированных рабочих ухудшалось, усиливалась среди них и безработица, заработная плата испытывала все более сильное давление со стороны вынужденных к тому предпринимателей, на сцену выступал все энергичнее отрицательный подбор. Тогда стало реально обнаруживаться скрытое прежде противоречие между прогрессивными и консервативными элементами пролетарской тред-юнионистской психологии, тогда идеологические пережитки оказались явно несовместимы с потребностями жизни и развития социальной группы и начали быстро разрушаться.
Роль отрицательного подбора в социальном развитии вообще противоположна роли положительного и может быть сформулирована так: сужение поля жизни рядом с устранением ее противоречий, с ее «гармонизацией».
Первое понятно само собой: отрицательный подбор есть процесс разрушительный, энергетически он сводится к понижению энергии затронутых им комплексов — если он и не разрушит целого, то всегда уменьшит сумму его элементов и его жизненных проявлений. Это чисто «отрицательная» сторона его работы.
Сторона «положительная» заключается в том, что разрушает он в наибольшей мере то, что наименее жизнеспособно и наиболее противоречиво. Он, как мы видели, обнаруживает скрытые противоречия жизни и достигает этого тем, что обостряет понижение жизни, создаваемое этими противоречиями. Если в сложном комплексе под действием положительного подбора сохраняются «отжившие» элементы, то они, конечно, непрерывно понижают сумму жизни целого, хотя понижение это и не заметно, так как оно исчезает в более значительном повышении жизни, вызываемом благоприятными соотношениями среды. Но если такое повышение прекращается, условия среды становятся неблагоприятны и вызывают понижение энергии комплекса, то постоянное понижающее жизнь влияние «отживших» элементов уже ничем не маскируется и выступает явно, присоединяясь к действию неблагоприятных внешних условий.
Жизненная несовместимость отжившего и развивающегося имеет чаще всего форму «паразитизма» или, еще лучше, «вампиризма». Пока благодаря монопольной эксплуатации и грабежу новооткрытых стран громадные богатства притекали в Испанию при не особенно значительных затратах общественного труда, до тех пор феодалы и монахи могли благополучно паразитировать на организме испанского народа, не истощая его настолько, чтобы это исключало возможность развития. Но по мере утраты монополии и вынужденного сокращения грабежа эти элементы отжившего мира ту же сумму энергии для поддержания сложившегося уровня своей жизни стали извлекать из своей ближайшей социальной среды — испанских крестьян и ремесленников. Это — простейшая форма вампиризма. Вампиризм идеологических норм, переживших свой жизненный базис, проявляется иначе и сложнее. Когда для английских тред-юнионистов наступили тяжелые времена, то устарелое мировоззрение не тем вредило тред-юнионистам, что отнимало у них средства и энергию для своего непосредственного поддержания. Нет, оно мешало успешности их жизненной борьбы тем, что не давало развиться и реально проявиться новым приспособлениям, находящимся в соответствии с изменившимися жизненными условиями. Старое мировоззрение не допускает иных приемов жизненной борьбы, кроме старых, которые уже далеко не достаточны и часто ведут к бесплодной растрате сил: стачечная борьба против ухудшения условий труда, зависящего от общего сужения рынка, политическая поддержка той или иной буржуазной партии в зависимости от обещаний их кандидатов, обещаний, которые они частью не в силах, частью и не желают исполнять; все это уже не могло серьезно улучшить положение, но все это мешало организованным рабочим сплотиться в самостоятельную партию и планомерной политически-классовой борьбой отстаивать свои жизненные интересы. Новые приспособления зародились, но зародыши эти долгое время разбивались о консерватизм несовместимых с ними традиционных воззрений и приемов борьбы; традиция была для них губительно-враждебной частью их социальной среды. Только тогда, когда отрицательный подбор окончательно подорвал и разбил традицию, только тогда зародыши эти, тоже многократно ослабляемые отрицательным подбором, а нередко и уничтожаемые им, но вновь и вновь вызываемые к жизни одними и теми же условиями, могут расти и развиваться и увеличивать жизнеспособность целого. Здесь «вампирические» формы не столько «пьют кровь» прогрессивных элементов жизни, сколько «перегрызают им горло», пока могут.
Действуя на сложный социальный комплекс, отрицательный подбор угнетает его жизнь, разумеется, по всей линии; но погибают при обычной, не слишком большой интенсивности подбора только некоторые части комплекса, наименее устойчивые, наименее приспособленные к наличным условиям среды. Где существует жизненное противоречие, которое само уже есть источник отрицательного подбора, там влияние этого подбора глубже и сильнее, там его тенденция направлена к тому, чтобы уничтожить наименее жизненную из двух сторон противоречия, причем само противоречие устраняется. Благодаря именно этому отрицательный подбор «гармонизирует» жизнь.
При благоприятных условиях то уменьшение жизни, которое непосредственно вызывается отрицательным подбором, в конечном счете оказывается выигрышем для жизни. Сложный социальный комплекс, подвергшись временному потрясению, недостаточному, чтобы его разрушить или радикально ослабить, в результате этого потрясения оказывается освобожденным и очищенным от наименее жизнеспособных своих элементов, главным образом от пережитков прошлого, а также вообще от наименее удачных, наиболее слабых и неприспособленных форм и комбинаций, входящих в его состав. Если сумма его содержания непосредственно уменьшается, если его «статическая» жизнеспособность (т. е. отнесенная к данному моменту) падает, то его «динамическая» жизнеспособность, возможность дальнейшего развития возрастает. Он становится целостнее и гармоничнее, все лучшие, наиболее прочные и стойкие элементы развития свободнее могут развернуться, не встречая больше помехи со стороны элементов, отживших или негодных. Вот почему так часто период отрицательного подбора, вроде кризиса или революции, становится исходной точкой нового развития, гораздо более роскошного, чем то, которое ему предшествовало.
Итак, количественное уменьшение, сужение жизни, но в то же время ее гармонизация и «оздоровление» путем устранения всего противоречивого и нежизнеспособного — такова тенденция отрицательного подбора в социальном развитии.
Резюмируем наши выводы.
Социальный подбор выражает зависимость сохранения, развития и разрушения социальных комплексов от их социальной среды. Он представляет собой частную форму биологической причинности — подбора вообще. Он даже не имеет никаких специфических, ему только свойственных проявлений и выступает то под видом «естественного» подбора — физиологического сохранения, роста и разрушения, то под видом подбора «психического» (последнее — наиболее обычная его форма).
Энергетически он является в виде возрастания энергии социального комплекса (положительный социальный подбор) или ее понижения (отрицательный подбор).
Применяя точку зрения социального подбора в конкретном исследовании, надо постоянно считаться с системной связью социальных комплексов и целесообразно выбирать «единицы подбора» (т. е. точно определять объем и рамки комплекса, который в том или ином данном случае подвергается действию подбора как одно целое).
В процессе социального развития тенденция положительного подбора является двойственной: рост содержания жизни и в то же время скрытых ее противоречий.
Тенденция отрицательного подбора — сужение жизни, но в то же время ее гармонизация, раскрытие и устранение ее внутренних противоречий.
Эти тенденции взаимно дополняют друг друга, обусловливая совместно движение к гармоническому maximum'y жизни. Положительный подбор есть стихийное творчество жизни, отрицательный — ее стихийный регулятор.
Поскольку прогресс жизни имеет не только качественный, но и количественный характер, он предполагает известную степень преобладания положительного подбора над отрицательным. Если это преобладание слишком значительно, положительный подбор как бы загромождает жизнь чрезмерным богатством возникающих и развивающихся форм, и жизнь становится дисгармонична; если этого преобладания совсем нет — рост жизни делается невозможен, и она приходит к застою.
Поэтому нельзя считать положительный и отрицательный подбор вполне равноценными моментами в развитии жизни. Сущность их различия в этом смысле можно выразить так: положительный подбор — это сама жизнь, отрицательный подбор — контролирующий механизм ее движения.
Исторический монизм
А. Главные линии развития
Принцип «общественного подбора» для социальных наук вовсе не есть нечто по существу новое. Уже классики-экономисты в исследовании экономической жизни, несомненно, стояли на почве этого принципа, хотя, конечно, и не формулировали его определенно; их абстрактный метод имеет именно такой смысл, их понятие «экономической выгоды» выражает именно условия положительного социального подбора, их «конкуренция предприятий» есть один из частных случаев социального подбора вообще; приспособленность или неприспособленность определенных форм к данной (привычной для них самих, именно буржуазной) социальной среде есть то, что они постоянно стремятся выяснить своим абстрактным анализом.
Маркс освободил этот принцип исследования от его буржуазно-статической ограниченности и изучал причинную связь развития и деградации социальных форм в изменяющейся и различной социальной среде. Он расширил метод на всю социальную жизнь, установив необходимую зависимость развития идеологических форм от социального подбора со стороны глубже их лежащих, основных социальных формаций. Но специальной, отчетливой формулировки самого метода он не дал и логической его связи с современными методами наук о жизни вообще он не установил. Да иначе и быть не могло, потому что Маркс выполнил коренное преобразование социальных наук как раз в то самое время, когда аналогичная реформа проводилась в науках естественных.
Теперь мы рассмотрим, в каком виде предстанут перед нами основные связи и зависимости социального развития, если их исследовать с точки зрения определенно выясненного принципа социального подбора. После всего изложенного легко предвидеть, что существенных изменений в историко-философской концепции Маркса при этом не окажется: но можно достигнуть большей точности и определенности как в основной ее формулировке, так и в ее частных применениях.
Мы условились под термином «социальный подбор» подразумевать основную жизненную зависимость общественных форм от их социальной среды. Если так, то по отношению к обществу как целому, как жизненной единице это понятие является неподходящим: само общество не подлежит «социальному подбору», потому что оно есть та самая среда, которая обусловливает этот подбор, среда, взятая во всем ее объеме. Среда же, от которой общество как целое зависит в своем развитии и деградации и перед которою оно является как объект подбора, это та, что лежит вне его, — внешняя природа[156].
Отношения общества к этой внешней природе выражаются — так же, как и для всякой другой жизненной формы, — в усвоении и затрате энергии, в «ассимиляции» и «дезассимиляции». Если усвоение энергии из внешней природы преобладает над затратами, то сила общества возрастает, оно находится в состоянии «положительного подбора»; если трата перевешивает усвоение, то сумма энергии понижается, общество подвергается действию «отрицательного подбора». В сущности, все, что говорится о возрастании «власти общества над природою» или «власти природы над обществом», об увеличении или уменьшении «производительных сил общества», — все это служит описательным обозначением этих двух моментов подбора для социального целого.
Общество состоит из человеческих особей, но было бы большой ошибкой считать социальный «обмен энергии» со средою простой суммой физиологического обмена энергии отдельных организмов. В жизни человеческого организма далеко не все функции социальны; а для познания, объединяющего однородное, понятие «социальной системы» имеет смысл и ценность лишь тогда, когда оно охватывает систему социальных и только социальных функций. В дыхании, в кровообращении, в пищеварении отдельного человека нет ровно ничего социального; а эти процессы играют огромную роль в индивидуальном балансе усвоения и траты энергии. Общественная борьба за существование есть нечто совсем иное; она лежит вся в рамках труда и мышления людей; или так как мышление с полным основанием можно рассматривать как частную форму труда, то социальная борьба за жизнь вся заключается в пределах труда, и притом труда социального. Общественный процесс есть процесс сотрудничества людей[157].
Во всякой сложной жизненной системе, а особенно такой максимально сложной, как социальная, приходится различать функции, относящиеся к непосредственной борьбе с внешней природою, и функции, имеющие косвенное, непрямое отношение к этой борьбе. Например, коллективное добывание пищи в виде охоты есть акт непосредственной борьбы за жизнь; коллективное обсуждение способов добывать пищу, составление плана охоты и т. п. — акт, косвенно входящий в систему этой борьбы. Различие отнюдь не в степени социальности тех или других функций — они одинаково социальны и не в их жизненной ценности — они могут быть одинаково важны для жизни; различие только в направлении функций: в первом случае их объектом является внешняя природа, во втором — другие социальные функции. В акте охоты предмет воздействия — птицы, звери и т. д., в акте составления плана охоты — представления людей об этом трудовом процессе. Функции первого рода обозначаются как социально-технические; функции второго рода мы оставим пока без специального обозначения.
Разграничение это для социальной энергетики имеет основное значение. Только в области непосредственной борьбы с природою, только в социально-техническом процессе происходит социальное «усвоение» энергии из внешней среды; тогда как «трата» энергии происходит не только там, но и в остальных областях социальной жизни. Поэтому самая возможность вне-технических социальных функций и их реальные границы определяются всецело тем «избытком» энергии, тем перевесом усвоения над тратою, какой дается в сфере социально-технической жизни. Весь социальный процесс в его целом совершается за счет технического.
Это элементарное положение, совершенно недоступное пониманию теоретиков «исторического идеализма», недоступное, по крайней мере, в своих необходимых выводах, если не в голой формулировке, — это положение составляет действительный базис доктрины исторического монизма.
Прежде чем перейти от основного положения к его необходимым выводам, нам надо принять во внимание и устранить одно очень естественное недоразумение, которое может вызвать у читателя наша формулировка.
Социально-технический процесс есть процесс трудовой. Что в нем затрачивается энергия социального целого, это очевидно само собою; но где же здесь усвоение энергии? Раз мы не признаем социальными функциями индивидуально-физиологические процессы усвоения, как личное потребление, пищеварение, кровообращение и т. п., то возможно ли вообще говорить об «усвоении» энергии из внешней природы, когда дело идет о социальной системе? У нее нет, по-видимому, своих собственных органов и функций усвоения, и бесполезно их искать — система сотрудничества вовсе не есть организм, и все рассуждения о социальном пищеварении, кровообращении и т. д. сводятся к плохим метафорам и аналогиям, способным удовлетворить только отжившую школу социологов-органицистов.
Возражение это всецело исходит из смутного и наивно-материалистического понимания энергетики. «Усвоение» энергии к тому же не вполне удачный термин, до известной степени поддерживающий неясность. Необходимо отчетливо установить понятия.
«Энергия» не заключает в себе ничего абсолютного; это не «субстанция» вещей, а их соотношение. «Сумма энергии» всегда относительная величина, это мера тех изменений, которые одна «вещь» может вызвать в другой «вещи». Когда мы говорим о сумме энергии жизненной системы, то при этом всегда подразумевается: «по отношению к ее среде». Если совершается «усвоение» или «накопление» энергии, это значит, что потенциальная энергия системы по отношению к ее среде возрастает, энергия среды по отношению к ней уменьшается. То и другое может происходить различными способами.
Для человеческого организма одним из технических способов «усвоения» энергии является принятие внутрь и «переваривание» веществ, находившихся в окружающей среде. Этим путем действительно увеличивается потенциальная энергия организма по отношению к его среде, уменьшается энергия среды по отношению к нему. Но так же изменяется относительная величина энергии организма и среды тогда, когда человек «одевает» себя в определенную оболочку, взятую, конечно, из этой же среды. Тогда тоже уменьшается способность среды разрушительно изменять организм (посредством охлаждения, механических повреждений и т. д.) и увеличивается способность организма изменять среду в соответствии со своими жизненными функциями: та энергия, которая при голом теле идет на поддержание температуры покровов тела, теперь в значительной части сохраняется для новых воздействий на среду.
С этой точки зрения нет ничего странного или трудного и в вопросе об «усвоении» энергии внешней среды в техническом социально-трудовом процессе. Общественный труд людей, изменяя внешнюю природу, преобразует ее в таком смысле, что энергия социальной системы по отношению к ее среде увеличивается, энергия среды по отношению к ней уменьшается. Это относительное изменение и есть величина жизненного плюса социальной системы, ее «усвоения».
Все «производство», т. е. превращение предметов природы в «продукт человеческого труда», и есть не что иное, как прогрессивное созидание такой среды, по отношению к которой энергия социальной системы была бы maximum[158].
Но сам по себе социальный труд есть трата энергии, понижение энергии социальной системы по отношению к ее среде. Перед нами две переменные величины, со знаками плюс и минус. Их разность представляет жизненный баланс социально-технического процесса; за счет этого баланса идет вся остальная, внетехническая жизнь социального целого. Следовательно, она возможна только тогда, когда разность усвоения и траты в техническом процессе представляет достаточно положительную величину.
Перейдем теперь к этой другой области социальной жизни и рассмотрим, в чем состоит ее содержание и ее реальное значение.
Из всего только что изложенного с несомненностью следует, что технический процесс есть генетически первичная область социальной жизни, что только из него может исходить всякое социальное развитие. В природе вообще ничто не развивается «само из себя»; изменения всякой формы, организованной или неорганизованной, в конечном счете обусловливаются воздействиями извне; а для социальной системы техническая область есть именно та, где непосредственно воспринимаются эти воздействия, потому что это «пограничная» область социальной жизни. Чтобы прийти неизбежно к выводу о первичном значении техники в социальном процессе, достаточно только признавать полную применимость к обществу закона причинности, а без этого не может быть и речи о социальной науке[159].
Как приспособления первичные, технические формы социальной жизни представляются относительно простейшими, но, конечно, только относительно, по сравнению, например, со многими идеологическими приспособлениями. Вся же социально-техническая система в ее целом чрезвычайно сложна даже у наименее развитых обществ и слагается из громадной массы отдельных социально-технических приспособлений. По мере общественного развития количество их и сложность возрастает.
Но там, где громадное количество жизненных форм объединяется в сложнейшую систему, там неизбежно должны возникать частные и частичные жизненные противоречия между ними. Гармония жизни никогда не дается первично, она может получаться только как результат развития; чем сложнее жизненный комплекс и чем интенсивнее его жизнь, тем неизбежнее для него «внутренние противоречия».
Устранение внутренних противоречий жизненной системы может происходить различными путями. Иногда просто путем отрицательного подбора, возникающего из самого противоречия, уничтожается одна его сторона, или даже обе, одно из находящихся во взаимном противоречии приспособлений или то и другое вместе. Например, у целой группы пресмыкающихся по мере развития того особого типа движений (и передвижения), который выражается в волнообразных и спиральных изгибаниях тела, атрофировались шаг за шагом все конечности, которые для такого рода движений не только были бесполезны, но являлись крайне неудобной помехой. Ясно, что этот способ устранения противоречий между жизненными приспособлениями весьма малоэкономичен с точки зрения развития.
В других случаях взаимно противоречивое соотношение различных функций или частей сложного комплекса сглаживается путем их изменения, одностороннего или обоюдостороннего. Это — путь очень обычный в жизни отдельных организмов и целых видов: изменяются, например, инстинкты в смысле перехода от дневного образа жизни к ночному, от растительной пищи к животной и т. п., и соответственно изменяются органы и функции зрения, пищеварения и т. д. Этот тип гармонизации может соединяться — но далеко не обязательно — с некоторым усложнением жизни.
Третий тип гармонизации, в данный момент наиболее для нас важный, всегда связан с усложнением и расширением жизни. Это — развитие организующих приспособлений.
Опыт показывает, что нередко две жизненные комбинации, которые при непосредственном их соединении оказываются во взаимном противоречии, легко связываются, уже без противоречия, при посредстве третьей комбинации — комбинации «организующей». Без таких приспособлений вообще невозможны, например, сколько-нибудь сложные организмы; их типом являются функции нервных центров. Если бы мускулы-антагонисты, например сгибатели и разгибатели конечностей, были сколько-нибудь независимы друг от друга в своих сокращениях (точнее, возбуждались бы к сокращению отдельными и независимыми центрами), то в целой массе случаев их движения только парализовались бы взаимно; связь посредством общего нервного центра устраняет это жизненное противоречие. По отношению к питанию все органы и ткани оказались бы в состоянии взаимной неприспособленности или «противоречия», если бы не было организующих питание функций сосудодвигательной и трофической нервной системы: гипертрофия одних частей организма шла бы рядом с атрофией других, и за ее счет, разумеется. По отношению к борьбе с внешней природой точно так же различные рефлексы и автоматические движения на каждом шагу создавали бы противодействие другим, целесообразным реакциям и подвергали бы опасности жизненное целое, если бы те и другие не регулировались «задерживающими» функциями центрального нервного аппарата.
Термин «устранение противоречий», в сущности, весьма недостаточно определяет организующую функцию. «Устранение противоречия» обозначает только избавление жизненной системы от известной растраты энергии; между тем роль организующих приспособлений часто имеет гораздо более положительный характер. Опыт показывает, что в жизненной борьбе две взаимно координированные величины могут давать более значительную реальную сумму, чем та, которая получилась бы при простом их сложении. Так, совместное сокращение тысячи мускульных волокон дает для борьбы за жизнь положительный эффект, не в тысячу, а в несравненно большее число раз превосходящий тот, который получился бы от изолированного сокращения одного волокна; согласованные движения двух рук выполняют не вдвое, а вчетверо, впятеро больше полезной работы, чем движения одной руки.
Конечно, по существу эта функция организующих приспособлений (создание «активной гармонии») не отличается от первой (устранение противоречий). И здесь дело идет отнюдь не о творении новой энергии из ничего, а только о ее более благоприятном для жизни распределении. Все сводится к тому, что из общей затраты энергии жизненной системы более значительная доля идет на «полезную работу», менее значительная уходит на «вредные сопротивления» — эти термины прикладной механики здесь вполне точно выражают смысл приспособления. При «устранении противоречий» уменьшаются те вредные сопротивления, которые возникают из отношения одной части комплекса к другой; при создании «активной гармонии» частей комплекса, не представляющих друг для друга такого «вредного сопротивления», увеличивается коэффициент «полезной работы» и уменьшается коэффициент «вредного сопротивления» со стороны внешней среды. В механике так же удается увеличить коэффициент полезной работы иногда тем, что лучше прилаживают части механизма одну к другой, уменьшая внутренние трения, иногда же и посредством координирования работы двух механизмов и более.
В социальной жизни, с ее громадной сложностью, организующие приспособления играют роль величайшей важности, и притом возрастающую по мере социального развития. Они охватывают всю ту область, которая возвышается над «техническим процессом», и образуют в своем развитии, в своем возникновении и разрушении процесс идеологический. Их можно сгруппировать в три основных типа:
1. Формы непосредственного общения — крик, речь, мимика. Они служат для непосредственного объединения и координирования человеческих действий, а затем и представлений, и эмоций — психических реакций, неразрывно связанных с действиями и их собою определяющих[160].
Каким образом «формы общения» служат для координации человеческих действий, прямой или косвенной (через призывы, приказания, указания, просьбы и т. п. или через передачу мотивов для действий — сообщение фактов, объяснение фактов, выражение настроений и т. д.), на всем этом мы здесь останавливаться не можем, тем более что все это достаточно знакомо каждому из личного опыта.
2. Формы познавательные — понятия, суждения и их сложные комбинации в виде религиозных доктрин, теорий научных и философских и т. п. Они служат для систематического координирования труда на основе пережитого опыта. Это координация менее непосредственного и более сложного характера. Она имеет тенденцию создать maximum гармонии не только между действиями, выполняемыми в настоящем, но также между ними и действиями, выполненными в прошлом, и действиями, которые еще предстоит выполнить в будущем. И здесь координация представлений служит средством координации трудовых актов. Каким образом познавательные формы фактически выполняют эту функцию, здесь также специально излагать не приходится: по отношению к понятиям и «знаниям» технического характера это достаточно очевидно, по отношению к знаниям и теориям естественнонаучным это становится тоже очевидным, если принять во внимание их связь со знаниями техническими, для которых они служат средством систематизации и регулирования, объединяющими и контролирующими формулами; наконец, по отношению к остальным познавательным комбинациям — религиозным, научным, философским — их координирующее значение для человеческих действий является менее очевидным благодаря тому, что осуществляется еще более косвенным путем, но всегда может быть выяснено при достаточном исследовании[161].
3. Формы нормативные: обычай, право, нравственность, приличия, практические правила целесообразности для поведения людей. Их роль заключается в устранении противоречий социальной жизни путем ограничения тех или иных функций, которые без этих ограничений дисгармонически сталкивались бы между собою. Чтобы убедиться, что именно таково значение этих социальных норм, достаточно представить их себе ясно в их действии[162]. Жизненная нераздельность координации представлений и координации действий здесь выступает особенно ярко.
Если провести параллель между тремя типами организующих приспособлений социального процесса и организующими функциями нервного аппарата в отдельном организме, то формы непосредственного общения можно, пожалуй, сравнить с простой передачей возбуждения через нервные клетки и волокна от одних частей организма к другим (например, «распространение рефлекса»). Формы познавательные тогда соответствуют накоплению раздражений в нервных клетках и выработке сложных ассоциативных связей между различными психомоторными реакциями, при которых изменяется и совершенствуется сама форма этих реакций. Наконец, «нормы» являются тогда аналогами «задерживающих» функций центрального аппарата. Несовершенство этой аналогии вытекает из того факта, что общество не есть организм; самая же аналогия — из основного сродства, связывающего все сложные и высокоорганизованные формы жизни, здесь же в особенности — из сродства между формами — организм и общество, — реально относящимся между собою как часть и целое.
Рядом с теми тремя типами идеологических приспособлений, которые нами уже отмечены, ставят обыкновенно как отдельный тип формы искусства. С точки зрения нашей социально-философской задачи выделять эту группу форм не приходится, особого типа приспособлений они не представляют. Чтобы кратко мотивировать такое отношение, я позволю себе привести несколько строк из другой своей работы:
«Социальное содержание искусства сводится частью к передаче непосредственных переживаний от одного человека другим, частью к сообщению другим накопленного опыта (т. е. частью к первому, частью ко второму типу организующих приспособлений). Пение, музыка, ритмические движения танцев служат, подобно речи и мимике, способами „выражения“, передачи другим переживаемых настроений, только в менее определенной форме; многие дикие и варварские племена пользуются музыкой и особенно танцами для того, чтобы достигнуть единства настроения, когда предстоит сообща вести какое-нибудь важное дело — совещание племени, выступление на войну или охоту и т. п.; аналогичное значение имеют пение и музыка даже у культурных народов в некоторых случаях жизни, например в военных походах. Песня, рисунок являются, кроме того, особенно на ранних ступенях развития, средством передачи накопленного опыта: припомним только, какое громадное познавательное значение имели в воспитании древних греков песни Гомера и Гесиода, произведения живописи и скульптуры в храмах и на площадях и т. д. Пение и поэзия имеют, несомненно, общее происхождение с речью, танцы и пластические искусства — с мимикой, музыка — с мимикой и речью. Словом, искусство есть ряд идеологических приспособлений довольно различного рода, оно заключает в себе немало и технических элементов, особенно, например, архитектура»[163].
Теперь я только еще прибавлю, что сфера искусства заключает в себе и элементы третьего идеологического типа — социально-нормативные. На заре истории многие проявления искусства неразрывно сливаются с обычаем (так же, как и с религией); наоборот, на высших ступенях культуры возникает стремление превратить всю жизнь людей в художественное произведение искусства, и принцип искусства — красота — становится нормою человеческого поведения.
Итак, намеченные три типа организующих приспособлений социальной жизни охватывают весь идеологический процесс. Идеологический же процесс образует всю ту область социального, которая лежит вне процесса технического, вне непосредственных отношений борьбы социального человека с внешней природою.
Для признания технических социальных приспособлений генетически первичными, а идеологических — вторичными, в сущности, вполне достаточно выясненного нами соотношения их жизненной функции, достаточно людям, вполне усвоившим себе научное или, точнее, динамическое мышление. Но оно далеко еще не является всеобщим, даже в науке; и потому вполне возможно ожидать далее возражений еще в таком смысле, что «идеологическое» не может быть генетически вторичным, производным по отношению к «техническому», в силу качественного различия того и другого, различия, исключающего генетическую связь. Возражение это устраняется путем не особенно сложного анализа.
Различие «организующих» приспособлений и приспособлений «непосредственной борьбы за жизнь» во всей живой природе не только не имеет характера безусловного качественного различия, но зачастую даже вообще с трудом уловимо. Нервная система — организующий аппарат отдельного организма; но генетически нервная клетка принадлежит к той же группе «эпителиальных», как и железистая клетка или роговая клетка эпидермиса: первая развилась в сторону «организующей» функции, вторая и третья — в сторону различных «технических» функций; этим, конечно, маскируется, но отнюдь не уничтожается единство их происхождения. Все же здесь, по крайней мере, довольно резко разграничиваются самые функции; а какова, например, жизненная роль «чувствительно-двигательного» нервного узла у низших животных организмов? Он одновременно и вызывает мускульные сокращения, необходимые для движения организма, его самозащиты, нападения и регулирует связь различных мускульных рефлексов так, чтобы их энергия не растрачивалась бесплодно: одно и то же приспособление оказывается и орудием непосредственной борьбы с окружающей средою, и организующей формой целого ряда таких непосредственных приспособлений.
Социально-организующие формы не представляют исключения: они также имеют общее происхождение с социально-техническими, нередко из них возникают путем простого их видоизменения или даже просто совпадают с ними. Например, один и тот же крик у стадных животных и также у людей может служить и средством устрашения нападающих врагов, т. е. орудием непосредственной борьбы, и призывным сигналом для других членов группы, т. е. организующим приспособлением первого типа, способом непосредственного общения.
Вообще же «идеологические приспособления» представляют собой комбинации, большей частью более сложные, тех же элементов, которые имеются в «технических формах», в приспособлениях для непосредственной борьбы с внешней природою. Мимика, крик, слово возникли как результат своеобразного развития некоторых элементов непосредственно трудовых реакций. В языке жестов у первобытных племен (и у детей живого темперамента) многие «обозначения» сводятся просто к сокращенному, неполному воспроизведению трудовых актов. Язык же звуков первоначально создался главным образом из «сочувственных движений», связанных с «социально-техническими» актами людей, точнее даже, составляющих неотделимую, хотя бы непосредственно и бесполезную часть трудовых комплексов («иррадиация» нервного возбуждения в силу физиологической связи нервных центров). Гениальная теория происхождения корней, предложенная Л. Нуаре, принятая и популяризированная Максом Мюллером, учеными, не имевшими по основам мировоззрения ничего общего с историческим материализмом, превосходно выясняет, каким образом первобытный язык возникал прямо из процессов коллективного труда людей. Простейшие идеологические формы — формы прямого общения — этим путем всецело сводятся к «техническому» генезису. А так как «слово» и «понятие» генетически тожественны и разграничиваются лишь на более высоких ступенях развития, как это показал хотя бы тот же Макс Мюллер, то нет даже надобности специально разыскивать «технические» корни форм познавательных, элементом которых является «понятие». Наконец, формы нормативные не заключают в себе также никаких иных элементов, кроме тех же самых понятий (и их комбинаций — суждений) плюс элементы действий, связанных с ними (или «стремлений» — начальная психическая фаза «действий»). Следовательно, идея общего генезиса «идеологии» и «техники», при первичном характере развития этой последней, не встречает эмпирически обоснованных возражений.
Впрочем, для признания верности такого взгляда было бы, в сущности, достаточно того факта, что и технические приспособления, и приспособления идеологические слагаются из психофизиологических комплексов; а между тем ни физиология, с ее развитием организма из одной недифференцированной клетки, ни психология, с ее всеохватывающей ассоциативной связью всевозможных психических комплексов, не оставляют никакого места для коренных генетических различий[164].
Итак, происхождение всего идеологического процесса из «энергетического баланса», процесса технического — из перевеса в нем «усвоения» энергии над ее «тратою», генетически вторичный характер всех идеологических приспособлений и их организующее значение в социально-трудовой жизни — таковы те посылки, которыми мы уже располагаем для своего анализа.
Из генетически вторичного характера «идеологии» следует, что исходная точка всякого идеологического изменения лежит в сфере «технического процесса» — то самое основное положение, которое формулировал исторический материализм в иных терминах: «рост производительных сил» — это лишь несколько отвлеченное выражение прогресса социальной техники, а то, что обозначают именем «экономики», — это пограничная область технического и идеологического процесса. Но, конечно, нам не из-за чего было бы предпринимать эту работу, если бы весь ее смысл сводился к тому, чтобы только признать то, что уже признано самой прогрессивною научной школою и подтверждено на конкретном материале в целой массе ее трудов.
«Организующая функция идеологических форм» — вот на чем следует теперь остановиться. Что они «организуют»? — таков первый вопрос. Ответ очевиден: социальную жизнь, существующие социальные приспособления. Какие же именно? Если технические формы суть первичные, то, очевидно, их первоначально и организуют идеологические формы. В действительности так оно и есть, в чем нетрудно убедиться. Первичные корни человеческих языков служат для обозначения действий, непосредственно относящихся к социально-трудовому процессу: область понятий соответствует на ранних ступенях развития области слов, т. е. в сущности совпадает с нею; а нормы обычая также прежде всего возникают в области отношений непосредственной трудовой борьбы за жизнь общества. Но все это в первоначальных фазах развития: в дальнейшем картина осложняется.
Если организующие приспособления образуют «надстройку» над приспособлениями непосредственной жизненной борьбы, то во всех наиболее сложных формах жизни надстройка эта является «многоэтажной», и тем в большей мере, чем сложнее жизненное целое. Например, в человеческом организме его организующий аппарат — нервная система — представляет собой несколько рядов нервных центров (для большинства функций три, четыре ряда), расположенных одни над другими в том смысле, что центры «низших» рядов подчиняются центрам «высших», т. е. регулируются, контролируются, объединяются этими последними. Высшие центры служат, следовательно, «организующими» для «организующих». Совершенно аналогичны отношения в социальной системе, только там лестница организующих приспособлений имеет еще больше ступеней. Для иллюстрации нам послужат два восходящих идеологических ряда, наиболее важных в жизни.
В сфере познания существует многостепенная лестница понятий. Первичные, простейшие понятия имеют наиболее элементарное эмпирическое содержание, наиболее близкое к конкретной действительности, т. е. к непосредственной жизненной борьбе. Таковы, исторически, понятия об обычных трудовых действиях — элементах технического процесса; эти понятия наиболее непосредственно «организуют» трудовой опыт. Понятия о «предметах», даже о таких, как материалы и орудия труда, являются производными уже второго порядка, «организующими» для первичных: «предмет» есть комплекс, связанный со многими различными действиями, повторяющийся во многих различных моментах трудового опыта, и потому понятие того или иного «предмета» есть организующий центр для целого ряда понятий, выражающих трудовую активность. Например, понятие о «топоре» (данном, определенном топоре) служит центром для представления о самых различных действиях, которые выполняются над топором и при его помощи, а также, конечно, и для всех впечатлений (восприятий), неразрывно связанных с этими действиями[165]. Понятие о таком-то «дереве» ассоциативно объединяет все психически-двигательные реакции, относящиеся к данному дереву и т. д. Различные понятия более частного характера объединяются понятием обобщающим, с большим объемом и менее определенным содержанием: родовые понятия «топора», «дерева» и т. п. (не данных, определенных предметов, а вообще предметов данного рода). В науке, в философии цепь обобщающих понятий идет систематически, звено за звеном, выше и выше, восходя к самым общим, «всеорганизующим» для человеческого опыта понятиям; такая же цепь создается еще раньше в «обыденном мышлении», но только гораздо менее стройная и законченная, со значительно спутанными звеньями, связывающими комплексы, часто далеко не однородные с точки зрения «научного познания» (например, «вещи съедобные», «вещи несъедобные», предметы «дорогие» или «дешевые» и т. п.). Но способ образования спутанной системы понятий обыденного мышления и стройной системы научного мышления один и тот же: объединение «организующих» опыт комбинаций другими, «организующими» в свою очередь первые. Разница та, что материал научной системы понятий шире и что больше социально-идеологической работы применено к этому материалу; научная система понятий охватывает бесчисленные элементы, в обыденном мышлении разбросанные по различным отдельным психикам, причем действие социального подбора из всей этой массы материала сохраняет и организует лишь наиболее жизнеспособное и наиболее устойчивое.
Если мы примем во внимание, что «обыденное мышление» с его системой понятий обыкновенно продолжает сохраняться наряду с «научным» и что в массе случаев люди пользуются понятиями первого типа, причем переходят от них к понятиям второго типа лишь тогда, когда наталкиваются на противоречия или полную недостаточность первых, то для нас станет ясно, что «научные» понятия с полным основанием можно рассматривать как организующие приспособления по отношению к понятиям обыденного мышления, стоящим на одной с ними ступени обобщения.
Так цепь познавательных форм удваивается и усложняется, переходя в запутанную идеологическую ткань; но при достаточном исследовании всегда возможно определить соотношения тех или иных элементов этой ткани как «организующих приспособлений» высшего и низшего порядка.
Область отношений «собственности» послужит для нас другим примером идеологической лестницы как ряда ступеней социально-организующего процесса.
Первично-организующими формами являются здесь те, сумма которых образует «фактическое распределение собственности» в данном обществе. Первоначально «собственность» есть только факт, а не «право»; это не что иное, как постоянное отношение определенного лица или группы к определенным объектам внешней природы в социально-трудовом процессе. Развитие «организующей нормы» в схеме можно представить следующим образом. Данное лицо или группа или родовая община обрабатывает данное пространство земли, занимая его без всяких «юридических» оснований, просто потому, что надо добывать средства к жизни, земля имеется налицо и никем не занята. Тут еще нет ничего «идеологического», а только — технический процесс, его деятель — человек и его объект — природа. Но когда, благодаря размножению людей, возникает абсолютное перенаселение и земельная теснота, когда уже нет возможности для каждого найти незанятый участок, достаточный для его пропитания, тогда возникают «трудовые противоречия», захваты земли, уже обрабатываемой другими людьми (или общинами), ограбление и т. п. Тогда, как организующая форма, устраняющая эти противоречия, возникает «право» собственности данного лица или общины на данный участок земли. Социально-психологическое содержание этого права заключается в признании другими людьми исключительного трудового отношения данного лица или общины к данному участку и в готовности воспрепятствовать всякому действию со стороны кого бы то ни было, стоящему в противоречии с этим исключительным соотношением. Как видим, это уже «идеологический» факт, а «организующее» его значение для трудовой системы ясно без доказательств.
Для нас совершенно не важно, насколько приведенная схема соответствует историческому началу права собственности — по всей вероятности, собственность на оружие, орудия, стада и т. п. развилась раньше земельной, — но схема эта рисует вполне точно жизненный смысл зарождения собственности и связь ее с техническим социальным процессом.
Возникшие таким образом первично организующие отношения собственности отнюдь еще не представляют собой «правового принципа»; это только пока еще идеологические элементы собственности: общине А «принадлежит» такое-то пространство земли, которое она обрабатывает, семейству В — такое-то стадо, которое им воспитано, лицу С — такое-то орудие, которое им сделано, и т. п. Но с усложнением общественной жизни эти элементарные формы оказываются недостаточными и даже сталкиваются между собою в возникающих вновь жизненных противоречиях; например, стадо, принадлежащее В, оказывается пасущимся на поле, принадлежащем А, который и пытается присвоить стадо себе, как все находящееся на его поле; орудие, принадлежащее С, оказывается сделанным из сломанного рога быка, принадлежащего к стаду В, что опять подает повод к конфликту и т. д. Тогда возникают обычно правовые «нормы собственности», организующие приспособления уже высшего порядка, которыми регулируются первичные элементы собственности. Эти нормы также еще далеко не универсального характера и очень далеки от «священного принципа собственности», охватывающего всю социальную организацию. Они примерно такого характера: «земля принадлежит тому, кто ее впервые стал обрабатывать, а также и все, что из нее вырастает, но не то, что случайно попадает на нее»; «орудие принадлежит тому, кто его сделал, но орудие, сделанное из заведомо чужого, неправильно присвоенного материала, должно быть отдано владельцу этого материала» и т. п.
Дальнейшее развитие создает потребность в организующих нормах еще высшего порядка, которые и вырабатываются с течением времени; и цепь продолжается вплоть до какого-нибудь последнего, всеобъемлющего принципа. В праве «обычном» этот процесс не достигает полной законченности, и самые его нормы не отличаются высшей степенью выработанности и отчетливости. Но все это достигается в системе «права формального», например в писаных законах. Отношение обеих систем права до известной степени аналогично отношению обыденного мышления и научного познания, до известной степени, но не вполне. Анализировать ближе их связь здесь, однако, не приходится — для выяснения основной мысли наших иллюстраций сказанного достаточно[166].
Итак, по мере возникновения приспособлений различного типа, в силу их взаимных противоречий или недостатка связи между ними, возникает также потребность в организующих формах высшего порядка, которые и вырабатываются социальным подбором. В результате получаются восходящие идеологические цепи, обыкновенно переплетающиеся между собою.
Общий генезис идеологических и технических форм в большинстве случаев имеет свою исходную точку так далеко от нас в прошлом, что мы принуждены искать его не в исторических данных, хотя бы самого отдаленного прошлого, а косвенным путем, в дедуктивно-аналитическом исследовании. Этой отдаленностью общего начала и объясняется господствующее в обыденном мышлении, а также и в более близкой к нему официальной науке и философии противопоставление «материальных» и «идеальных» элементов социальной жизни, как разделенных toto coelo, как различных качественно.
Когда мы говорили: противоречия технических комплексов, их взаимная неприспособленность порождают потребность в организующих идеологических формах и развитие создает таковые, то вопрос о непосредственном, конкретном материале, из которого развитие их создает, приобретает особенное значение для убедительности эмпириомонистической концепции. Мы могли бы, правда, ограничиться сделанным выше общим указанием на отсутствие качественных различий в самом составе форм того и другого рода. Но это соображение не обладает той наглядностью, которая всего быстрее и вернее уничтожает сомнения. Смешно было бы, например, отстаивать абсолютное различие между организующим аппаратом нервной системы и другими органами, если эмбриология позволяет проследить развитие нервной системы из клеток той же эктодермы, от которой происходят многие органы с самыми «техническими» функциями. Но социальное развитие, к сожалению, не настолько ясно воспроизводится в индивидуальном, насколько биологическое-видовое; и потому здесь для «высшего» и даже «трансцендентного» происхождения идеологии остается больше простора.
На тех самых иллюстрациях, которыми мы воспользовались для наглядного изображения идеологических лестниц, я попытаюсь конкретнее представить и самое возникновение «идеологической ткани» из «ткани технической».
Согласно заключениям сравнительной филологии в первобытном языке слова выражают действия, а согласно гениальной теории Нуаре самые эти слова являются физиологической частью тех действий, которые они обозначают (или, точнее, тех психофизиологических комплексов, которые соответствуют «действиям»). Технический, трудовой акт как нераздельное целое охватывает не только те мускульные сокращения, которые непосредственно полезным образом изменяют внешние отношения, но также и все те непроизвольные мускульные сокращения, которыми необходимо сопровождаются первые (в силу постоянной нервной иррадиации), а также, разумеется, и те процессы в центральном нервном аппарате (или, что то же, в «сознании»), которыми обусловливаются все те мускульные сокращения. Теперь, что же представляет собой первично образовавшееся понятие, содержанием которого служит этот трудовой акт? Да только — сокращение этого же трудового акта. Понятие это есть неразрывное соединение слова с представлением о данном действии. Но слово, как мы видели, первоначально само есть нераздельная часть трудового комплекса — именно, входящие в его состав непроизвольные мускульные сокращения голосового аппарата; представление же о действии (включающее в себя и стремление его воспроизвести) — это, согласно взглядам современной психофизиологии, начальная фаза волевого комплекса «действия», психическое начало самого действия[167]. Таким образом, первичный познавательно-идеологический элемент — понятие — оказывается в данном случае просто сокращенною формою технического элемента — трудового акта.
Но «понятие» есть организующее приспособление. Почему же сокращенный трудовой акт может играть организующую роль для полных трудовых актов? Да именно в силу своего «сокращенного» характера. Понятие есть орудие организации опыта, орудие объединения опыта пережитого и регулирования им опыта последующего, т. е. в конечном счете живого труда. Но объединять пережитой опыт в психических организмах возможно, конечно, только в сокращенном виде, ибо психика ограниченна. План города есть очень сильно уменьшенное воспроизведение его формы и может быть хорошим руководителем при путешествии по городу; но если бы план был точным и равным воспроизведением самого города, он был бы совершенно бесполезен. Именно «планом» социально-трудового опыта является система понятий.
Разумеется, в дальнейшем развитии человечества формы познания усложняются, и не только понятия высших ступеней обобщения, но и понятия наиболее частного содержания уже не так просто сводятся к «техническому» базису. Но раз мы убедились, что самое начало идеологии лежит не на небе, а на земле, что ее первый источник непосредственно вытекает из «техники», то нам не надо уже детального исследования, нет ли где-нибудь в более высоких слоях идеологии чего-нибудь слегка сверхъестественного, отчасти несводимого к «материальному» базису социальной жизни — техническому процессу.
Перейдем к другой нашей иллюстрации — к элементам правовой жизни.
Первичным таким элементом является право собственности данного лица (фактически вернее — данной родовой группы) на данную «вещь». Сущность этого «права» заключается, как мы видели, в том, что к факту обладания и пользования данного лица данной вещью присоединяется активное признание этого факта всеми членами общества — стремление противодействовать всему, что стояло бы в противоречии с этим обладанием и пользованием, всякой попытке отнятия и захвата вещи. Что касается самого факта обладания и пользования, то в нем первоначально нет ничего «идеологического», это явление из технической области; и только тогда, когда он (путем «сокращения») преобразуется в понятие, тогда перед нами наряду с техническим фактом оказывается еще и идеологический, познавательного, а не правового характера. Правовой элемент заключается в стремлении всех членов общества противодействовать отнятию вещи кем бы то ни было. Но «стремление» есть сокращенная форма волевого комплекса «действия», в данном случае — обобщение различных действий борьбы против захвата вещи посторонними лицами. А действия эти ничего идеологического сами по себе не представляют, это технические акты борьбы против силы, враждебной данному обществу, против силы внешней по отношению к нему природы. Таким образом, и первичные элементы правовой жизни при ближайшем анализе оказываются генетически производными элементов «техники», результатом одновременно «сокращения» и объединения ряда комплексов, принадлежащих к техническому типу.
Прогрессивное усложнение «организующих» форм по мере социального развития приводит к тому, что на высших ступенях идеологической лестницы уже чрезвычайно трудно уловить черты первичного «низменного» происхождения идеологии из технически-трудового процесса, как в нервном волокне трудно непосредственно найти черты недифференцированных эмбриональных клеток, из которых оно произошло. Но эти трудности ничего не меняют в принципиальном решении вопроса, которое одно для нас важно в нашем философском исследовании социальной жизни. Это принципиальное решение, как видим, вполне монистично.
Общество — сложнейшая из известных нам форм жизни, и даже в самых ранних фазах своего существования оно обладает колоссальным богатством элементов развития, наибольшим во всем биологическом мире. В непрерывном и многостороннем общении с внешней природою, вынуждаемом жизненной борьбою, социальный человек становится, стихийно или сознательно, творцом бесчисленного множества зародышевых комбинаций, стремящихся развиться в новые социальные формы. Но из массы эмбрионов и здесь, как везде в природе, развивается до полной зрелости ничтожное число наиболее жизнеспособных. Судьбу их решает закон «подбора».
Самое возникновение зародышей новых форм уже не представляет для нас ничего загадочного, это только измененные комбинации существующих социальных элементов, измененные различными воздействиями социальной и внесоциальной среды. Для нас важно теперь исследовать момент «подбора», условия сохранения и развития или ослабления и разрушения возникших группировок.
Начнем с первично-развивающихся — с технических приспособлений. Технический процесс есть пограничная область социальной жизни с внешней природой. Поэтому новые формы, здесь возникающие, с двух сторон подвергаются непосредственным воздействиям «среды» — со стороны сил внесоциальных и со стороны сил социальных — и могут сохраняться и развиваться лишь в том случае, если сумма тех и других воздействий оказывается благоприятной, имеет знак «положительного подбора». А направление обоих деятелей подбора для одной и той же «технической формы» может быть, и нередко бывает, очень различным и даже прямо противоположным.
Предположим, что возникает новый технический прием, например у охотничьего племени применение для стрел каменных наконечников вместо костяных, у земледельческого — изменение в севообороте и т. п.[168] Первое условие для сохранения и развития новой формы — это ее непосредственное соответствие с внешними условиями среды. Наконечники для стрел из обсидиана* могут быть гораздо лучше костяных, однако употребление их не разовьется в общую техническую форму в данной стране, если обсидиан в ней встречается очень редко или только случайно привозится в нее. Заменить в севообороте растение А растением В может быть очень выгодно для производства, но и это нововведение не распространится в данном обществе, пока растение В в его системе производства является редкостью или пока его плоды и семена доставляются всецело из другой страны в количестве, едва достаточном для непосредственного употребления. Вообще, первый деятель подбора технических приспособлений — это внешняя природа, и первый момент их подбора — настоящий «естественный подбор». В нашу эпоху всемирных сношений между людьми и бесчисленных технических попыток действие этого подбора выступает зачастую в очень наглядной форме — при неудаче опытов акклиматизации, попыток разработки тех или иных минералов и т. д.[169]
Идем далее. Пусть со стороны природы внесоциальной развитие новой технической формы не встречает препятствий. Тогда весь вопрос сводится к воздействию социальной среды, к «общественному» подбору в собственном смысле этого слова.
Первым условием социального сохранения и развития новой формы является ее «непосредственная социальная полезность». Она состоит в том, что данное приспособление содействует перевесу усвоения энергии из внешней среды над затратами, «повышает производительность труда», как выражаются экономисты. Это повышение воздает базис для положительного подбора, и нетрудно видеть, каким именно образом.
Общество состоит из людей, и общественный подбор, как я уже указывал, в массе случаев принимает вид «психического подбора». Социальный перевес усвоения энергии над тратою выступает как возрастание энергии психического аппарата самих членов общества; например, самостоятельный мелкий производитель, благодаря техническому усовершенствованию, достигает прежних результатов с меньшим трудом, благодаря чему трудовая энергия сберегается и идет на возрастание жизнеспособности его организма, или, например, организатор предприятия с тою же суммою средств, которою он располагает, получает больше, чем прежде, продуктов, что увеличивает его власть над людьми и над природою. Во всех таких случаях имеются условия для положительного психического подбора, который и стремится усилить и упрочить в психической организации членов общества комплексы, составляющие в своей социальной совокупности данную техническую форму. Охотникам «приятно», что они, пользуясь новым оружием, чаще и легче убивают дичь, земледельцам «приятно», что они при измененном севообороте получают увеличенное количество продуктов, и это «приятно» (и его обобщенные формы — «полезно», «выгодно») означает положительный психический подбор, поддерживающий новое приспособление.
Но непосредственной полезностью нового приспособления далеко еще не решается его социальная судьба, хотя и создается определенная тенденция в благоприятную для него сторону. На сцену выступает новый момент, который я назвал бы, заимствуя термин из механики, «вредным сопротивлением социальной системы».
Уже в силу одного того факта, что к старым техническим формам присоединяется новая, хотя и непосредственно полезная, прежнее, исторически сложившееся равновесие общественного процесса перестает существовать, оно в той или иной мере «нарушается» новыми комбинациями, и во многих случаях — на практике в громадном большинстве их — «нарушение» это имеет характер некоторого жизненного противоречия, связанного с известной растратой энергии целого.
Может быть, обсидиановые наконечники стрел и очень хороши, но они противоречат обычаям, заветам предков, которые учили делать наконечники из рыбьих костей, и, кроме того, эти рыбьи кости теперь пропадают даром, их не на что употребить. Может быть, перемена в севообороте и обещает увеличение урожаев, но предки не делали этого, а ведь они были мудры и благочестивы и знали, что Богу угодно; как бы не прогневить Бога этим баловством. А если при этом имеется еще чересполосица или общинное землевладение с обычным трехпольем или иной системой, требующей в определенное время превращения индивидуально возделываемых полос в общее пастбище, то почти всякая перемена в севообороте, введенная одними членами общины, чрезвычайно затрудняет ведение хозяйства остальных, живущих по старине, или просто становится невыполнимой.
Все это создает почву для другой, отрицательной тенденции социального подбора; и если она перевесит первую, положительную тенденцию, возникающую из «непосредственной полезности» данной формы, то социальный подбор устранит эту форму, что и наблюдается нередко в действительности.
Ясно, что здесь приходится иметь дело с двумя переменными величинами. Одна из них — степень «непосредственной полезности» новой технической комбинации, другая — степень «дисгармонии», жизненного противоречия, вносимого ею в социальное целое. Первая величина определяется сравнительно просто, по крайней мере, в большинстве случаев не возникает особых сомнений, увеличивает ли «производительность труда» новый технический прием, и в значительной или незначительной мере. Вторая величина — «социальное сопротивление» — гораздо сложнее, ее труднее выразить сколько-нибудь простой формулой. Тем не менее можно указать два основных условия, от которых зависит ее возрастание или уменьшение.
Первое условие — это степень «новизны» данной технической формы или, что то же, степень ее различия с прежними, уже существующими техническими формами, с которыми она должна сочетаться в системе целого. Чем больше это различие, чем «непривычнее» новая комбинация, тем, вообще говоря, более значительно то непосредственное сопротивление, которое она встречает в социальной среде. Изобретение парохода встречено было самым широким непониманием как народа, так и просвещенных людей, вплоть до Наполеона, и трудности, с которыми пришлось изобретателю бороться, были громадны[170].
Но паровоз, изобретенный позднее, представлял собой нечто менее необычное, сходство с пароходом ставило его ближе к существующей уже технике, и социальный успех был достигнут легче. Из двух однородных изобретений, в одинаковой мере обладающих «непосредственной полезностью», больше шансов на сохранение и развитие имеет то, которое менее «ново» по своему содержанию, которое больше имеет точек соприкосновения со старой техникой. Даже социально-психологические моменты «любопытства» и «интереса к новому» включают в себя недоверие и страх перед этим новым, и отсюда стремление отнестись к нему более познавательно, чем практически, т. е. не вводить его в жизненный обиход.
Другое условие, от которого зависит сила тенденции отрицательного подбора, — это степень пластичности социальной системы. Строение общества определяет собою большую или меньшую возможность введения в него новых комбинаций. Застойное первобытно-родовое общество в силу основного устройства своей организации в сотни и тысячи раз менее способно сохраняться, изменяя свои формы, чем современное, капиталистическое. Причиною такой неподвижности является прежде всего бедность общего жизненного содержания, благодаря которой все «новое» имеет очень мало шансов найти сколько-нибудь гармонирующие с ним элементы и выступает как бы в роли «инородного тела», попавшего в живой организм. Особенно важен в этом отношении недостаток организующих форм, слабое развитие речи и познания. В отрывочном, зародышевом мышлении, ограниченном в силу недостатка слов и понятий, с трудом укладывается что бы то ни было необычное. Тут царствует стихийный консерватизм[171].
Бедность жизненного содержания не единственное, но, вообще говоря, главное условие, порождающее недостаток пластичности социальных систем. Исследовать другие условия нам здесь не приходится, так как это завлекло бы нас в частности. Во всяком случае, очевидно, что одно и то же новое приспособление, при данной степени его «новизны», гораздо труднее сохраняется и развивается в более застойной социальной системе, чем в более пластичной. Тенденция отрицательного подбора в первом случае сильнее.
Итак, новая техническая форма лишь тогда войдет в социальную жизнь и сохранится в социальной среде, когда ее «непосредственная полезность», энергетический плюс жизни, связанный с нею, перевесит отрицательные тенденции подбора, возникающие из нарушения ею исторически данного равновесия социальной жизни. Поэтому, между прочим, новые формы жизни легче прокладывают себе дорогу, когда само это равновесие становится менее устойчивым, расшатываемое сильными ударами кризисов, революций, войн и т. д.
«Идеология» есть одна из составных частей, и очень важная, той социальной среды, от которой зависит судьба новой формы, технической или идеологической. Консервативное и задерживающее влияние идеологии может быть громадно. История знает примеры, когда целая культура становилась неспособной к развитию благодаря тому, что вырабатывала идеологию, исключающую социальный прогресс. Так было с рабовладельческой культурой древнего мира, почти так с феодально-католической культурой Испании нового времени и феодально-бюрократической культурой Китая.
С другой стороны, широкая и гибкая идеология чрезвычайно облегчает развитие новых форм и органическое их слияние с социальным целым, ее организующие формы могут сыграть как бы роль связующего звена между «новым», «непривычным» и «старым», «привычным». Главную роль в этом смысле играют формы познания: они помогают «понять» и усвоить новое. Многие изобретения и усовершенствования погибали потому, что были «непонятны» людям своего времени в силу недостатка знаний.
Одного не может сделать никакая идеология — вызвать развитие, послужить для него первичным двигателем. Она не может этого потому, что имеет не прямое, а косвенное отношение к источнику всякого развития — к непосредственной борьбе человека с природою. Если иногда принимают, что это не так, что «идеология» сама может быть настоящей исходной точкою развития, то это бывает обыкновенно благодаря неясности в употреблении термина «идеология». Всю научную деятельность людей относят к «идеологии», а так как из этой деятельности, несомненно, исходят иногда толчки к техническому прогрессу, то и приходят к выводу, что идеология способна быть самостоятельным стимулом развития. Ошибка здесь та, что «научная деятельность» отнюдь не вся сводится к «идеологии».
Всякий «научный» прогресс берет свое начало в сфере непосредственных отношений человека с природою, в сфере «технического опыта». Таким «техническим опытом» является в одинаковой мере и опыт мастерской, фабрики, полевой работы, и опыт лаборатории, физического кабинета, обсерватории, геологических раскопок, собирания растений и ловли птиц естествоиспытателем. Различие непосредственных целей ровно ничего не изменяет в самом типе деятельности, который и здесь и там одинаков, — именно, непосредственная борьба с природою. Поэтому «научно-технический» опыт есть отнюдь не «идеологический» опыт, «идеология» начинается здесь с тех понятий, которые на почве «технического» опыта создаются. И если, например, супруги Кюри в своей «научной» работе открыли радий, применение которого, вероятно, преобразует целые обширные области социальной техники, то они достигли этого не «идеологическим» путем чистого мышления, а «техническим» путем анализа веществ. Ни анализ химический, ни анализ спектральный не представляют собой «идеологических» процессов, это процессы «технические». И даже там, где объектом научного исследования служит живое человеческое тело и его функции, сущность дела остается та же: как объект исследования, человеческий организм есть комплекс «внешней природы», такой же, как те инструменты и машины, которые при этом применяются.
Научно-технический опыт отличается от обыденно-технического только систематичностью и планомерностью выбора условий, при которых он протекает. Благодаря этой особенности, научно-технический опыт легче и законченнее организуется при помощи «понятий», чем опыт обыденно-технический: с этой особенностью связана и непосредственная цель «научной работы». В таком именно смысле можно, пользуясь формулой Энгельса, обозначить научно-технический опыт как «производство идей», но надо не забывать, что практически это прежде всего все-таки производство известных комбинаций во внешней природе, стало быть, в то же время — «производство вещей». И если Энгельс полагает, что в социалистическом обществе «производство идей», как двигатель социального развития, получит преобладание над «производством вещей», то эта мысль совершенно верная, но она отнюдь не должна быть понята таким образом, что роль двигателя социального развития перейдет к «идеологии», а только таким, что одна область технического процесса при этом выступит на первый план сравнительно с другой его областью, отнюдь, однако, не отнимая у нее окончательно значения такого двигателя. Всюду, где человек становится лицом к лицу с природою, из этой встречи рождаются стимулы социального развития.
Я иллюстрирую отношение двух областей технического опыта одним примером, который показывает не только их принципиальную однородность, но и возможность прямого их совпадения. Как известно, в технике мореплавания определение долготы имеет громадное практическое значение; главным инструментом для такого определения является хронометр, поставленный по нулевому меридиану, а способом для такой установки хронометра может служить наблюдение над затмениями спутников Юпитера в связи с соответственными таблицами. Когда капитан направляет на Юпитер свой телескоп, он в точности повторяет то, что 300 лет тому назад сделал впервые Галилей; и хотя один ставит себе «обыденно-техническую» цель найти дорогу и избегнуть рифов, тогда как другой ставил себе «научно-философскую» цель проникнуть в природу вещей, непосредственно-техническое содержание их действий одинаково: в обоих случаях при помощи определенных приемов и орудий вносится изменение в непосредственные отношения человека с природою. Доставка лучей планеты к человеческому глазу в увеличенном количестве и с измененным взаимным отклонением посредством телескопа — отличается ли это по существу от доставки химической энергии для человеческих организмов в измененной для лучшего усвоения комбинации посредством орудия добывания пищи и кухонных приспособлений? Если это сравнение и заставит читателя улыбнуться благодаря тому, что оно непривычно, то оно не станет от этого менее справедливым, как и старая идея о переходе энергии солнечных лучей в химическую энергию огурца.
Превращение опыта обыденно-технического в научно-технический и обратно есть особенно характерная и постоянная черта машинного производства[172].
Я считал необходимым остановиться на этом вопросе для того, чтобы отчетливым выяснением понятий устранить всякую возможность смешения в дальнейшем анализе «идеологии» с научной техникой. Вряд ли какому другому понятию пришлось пережить столько путаницы, как понятию «идеология». До сих пор многие даже из довольно ученых «критиков» исторического монизма упорно смешивают «идеологическое» с «психическим». Тем более вероятны недоразумения с более тонкими различиями.
Переходя к подбору форм идеологических, надо прежде всего отметить исключительную роль социальной среды в этом подборе. По отношению к формам техническим мы видели, что там первым непосредственным фактором подбора является среда внесоциальная. Для развития форм идеологических она такого непосредственного значения не имеет; она влияет на них только через технический процесс.
Это положение вытекает из того факта, что идеология стоит не в прямом, а в косвенном отношении к борьбе общества с природою, к той борьбе, которая лежит в основе «естественного» подбора форм жизни. Между природою и социально-организующими приспособлениями стоят приспособления «организуемые». Вследствие этого подбор идеологических форм имеет более узкий, я бы сказал, более односторонний характер: это только социальный подбор.
Нетрудно определить основное направление той линии, по которой идет действие социального подбора в идеологической области. В многоэтажной идеологической надстройке это направление снизу вверх, от технической жизни к высшим, всеохватывающим организующим формам, к «последним обобщениям» в познании, к «основам конституции» в правовой жизни, к «нравственному идеалу» в этической и т. д. Если стимулы развития исходят из технического процесса, то раньше всего они должны действовать на непосредственно связанные с ним первично-организующие приспособления; и только тогда, когда изменятся эти последние, должны оказаться неприспособленными к ним, подвергнуться изменениям и действию подбора формы, их организующие, — идеологические комплексы второго порядка и т. д. Такова, как мы сказали, основная линия социального подбора. Прямым выводом из нее является возрастание консерватизма идеологических форм по направлению снизу вверх, от организующих приспособлений низшего порядка к высшим.
Все это вполне соответствует тому, что наблюдается в действительности. По отношению к области познания вся история науки может служить иллюстрацией. Реформа сложившейся системы понятий всегда идет снизу. Сперва идет накопление частных фактов, не укладывающихся в рамки системы; но вначале этого несоответствия просто не замечают. Затем, когда из новых фактов образуются обобщения, явно не сходящиеся с частными обобщениями имеющейся системы, тогда люди начинают высказывать недоумение и ставить вопросы, а система как целое все-таки продолжает сохраняться. Ее частные положения исправляют и подправляют, чтобы сгладить противоречия, а ее высшие принципы остаются незыблемы. Только когда их несоответствие с преобразованным базисом системы становится слишком резким, тогда и высшие принципы приобретают характер «спорных», оказываются под знаком вопроса, что означает уже начало «отрицательного подбора». Но решающим моментом для этого подбора является возникновение новых «высших принципов» такой же степени широты и общности, как старые, и в то же время вполне гармонирующих со всей суммой фактов и частных обобщений, охватываемых системою. Для старых высших форм наступает эпоха безнадежной конкуренции, в которой они наконец и погибают.
В сфере отношений собственности наблюдается аналогичный порядок. Начинается дело с изменения фактических отношений собственности — изменяется ее конкретное распределение между лицами и группами и конкретное «экономическое» содержание связи между ними и «вещами», составляющими их собственность. Затем реформируются частные нормы обычая и права, которыми систематизируются и регулируются ближайшим образом эти отношения, издаются, например, отдельные законы, соответственные изменившимся экономическим условиям. Затем только вовлекается в преобразующий процесс «конституция» общества, основные принципы его правовой организации.
Если я очень бегло и в самых общих чертах набрасываю в обеих иллюстрациях связь и последовательность социального развития, то это потому, что, подходя ближе к вопросу, мы неминуемо встречаемся с очень важным для нас его усложнением, вытекающим из далеко не полного единства социальной системы, — для новейших и древних культурных обществ, из дробления на классы, приводящего к одновременному существованию различных идеологических систем, к их борьбе и к неодинаковому направлению их развития. Мы и вернемся потом к рассмотренному здесь вопросу, когда наш анализ будет расширен введением в него понятия «классов» и «классового развития».
Но уже сейчас мы должны остановиться на другом усложнении вопроса.
«Многоэтажность» идеологической надстройки, направление основной линии ее развития снизу вверх и возрастание консерватизма форм в этом же направлении объясняют один из замечательных жизненных парадоксов, с которым встречается теория социального развития. Именно, в то самое время, когда реальные основы сложной идеологической системы уже исчезают и даже в наибольшей части исчезли, в верхних слоях идеологии развитие соответствующих им идеологических форм еще продолжается и завершается. Так, религиозная догматика католицизма заканчивала свое развитие, а ее высший — авторитарный — принцип получил наиболее полную и чистую формулировку уже тогда, когда феодальный базис католицизма был разрушен на 99/100 и новые формы жизненной борьбы порождали новые понятия. В государствах нового времени бюрократически-абсолютистская конституция и ее теория достигают своего предельного развития — в системе, формально тожественной с азиатским деспотизмом, — уже тогда, когда отношения производства требуют совершенно иных государственных форм и т. п. В нижних слоях идеологии начинается новая линия развития, в верхних — продолжается прогрессивно-поступательное движение по старой линии. Роль социального подбора оказывается резко двойственной, и это потому, что непосредственная социальная среда для различных слоев идеологии различна.
Для низших слоев надстройки эту среду образуют, с одной стороны, технические формы, с другой — ближайшие высшие из идеологических. Для высших слоев — ближайшие низшие идеологические формы и формы еще высшие. Когда непосредственная среда низших слоев уже успела, с одной стороны («снизу»), преобразоваться и значительно преобразовать их, среда высших слоев остается еще прежняя и влияет на их выработку в прежнем направлении.
Все это естественно вытекает из той закономерности, которую мы обозначили как «основную линию идеологического развития». Но на почве социального подбора из нее возникает еще другая, производная закономерность — «производная линия идеологического развития», с обратным первой направлением.
Как мы только что указали, ближайшая и непосредственная социальная среда каждого данного слоя идеологической надстройки, та среда, от которой наиболее прямым образом должно зависеть его развитие, слагается из слоя, лежащего ниже и лежащего выше, из форм, им организуемых, и форм, его организующих. К той и другой части своей среды он и должен приспособляться в процессе подбора.
Вследствие этого мы имеем основания ожидать, что данная идеологическая форма или данная группа их, принадлежащая к одному и тому же слою, должны измениться не только в том случае, если преобразуется ниже находящийся слой, но и в том случае, если в силу каких-либо причин изменится находящийся выше. При каких же условиях это бывает?
По мере развития общества технический процесс, расширяясь и разрастаясь по различным направлениям, превращается в крайне сложную, разветвленную систему; различные его области настолько дифференцируются одна от другой, что ведут до известной степени самостоятельное существование. Например, в наше время при сильно развитом общественном разделении труда сельское хозяйство живет в значительной степени иной жизнью, чем обрабатывающая промышленность, торговля иной жизнью, чем ученый мир, и т. д. В средние века феодальные формы существования деревни шли рядом с мелкобуржуазным развитием городов и т. п. Совершенно естественно, что каждая такая область социально-технической системы вырабатывает и до известной степени отдельную идеологию, как это легко видеть на всех приведенных нами примерах. Своеобразие возникающих таким образом «организующих» надстроек обнаруживается на всем их протяжении, от самых нижних до самых верхних звеньев. Таким образом, даже последнее, «все-организующее» звено этой цепи может заключать в себе следы своего происхождения из определенной области социального процесса.
Вполне естественно, что развитие идеологического ряда совершается в различных областях социальной жизни не с одинаковой энергией и полнотой. Та область, в которой оно идет всего быстрее и интенсивнее, приобретает раньше всех других законченные идеологические системы, познавательные или нормативные. В других областях аналогичные системы оказываются в это время еще не полными, лишенными высших организующих форм. Но так как жизненная отдельность всех этих областей весьма относительна, и рядом с нею имеется более или менее тесная жизненная связь между ними, и так как всякая организующая форма, если она упрочивается и развивается, имеет тенденцию охватывать неопределенно широкое содержание, то происходит во многих случаях прямое объединение незаконченных идеологических рядов с законченными: высшие организующие формы этих последних становятся таковыми же и для первых, функционально заменяют собою их недостающие звенья — явление, для которого имеется много аналогий в биологическом мире.
Но при этом неизбежно должно произойти взаимное приспособление между высшими объединяющими формами и теми низшими, которые теперь попали в сферу их организующей функции. Принимая во внимание особенно значительный консерватизм высших форм, легко себе представить, что приспособление это сведется в большинстве случаев к изменению именно низших, более частных форм; при этом они будут изменяться в таком направлении, чтобы создалась полная гармония между ними и высшими организующими формами. Очевидно, что этот процесс приспособления низших слоев идеологии к высшим в данной области может продолжаться и дальше вниз вплоть до технических форм этой области. Так возникает вторая, производная линия идеологического развития — сверху вниз.
Иллюстраций этого процесса можно указать сколько угодно. В первый раз, когда мне пришлось обратить на него внимание, я приводил примеры исключительно из области форм мышления: авторитарный дуализм организаторской и исполнительской функции, идеология которого, сложившись в сфере основных отраслей коллективного труда, распространилась затем на все области технического и идеологического опыта, так что всякое явление действительности стало познаваться в удвоенном образе как сочетание «телесного» и «духовного» или «видимости» и «сущности» и т. п.; метафизический формализм пустых абстракций, словесно объединяющих противоречивое содержание, исходная точка которого лежит в социальной связи и социальных противоречиях рынка и который наложил свою печать на все обыденное, научное, философское мышление буржуазного мира; энергетический монизм, возникший из технического опыта машинного производства и стремящийся в наше время преобразовать все области научного, а за ним, конечно, и обыденного мышления, и т. п.[173] Но то же самое наблюдается и столь же часто в сфере «нормативной» идеологии — обычая, права, нравственности.
Так, строгое право собственности нового времени, соответствующее собственности по римскому праву, сложилось, несомненно, в сфере обмена, торговли, торгового капитала и зародышей промышленного капитала; в деревне, с ее в первые века нового времени все еще натурально-хозяйственными отношениями, существовали совершенно иные обычно-правовые отношения собственности и ее несистематизированные нормы. Чем более тесной становилась экономическая связь торгово-промышленного и земледельческого мира, чем шире и глубже их общение, тем в большей мере проникали в сельскохозяйственный мир новые правовые нормы и, сверху вниз преобразуя отношения собственности, сильно ускоряли коренную реформу всей этой сферы социальной жизни, вплоть до ее технических форм. Аналогичным образом и нравственный идеал мещанства — идеал «абсолютной справедливости», под которой скрывается просто точный обмен эквивалентов, — возникнув из отношений мелкого обмена, захватывает затем в сферу своего влияния все остальные жизненные отношения мещанства — отношения семьи, дружбы, любви, идейного общения людей: всюду проникает оценка человеческих чувств и действий с точки зрения единого высшего принципа — «все должно оплачиваться, ничего даром!».
Можно было бы привести еще другие иллюстрации, но настоящим их полем является учение о классах и классовой психологии, без которого даже приведенные нами примеры не могут быть поняты во всей полноте. Там мы и вернемся к этому вопросу, а пока отметим одно интересное и важное «превращение» двух линий идеологического развития, основной и производной.
Это общие научные методы — индукция и дедукция.
Имея своим базисом весь технический опыт (как «обыденно-технический», так и специальный «научно-технический»), наука стремится планомерно организовать его в гармоничных и стройных формах познания. Следовательно, она сознательно и систематически выполняет процесс выработки определенных идеологических рядов. Но сознательное творчество организующих форм не имеет иных способов и путей, чем творчество стихийное, и необходимо его воспроизводить, только в более гармоничном и более сокращенном виде. Индукция и представляет собой такое «идеализированное» воспроизведение основной линии стихийного идеологического развития, линии, идущей от «более частного» к «более общему», от организующих комбинаций более узкого к комбинациям более широкого значения, словом, от «низших» форм к «высшим». Такое значение индукции слишком очевидно, чтобы на нем нужно было специально останавливаться. И совершенно в таком же отношении находится дедукция к производной линии идеологического развития, идущей от «общего» к «частному» или «сверху вниз». И условия, и способ применения дедукции сразу обнаруживают это коренное тожество.
Дедукция применяется тогда, когда для известной суммы эмпирического содержания или для известного количества объединяющих его частных форм не хватает гармонически объединяющей их общей формы, когда, например, неизвестно, по какому «закону» происходят данные «явления». Тогда в качестве этой общей формы пытаются применить уже выработанную в какой-нибудь смежной области опыта и выясняют, получается ли при этом познавательное противоречие или, наоборот, познавательная гармония, возрастание возможности охватить опыт организующими формами. В последнем случае редукция выполнена успешно, познавательная связь установлена, и частные познавательные формы, которые требуется организовать, реформируются, приспособляясь к тем высшим и более общим, с которыми они этим путем объединились.
На примере всего лучше можно пояснить сущность дела. Пусть в области наблюдений над неорганической природою путем долгой и трудной индукции пришли к одному из конечных обобщений химии и физики, а именно к идее «вечности материи». По отношению к живой материи в физиологических процессах вопрос, положим, еще не исследован, и общего закона ее количественных изменений еще не получено. Тогда возникает стремление применить к данной области опыта уже выработанную в смежной области идею и здесь подчинить ей имеющиеся уже наблюдения и частные обобщения. Но при этом самые обобщения должны преобразоваться под влиянием новой, «организующей» идеи. Например, эмпирическое обобщение — «когда животное голодает, вес его тела уменьшается» — приобретает такой новый вид: «когда животное голодает, вес его уменьшается на совершенно такую же величину, на какую возрастает вес окружающей его среды». Это преобразование и есть результат «дедукции». Но вопрос заключается в том, будут ли жизнеспособны преобразованные таким способом обобщения, а это значит, будут ли они действительно «организовывать» тот опыт, который они охватывают, и не окажутся ли в противоречии с ним. В первом случае «дедукция подтверждается на опыте», во втором «дедукция опровергается опытом». Это так называемая «проверка дедукции»: выполненная сознательно и планомерно, она быстро решает вопрос о жизненной связи данного «общего закона» с данной «частной областью опыта». В нашем примере эта проверка, сводящаяся к технически простым опытам — к помещению голодающего животного в замкнутую и легко поддающуюся взвешиванию среду, в какой-нибудь большой герметически закрытый ящик с приспособлениями, гарантирующими возможность дыхания, — эта проверка приводит к «подтверждению дедукции», и все учение об органическом мире преобразуется настолько, насколько этого требует подчинение его закону «вечности материи».
Если в научной дедукции такая проверка происходит сознательно и планомерно, то в стихийно протекающем идеологическом творчестве она совершается стихийно, но и там она во всех соответствующих случаях неизбежна и жизненно необходима. Когда, согласно закону «производной линии идеологического развития», какая-нибудь высшая организующая форма, познавательная или правовая, или нравственная и т. п., «распространяется» на ту или иную область социальной жизни, то социальная судьба этих преобразований и является жизненной проверкой для данной высшей формы в данной области. Например, если принцип собственности в его крупнобуржуазной форме распространяется на жизнь деревни, еще не вышедшей из фазы феодально-общинного строения с небольшой примесью мелкобуржуазных элементов, то легко может случиться, что преобразующая тенденция новой формы собственности вызовет сильный отрицательный подбор благодаря своему противоречию с техническим и экономическим содержанием, которое она должна организовать. Тогда она и «не привьется» в данной области, пока не произойдут достаточные и благоприятные для нее изменения в самом базисе деревенской жизни, и отрицательный подбор не сменится положительным.
Хотя высшие идеологические приспособления отличаются более значительным консерватизмом, чем низшие, но все же и их консерватизм, разумеется, не абсолютный. Поэтому там, где они переносятся из той области, в которой возникли, в иную, порождая, таким образом, «производную линию идеологического развития», они не всегда только преобразуют низшие формы, но нередко, в большей или меньшей степени, сами преобразуются их влиянием. То же самое и в «дедукции»: проверка дедуктивных применений какого-нибудь закона приводит зачастую к изменению его формулы, обыкновенно в смысле большей широты и точности. Так принцип равенства действия и противодействия, установленный Ньютоном для механики, распространившись в XIX веке на другие области физического опыта, превратился в принцип сохранения энергии, способный по своей строгости и беспредельности применения стать всеобщею формой мышления[174].
Производная линия идеологического развития, а также и ее частный случай — дедуктивное распространение познавательных норм за пределы области их возникновения наблюдаются не только тогда, когда в известной области трудового опыта не хватает высших организующих норм, но также и тогда, когда наличные нормы этого типа оказываются в противоречии с изменившимся жизненным содержанием, которое они должны организовать. Они в этом случае могут быть «вытеснены» нормами, сложившимися в другой смежной области, но в то же время более, чем они, гармонирующими с преобразованным базисом данной области. Так бывает особенно часто в современную эпоху с ее стремительным развитием, обостряющим несоответствие между «нижними» и «верхними» идеологическими формациями. Религиозное мировоззрение русской деревни достаточно соответствовало технике и экономике эпохи крепостного права, но оно уже не подходит к современному содержанию деревенской жизни с сильно развитым денежным хозяйством и внутренней борьбой. Поэтому оно вытесняется «городским» мировоззрением, культом разума и знания.
Остается еще прибавить, что производная линия идеологического развития может начинаться, конечно, не только с самых высших организующих форм, но и с нижележащих, более частных, как и «дедукция» может иметь своею исходною точкою отнюдь не одни только высшие законы или последние обобщения.
Хотя производная линия идеологического развития направляется от высших организующих форм к низшим и может даже оказать изменяющее влияние на «последние организуемые» — технические формы, это, однако, не делает идеологию ни при каких условиях первичным социальным двигателем развития. За производною линией всегда скрывается «основная»; те идеологические приспособления, которые преобразуют известную область социальной жизни «сверху вниз», давая толчок даже ее технике, сами явились результатом развития, идущего «снизу вверх», имеющего в техническом процессе свою исходную точку. Значит, «в конечном счете» и здесь начало всему дают «технические» изменения: и если мы встречаемся с процессом социального развития, идущим в противоположном направлении, от идеологических форм к техническим, то мы не можем считать социально-генетическое исследование этого процесса выполненным, пока не выясним происхождения выступающих в нем идеологических изменений, пока не проследим это происхождение вплоть до «технического базиса», его исходной точки.
Таким образом, исследуя «социальную среду» как условие развития (или деградации) социальных форм, мы должны провести разграничение между двумя частями этой среды; всего точнее разграничение это формулируется следующим образом: в процессе техническом лежат социально-динамические условия, в идеологическом — социально-статические условия развития форм человеческой жизни. Под «динамическими» условиями какого-нибудь явления подразумеваются те, которые составляют его «энергетическую причину», т. е. процессы, энергия которых служит источником данного явления; и таково именно значение технического процесса в социальной жизни. Под условиями же «статическими» подразумеваются все остальные: они оказывают влияние на ход явления, на его «форму», они «определяют» его в смысле границ его развития, но не они его «вызывают», не они дают ему начало. Такова роль идеологии по отношению к новым социальным формам и их изменениям.
«Определяющее» значение идеологии в социальном процессе есть именно ограничительное и формирующее значение. Тут она оказывается могучим деятелем социального подбора. Предположим, что возникла в зародыше новая социальная форма; пусть это будет техническое приспособление — новая «машина» (т. е., конечно, производство и применение машины, сама же машина, как мы знаем, вовсе не есть социальный комплекс). Что эта новая форма возникла из технического процесса, из его потребностей и из его материала, этого пояснять и доказывать нет надобности. Каково же влияние существующей идеологии? Чтобы представить себе ясно ограничительную сторону этого влияния, достаточно сопоставить судьбу новой машины при ремесленном, капиталистическом и социалистическом строе.
При ремесленном строе, с цеховыми нормами, в большинстве случаев гибель новой формы тем неизбежнее, чем она технически выгоднее. Чем сильнее повышает машина производительность труда, тем более она «вредна» с точки зрения цеховой организации. Вся система нормативных приспособлений этой организации направлена к точному определению форм и границ трудового процесса; таким путем достигается устойчивое равновесие мелкобуржуазных ремесленных хозяйств, их сохранение от разрушительных сил рынка, с его борьбою и его стихийностью. Машина угрожает этой устойчивости, она нарушает равновесие мелких хозяйств, она дает простор власти рынка над ними и при посредстве этой власти способна разрушить большинство их, возвысив взамен лишь немногие. Поэтому вся идеология цехового строя резко враждебна машине и вообще быстрому техническому прогрессу; она ограничивает его. Если же она не уничтожит какое-нибудь вновь возникшее приспособление, то она придаст ему своеобразную социальную форму: она превратит его в привилегию определенной группы хозяйств, какого-нибудь «цеха», и установит для него рамки и условия его применения в производстве.
Не такова тенденция социального подбора со стороны идеологической среды того мира, где царствует капитал. Здесь машина не встречает такого сопротивления, которое возрастало бы параллельно его непосредственной полезности для производства; наоборот, сопротивление уменьшается с возрастанием этой полезности и шансы успеха новой формы увеличиваются. Тем не менее сопротивление и тут существует. Машина, повышающая производительность труда, не найдет себе места в производстве, если она не прибыльна, т. е. если ее рыночная цена не ниже цены той рабочей силы, которую она замещает. Фетишистическая идея «прибыли» всецело господствует над мышлением предпринимателя — организатора производства — и определяет собою его действия; все, что стоит в противоречии с этой идеей, быстро и неизбежно устраняется отрицательным подбором. В результате, как известно, — значительное ограничение для применимости машин, особенно на низших ступенях развития капитала, при дешевой рабочей силе. И та же высшая капиталистическая идея регулирует, хотя и совершенно иначе, чем цеховые нормы, все производство и применение машины, определяет конкретную форму данного технического приспособления: с точки зрения прибыльности решается вопрос о материалах для постройки машины, о ее размерах, о количестве и качестве рабочих при ней, о дополнительных приспособлениях вроде регуляторов, ограждений и т. д.
В социалистическом обществе все ограничения, вытекающие из привилегий или из подчинения фетишу прибыли, исчезают. Там, в сознательной и планомерной организации производства вопрос о всякой новой машине решается с точки зрения ее прямой «полезности». Но даже там, хотя в несравненно меньших размерах, чем в нашем обществе, относительный консерватизм идеологии будет влиять ограничительным образом на применение новых технических приспособлений: и это влияние будет становиться ощутительным — иногда даже решающим — по отношению к таким, например, машинам, которые достигают лишь ничтожного повышения производительности труда, и к таким, полезность которых хотя и вероятна, но еще не вполне установлена. Что касается самых форм осуществления и применения новых технических комбинаций, то здесь большую роль будут, по всем данным, играть эстетические нормы социального сознания…
Следовательно, даже тогда «идеология» останется ограничительной и формирующей, но не самостоятельно движущей силою социального развития — «статическим», но не «динамическим» его условием.
Резюмируя связь и зависимость между «идеологией» и «техникой» в процессе социального развития, мы приходим к следующим формулировкам:
1. Технический процесс есть область непосредственной борьбы общества с природою, идеология — область организующих форм социальной жизни. В конечном счете технический процесс представляет именно то содержание, которое организуется идеологическими формами.
2. Соответственно такому соотношению, технический процесс представляет основную, идеология — производную область социальной жизни и социального развития. Энергетически идеология обусловлена техническим процессом в том смысле, что она возникает и развивается за счет свойственного ему перевеса ассимиляции над дезассимиляцией. С качественной стороны материал идеологических форм также имеет свое начало в технической области.
3. Развитие технических форм совершается под непосредственным действием как подбора «внесоциального» (влияний со стороны внешней природы), так и подбора социального. Развитие идеологии непосредственно подчиняется лишь социальному подбору.
4. Исходная точка всякого социального развития лежит в техническом процессе. Основная линия развития идет от технических форм через низшие организующие формы идеологии к высшим. Соответственно этому в том же направлении идет возрастание консерватизма социальных форм.
5. Производная линия социального развития, направляющаяся от высших организующих форм к низшим и от идеологии к технике, есть всегда лишь продолжение и отражение основной линии. Она не только не изменяет относительно большей величины консерватизма высших форм идеологии, но даже опирается на этот консерватизм как на свое необходимое условие.
6. Таким образом, в техническом процессе лежат динамические условия социального развития и деградации, движущие силы этих процессов, в идеологии — статические условия, силы ограничительные, регулирующие, формирующие.
В. Классы и группы
В предыдущей части нашего анализа общество все время рассматривалось как одно жизненное целое, с единым направлением подбора его элементов — социальных форм. Но такая точка зрения законна только до известного предела; она выражает собою отвлечение от некоторых черт, реально выступающих в жизни общества то в большей, то в меньшей степени. На дальнейших стадиях анализа эти черты должны быть приняты во внимание; а они сводятся к относительной жизненной отдельности определенных частей общества и, соответственно этой отдельности, относительно различному направлению подбора социальных форм в пределах этих частей.
Первобытное общество, маленькое и тесно сплоченное, чуждо разделению на классы; степень его жизненного единства подобна той, какая свойственна живому организму, конечно не организму высшего типа, а какому-нибудь из низших многоклеточных, вроде кишечно-полостных или лучистых. Начало дробления общества на классы и социальные группы лежит там же, где и начало всякого вообще социального развития — в техническом прогрессе. Расширяясь и врастая по различным направлениям во внешнюю среду, социально-технический процесс подвергся сильной дифференциации, которая выразилась в «разделении труда». Как мы видели, развитие технических форм находится в зависимости не только от «социального подбора», но также — и прежде всего — от подбора «внесоциального», от непосредственных воздействий внешней природы. Разнообразие внешних природных условий, в которых приходится выполнять свой труд различным членам и группам разрастающегося и все шире раскидывающегося в пространстве социального целого, дает исходную точку для развития «общественного разделения труда» — для отделения сельского хозяйства от обрабатывающей промышленности и от горного дела, а затем дальнейшего распадения этих отраслей на более мелкие.
Параллельно с этим дроблением общества шло другое, также обусловленное расширением и усложнением техники, но вытекавшее из него иным путем. Именно разделение труда уменьшало степень непосредственной согласованности отдельных трудовых функций и увеличивало непосредственные противоречия технического процесса. Отсюда возникла необходимость приспособления, направленного к непосредственному и систематическому согласованию частей трудового процесса, к непосредственному и систематическому устранению выступающих в нем частных противоречий, и такое приспособление выработалось в виде отделения организаторской функции от исполнительской.
«Организатор» трудового процесса представляет собой персональную форму «организующего приспособления», как «идеология» — форму безличную. В развитии жизни очень часто бывает, что однородные функции выполняются органами, в высшей степени неоднородными по своему генезису и по самому типу своего устройства. Впрочем, есть, конечно, и разница в характере «организующих» функций организатора человека и какой-нибудь «идеи» или «нормы»: в первом случае эта функция имеет более непосредственный, более живой и текучий характер. Каждое «распоряжение» организатора есть как бы «норма», созданная им для данного частного случая, тогда как даже наиболее скромная по жизненному значению норма идеологическая охватывает целый неопределенный ряд частных случаев. Зато деятельность организатора несравненно полнее охватывает каждый частный случай, к которому относится, и может определить его собою всецело, а идеологическая безличная форма всегда определяет тот или иной социальный факт лишь частично, захватывает лишь какую-нибудь одну его «сторону» или особенность. Коренное же сходство обоих типов «организующих социальных приспособлений» выражается и в цепи их развития, в образовании здесь и там восходящих рядов, суживающихся снизу вверх: какая-нибудь феодальная цепь организаторов, идущая от главы крестьянского семейства через множество вассально-сюзеренных звеньев к императору или папе, или бюрократическая цепь — от последнего городового до абсолютного монарха — вполне аналогична какой-нибудь идеологической цепи понятий или норм, от самых частных до самых общих.
Разграничение исполнителей и организаторов, а также организаторов различных степеней может также, и даже еще в большей мере, послужить основой для различных направлений социального подбора, как и первая указанная нами форма разделения труда. Чтобы не смешивать эти генетически неоднородные и жизненно-несходные способы дробления общества, мы будем деление первого рода обозначать термином «социальные группы» (земледельцы, ремесленники, торговцы и т. п.), деление второго рода — термином «классы» (рабовладельцы и рабы, предприниматели и рабочие и т. д.). Таким образом, типическое отношение социальных групп для нас будет специализация, типическое отношение классов — господство и подчинение[175].
Само по себе разделение труда в обществе еще далеко не равняется его дроблению на группы и классы. Пока различия или даже частичные противоречия не выходят за пределы технического процесса, до тех пор это не более как различия и противоречия частей одного целого, неизбежные, разумеется, во всякой сложной форме жизни; и социальный подбор стремится гармонизировать отношения этих частей посредством выработки организующих форм. Только тогда, когда эти различия и противоречия организуются как таковые, только тогда, когда они переходят в область организующих форм, так что создаются отдельные «идеологии», тогда можно уже говорить о групповом и классовом делении общества.
В староиндийской общине имелась, несомненно, хотя и примитивная по характеру, но довольно значительная специализация; но это еще не означало дробления общины на социальные группы, потому что вся область мышления и норм во всем существенном оставалась тожественной для всех членов коллективности. Выделение «старейшин» также не означало деления на классы по такой же точно причине: старейшина в общине как организатор труда являлся только человеком наибольшего опыта по сравнению с другими членами общины, но во всем способе «понимания» этого опыта не отличался от остальных. Напротив, в городской общине средних веков каждое ремесло организовывалось в особую социальную группу: живя отдельною жизнью в сфере техники, оно закрепляло эту отдельность, с одной стороны, системой ремесленного обучения, недоступной для представителей других ремесел, с другой стороны, особой системой норм, в виде цехового статута регулирующих внутреннюю жизнь ремесла, в виде специальных привилегий цеха — внешнюю жизнь. Эту отдельность идеологический консерватизм упрочивает настолько, что когда внутри ремесла происходит уже новое распадение — на классы, и «подмастерья» организуются с самостоятельной идеологией против «мастеров», то союзы подмастерьев, расширяясь, нередко выходят за пределы отдельного города и даже отдельной нации, но никогда не переходят рамок отдельного ремесла: возникают междугородские и международные союзы подмастерьев одного ремесла, но нет междуремесленных союзов подмастерьев хотя бы одного города.
Что же касается этого классового дробления ремесла, то оно становится совершившимся фактом лишь тогда, когда подмастерье, перестав быть простой «личинкой» мастера, вынуждается своим экономическим положением смотреть на жизнь и на свои интересы иначе, чем мастер, и создавать для себя иные нормы поведения, чем те, которые соответствуют взглядам и желаниям мастеров, словом, когда возникает «идеология» подмастерий.
Вообще можно сказать, что настоящая отдельность социальных групп и классов начинается там, где из разделения труда рождается взаимное непонимание людей.
Таким образом, основа этих социальных делений лежит в техническом процессе, в «производстве»; но их формирующий момент есть идеология или, вернее, «идеологии».
Социализация труда создает главным образом частичную качественную неоднородность жизненного опыта людей. Жизненный материал, организуемый в идеологических формах, у сапожника не тот, что у земледельца, у земледельца не тот, что у моряка и т. д. Вначале, когда самая социализация еще только намечается и каждый работник родовой общины только преимущественно посвящает себя определенной отрасли труда, занимаясь время от времени и другими и обладая некоторым «уменьем» почти во всех них, это различие технического опыта отдельных работников по сравнению с общим для них жизненным содержанием так ничтожно, что может отразиться, и то в слабой степени, лишь на самых «частных» понятиях, на самых низших звеньях идеологического ряда, бесследно исчезая на вышележащих его ступенях. По мере развития специализации область идеологических различий, с одной стороны, расширяется внизу ряда, с другой — поднимается от нижних звеньев все выше. Каждое уже возникшее различие, становясь условием социального подбора, усиливает собою различие в направлении этого последнего, и новые различия создаются с каждым шагом все легче и легче. Таким образом, дифференцирующая тенденция, если бы она могла проявиться в чистом, изолированном виде, должна прогрессивно усиливаться; и величина совершившейся дифференциации выражалась бы тогда, говоря математически, чем-нибудь вроде показательной функции[176].
Но рядом с дифференцирующей существует непрерывно другая, противоположная тенденция — «интегрирующая» или просто — организующая. Общее содержание жизни социальных групп не только не исчезает, но в свою очередь растет, особенно благодаря взаимному общению людей. А общение при специализации продолжает сохраняться и даже прогрессирует, потому что стимулируется ею: чем дальше идет специализация, тем меньше отдельные группы могут обходиться одна без другой, тем неизбежнее и чаще между ними «экономические» сношения, а на их почве и взаимный обмен опытом и идеями. Когда же взаимное «непонимание» социальных групп (разумеется, всегда частичное) становится ощутительным препятствием к общению, источником реальных «недоразумений», тогда социальный подбор стремится выработать общие для этих групп идеологические формы взаимного «понимания»; происходит вынужденное жизненной необходимостью «ознакомление» социальных групп между собою, взаимодействие и взаимная шлифовка их мировоззрений в тех частях, в которых сказывается противоречие. Эта вторая тенденция может, в свою очередь, прогрессивно усиливаться, получая опору в каждом уже достигнутом успехе, повышающем для различных групп однородность среды социального подбора.
Таким образом, перед нами две прогрессивно развивающиеся антагонистические тенденции. От всей суммы конкретных условий зависит перевес той или другой из них. Пока дифференциация технического процесса идет все дальше, можно в общем констатировать среди ряда колебаний перевес первой, дифференцирующей тенденции в жизни различных социальных групп. Но на определенной ступени развития, совпадающей с началом машинного производства, совершается поворот.
Из колоссального материала технического опыта, систематизированного наукою, вырабатываются общие технические приемы, такие технические формы, которые при незначительных вариациях частностей применимы в различных видах общественного труда. Сущность этого преобразования заключается в том, что между органами человека и орудиями, непосредственно действующими на материалы труда, выступает новое звено — механический аппарат; и отношение человека к внешней природе концентрируется в отношении к этому аппарату, к машине. А машины, отражая в своем устройстве результаты самого разностороннего, веками накопленного опыта, сведенного научным познанием к простейшим формам, машины гораздо более однородны и существенно сходны между собою, чем материалы и продукты их работы; и содержание технического опыта для людей, работающих с машинами, гораздо более сходно и однородно, чем для старых специалистов-ремесленников или рабочих мануфактур. Усовершенствование машин, ведущее мало-помалу к превращению всех их в «автоматические механизмы», усиливает эту тенденцию до неизвестного еще предела. «Специализация» как бы переходит с людей на машины; и не только происходит сближение «специальностей» по основному содержанию их технического опыта, но, кроме того, ослабевает связь между лицом и «специальностью»: переходы от одного занятия к другому становятся все легче. Так социальное развитие подрывает в конце концов социально-групповое деление, и для общества намечается путь к новой, высшей целостности[177].
Классовое деление общества и в своей основе, и в своем развитии, и в своих конечных результатах глубже, чем социально-групповое. В своей конечной фазе оно не сглаживается, незаметно притупляясь, как это последнее, но насильственно преодолевается в суровой борьбе и жестоких кризисах.
Различие в содержании опыта для «организатора» и «исполнителя» с самого начала разделения этих функций и качественное, и количественное. Но качественное различие опыта здесь не того типа, как в обыкновенной «специализации», а совершенно иного. Сапожник, кузнец, земледелец выполняют очень различные трудовые акты, но все эти акты лежат в одной жизненной плоскости, в сфере непосредственного воздействия со стороны человеческого организма на внесоциальную природу, непосредственной борьбы с нею, словом, в области технического процесса в самом полном и строгом значении этого слова. Не такова роль «организатора», направляющего и координирующего их труд, будет ли это патриарх родовой общины, или средневековый феодал, или рабовладелец античного мира, или предприниматель эпохи капитализма: он воздействует на природу через этих исполнителей, он не вступает с нею в непосредственную борьбу (поскольку он именно организатор, а не исполнитель), его труд не принадлежит к техническому процессу в такой мере и в таком смысле, как труд исполнителей. Для организатора непосредственный объект деятельности не природа вне-социальная, а другие люди; и орудие этой деятельности — не средства производства, а средства общения. Мы уже сравнивали организатора по его функции с идеологическими приспособлениями, и действительно, его социально-трудовая роль, при всей своей громадной важности, стоит в «косвенном» отношении к внешней природе, находится в области «идеологического процесса».
Организатор «обдумывает», составляя наиболее целесообразный план организуемых трудовых процессов, и «распоряжается», сообщая каждому исполнителю, что он должен делать, а затем «контролирует» работу, останавливая и ограничивая исполнителей там, где они уклоняются от этого плана. Как видим, его работа воспроизводит в зародышевом виде и в текучем состоянии все три основных типа идеологических форм, указанные нами выше. Все это глубоко отграничивает его функцию и, следовательно, содержание его опыта от исполнительской функции с ее «непосредственно-техническим» опытом.
С количественной стороны опыт организатора также отличается от опыта исполнителя большей широтою и полнотою, и эта разница тем значительнее, чем сильнее специализация исполнительского труда.
Наконец, степень организованности опыта в психике организатора должна быть для успешного выполнения его функции значительно выше, чем та, которая требуется для исполнителя, — различие, которое вместе с предыдущим выражают обыкновенно одним словом — «образованность». И действительно, «образованность» во все времена была специфическим отличием организаторских классов.
Итак, опыт более широкий и разносторонний, более организованный и в то же время менее непосредственно-трудовой, не основанный на прямой борьбе с внешней природой — таковы особенности организаторского существования.
Сама по себе широта и разносторонность опыта есть, конечно, в высшей степени благоприятное условие для пластичности и прогрессивности социального типа — богатый материал жизни дает много элементов и стимулов для развития. Организованность опыта может быть иногда благоприятным, иногда неблагоприятным условием в этом отношении — все зависит от формы, в какой организован опыт. Но решительно неблагоприятное значение имеет здесь третья характеристика организаторского типа — его не прямое отношение к трудовой борьбе с природою, его — большее или меньшее — отдаление от этой непосредственной борьбы, исходной точки всякого социального прогресса. Из этой особенности рождается глубокая консервативная тенденция; и она-то в большинстве случаев настолько сильно налагает свою печать на организаторское существование, что противоположная, прогрессивная тенденция бледнеет и исчезает перед нею.
Но это происходит только тогда, когда вся идеология данного организаторского класса уже вполне организовалась, развернувшись в определенную систему. Пока этого нет, пока идеология класса не завершилась, не систематизировалась от самых низших звеньев до последних высших, до тех пор интенсивно идет работа идеологического творчества, и консерватизм класса, не имея опоры в прочной группировке норм и идей, остается скрытым. Вот почему в молодых организаторских классах, какую бы эпоху мы ни взяли, так много жизни и движения — прямая противоположность тому, что наблюдается в позднейшей фазе, когда эти классы уже «организовали» жизнь в пределах своего мировоззрения и интересов[178].
Во всяком случае, самое направление развития организаторского класса не может быть тожественно с направлением развития класса, ему подчиненного: слишком значительно различие основной социальной функции того и другого, слишком значительно различие в содержании опыта и различие вытекающих из него стремлений, интересов.
Однако прежде чем перейти к выяснению сущности этого различия в направлениях классового развития и вытекающих из него результатов, нам надо несколько конкретизировать самое понятие «организаторского класса».
Я уже указал, что организаторская функция сама по себе еще не обусловливает «классового бытия» и классовой отдельности, что «класс» возникает только вместе с идеологической обособленностью организаторов и исполнителей. Теперь я прибавлю, что организаторский класс обыкновенно складывается и становится классом раньше, чем «исполнительский», нередко у первого уже имеется определенное миропонимание и выработанная система норм, организующих его жизнь и ограждающих его интересы, тогда как второй остается аморфной социальной массою, для которой организаторская идеология есть внешняя, угнетающая сила, а собственной идеологии нет или есть только зародышевые комбинации. Рабовладельцы античного мира были настоящим классом, а рабам так и не удалось никогда возвыситься до степени класса.
Но в таких случаях, как этот, все же наблюдается глубокая дифференциация, резко выделяющая организаторский класс среди общества. Часто не бывает и этого — организаторская функция, будучи обособленной персонально, не успевает вовсе вызвать этой дифференциации, так что вообще не получается двух различных направлений развития. Это бывает в тех случаях, когда организатор несравненно теснее связан трудовым процессом со своими «исполнителями», чем с другими подобными организаторами. Я остановлюсь на двух комбинациях этого рода, имеющих специальное значение для нашего анализа.
Мелкобуржуазное семейное хозяйство заключает в себе одного организатора — глава семьи — и несколько подчиненных — жена, дети, домашние рабы (называемые в современном обществе «прислугою»). Что касается этой последней группы, то она в обществе с наемным трудом обособляется, приобретая черты пролетарского класса; но в пределах собственно «семьи» связь остается самой тесной. Мелкий буржуа слишком резко отделен от других, ему подобных, самостоятельных мелких буржуа, противоречиями конкуренции и обмена, и слишком много жизненных отношений объединяют его с женой и детьми; кроме того, в типичном мелкобуржуазном хозяйстве глава его не только «организатор», но также «исполнитель»; в труде ремесленном, земледельческом, мелкоторговом другие члены семьи только «помогают» ему, подчиняясь его указаниям. В результате такое хозяйство может представлять одну сплоченную коллективность с общей линией развития.
Но если, как это в большинстве случаев наблюдается за последние века, хозяйство кухни и детской достаточно резко обособляется от хозяйства мастерской, лавки, конторы и становится исключительной специальностью женщины, как подчиненная функция в этой системе отношений, то никакая жизненная близость мужчины и женщины в семье не помешает тому, что их социальные типы станут развиваться не в одинаковом направлении, что дифференцирующая тенденция выступит на первый план. Дифференциация здесь имеет двойственный характер — и социально-групповой, и классовый одновременно. И подчинение мужу, и специализация на домашнем хозяйстве создают из женщины тот социально-низший тип, какой она представляет собой еще и теперь в средних и частью низших слоях общества.
В мелкобуржуазной и среднебуржуазной семье женщина тяготеет по преимуществу к религиозно-авторитарной идеологии с ее консерватизмом, переходящим среди общего прогресса жизни в прямую реакционность. Мужчина, хотя тоже не чуждый этих тенденций, по сравнению с нею является носителем позитивизма и прогрессивности. Рядом с узостью и невежеством средней женщины мировоззрение мужчины кажется широким и светлым. Почему все это так? Религиозная и консервативная идеология есть выражение отношений господства — подчинения. Женщина в буржуазной семье вращается исключительно в рамках этих отношений, потому что другая сторона буржуазного мира — его анархические отношения между хозяйствами, его конкуренция — закрыта от женщины фигурою ее мужа, непосредственное участие в этой стороне жизни для женщины недоступно. Иное дело мужчина: для него кроме авторитарной организации семейного хозяйства близка и непосредственно ощутительна социальная борьба, анархическая форма социальной организации. Поэтому в его идеологическом мире занимает крупное место и соответственная идеология — метафизическая или буржуазно-позитивная[179], с ее прогрессивной тенденцией, выражающей стремление удержаться в жестокой борьбе за существование; эта идеология* может решительно оттеснить авторитарно-консервативную. И если получающаяся таким путем глубокая идеологическая неоднородность все же не создает широких и острых классовых противоречий, способных резко разделить женщину и мужчину в семье, то это главным образом потому, что в пределах своей семьи мужчина — организатор — гораздо больше руководится авторитарной идеологией, чем вне семьи: соответственно внутренним отношениям семьи на сцену выступают именно те идеологические приспособления, которые выражают и поддерживают авторитарную организацию. Здесь находит себе полное объяснение тот обычный грубый парадокс буржуазного лицемерия, что мужчина-атеист ценит религиозность своей жены и находит нужным воспитывать в религии своих детей. По той же самой причине мужчина и консерватор в своей семье; и он особенно охотно поддерживает ту узкую специализацию, которая сводит к таким ничтожным размерам опыт женщины и гарантирует невозможность для нее выйти из рамок семьи и подчинения.
Я остановился на всем этом отнюдь не для того, чтобы критиковать те или иные социальные отношения, а только для того, чтобы иллюстрировать относительность понятия «класса» и необходимость целого ряда определенных условий для перехода от простого разделения организаторских и исполнительских функций до классового разграничения. Судьба буржуазных женщин — самый близкий для нашего времени случай неполного развития в этом направлении; отсюда и своеобразный характер буржуазного женского движения наших времен, движения, во многом напоминающего классовое, но не классового[180].
Другой пример разграничения организаторской и исполнительской функций без классового разъединения, пример также очень важный для наших целей, — это отношения «идеологов» и «массы».
Специально анализировать эти отношения здесь не приходится[181]. Организаторская функция идеолога, кто бы он ни был — литератор, философ, религиозный учитель, политический вождь, — не может подлежать сомнению в том же самом смысле, в каком идеология есть всегда область организующих приспособлений. Идеолог «организует» жизненные отношения и опыт людей, создавая «формы» для того и другого и путем общения делая эти формы «социальными». Степень широты и значения этой работы может быть очень различна, от эфемерной и ничтожной роли какого-нибудь мелкого поэтического произведения, систематизирующего некоторое количество впечатлений, переживаемых немногими людьми, до всесветной преобразовательной деятельности великого религиозного реформатора. Но самый способ организующей работы в существенных чертах один и тот же, значительно отличающийся от обычного, который сводится к «распоряжениям» и «приказаниям», требующим «подчинения». Здесь перед нами такой тип организующего процесса, который делает роль идеолога как бы промежуточным звеном между ролью обычного персонального организатора и безличных идеологических форм. Идеолог лично вырабатывает организующие формы, но они не прямо и непосредственно организуют жизнь и опыт людей (как это делают «распоряжения», «приказания» и т. п.), а только пройдя через социальный подбор и приобретя в нем характер безличных норм и идей, подобных нормам и идеям, выработанным стихийно. Например, религиозный учитель предлагает массам такую-то религиозную доктрину; но доктрина эта только тогда станет реально организующей формой для опыта и деятельности этих масс, когда она будет усвоена ими как «истина», т. е. примет безличную форму социально-сложившейся познавательной системы. Начальнику «повинуются» потому, что он начальник, т. е. организатор; учению идеолога следуют не потому, что он идеолог, а потому, что его учение «истинно»; и сам он может, благодаря этой истинности, т. е. социальной приспособленности его учения, стать «вождем», т. е. организатором, которому подчиняются уже непосредственно и слепо; но именно постольку он уже тогда не просто идеолог, а «вождь», «царь», «воплотившийся бог», вообще представитель власти.
Существуют, конечно, всевозможные переходные формы между чистым «идеологом» и непосредственно практическим «организатором», действующим силою власти. Типическим совмещением этих форм является «законодатель»; ближе к типу собственно «идеолога» стоит партийный политический вождь, ближе к противоположному типу — высшие представители всякой восходящей цепи организаторов, обладающие властью в тех или иных пределах создавать «нормы», обязательные не только для данного момента, но и на будущее.
Нам, однако, сейчас не важны частности, особенности, переходные формы этих типов; для нас существен только вопрос о том, может ли отношение «идеологов» к «массам» стать классовым разграничением, и если нет, то почему. Теперь для нас должно быть ясно, что, поскольку «идеологи» остаются идеологами, такое превращение невозможно: «идеолог» создает организующие формы для трудового опыта «масс», но эти формы приобретают жизненное значение лишь постольку, поскольку они оказываются и становятся на самом деле «идеологией» этих масс, т. е. выражают их действительный опыт, действительные стремления. Таким образом, «идеолог» выполняет свою роль лишь при условии коренного совпадения его опыта и тенденций развития с опытом и тенденциями развития тех масс, которым он служит. Следовательно, существенное различие направлений социального подбора в среде «идеологов» и в среде их «масс» невозможно.
Конечно, при известных условиях и из «идеологов» может создаться организаторский класс, но только это уже не будет класс идеологов тех масс, над которыми он будет господствовать.
Изложенного, я думаю, достаточно для выяснения самого понятия «классовых различий». Излишне, я полагаю, останавливаться на частных соотношениях «классов» и «социальных групп», например на «социально-групповом» делении какого-нибудь организаторского класса, возникающем на специализации организаторов, или на «классовом» делении какой-нибудь социальной группы, возникающем из обособления в ней «организаторов» и «исполнителей». Мы перейдем поэтому к существенно важному для нас вопросу о смене классов, об их социальной судьбе, о тенденциях развития и об условиях деградации классовых общественных систем.
Для упрощения вопроса представим себе общество, состоящее всего из двух классов, господствующего и подчиненного. Вопрос о самой форме господства мы оставим пока в стороне — рабовладельцы и рабы, или феодалы и их крестьяне, или капиталисты и пролетарии… Пусть весь или почти весь непосредственно технический процесс выполняется классом подчиненным; господствующий класс также строго специализировался на организаторской функции в обществе. Рассмотрим, как должно тогда совершаться развитие обоих классов.
Первоначальное и основное содержание опыта, которое должна организовать «идеология», есть все тот же непосредственно технический процесс. Вначале, пока разделение двух частей общества еще только зарождается, и затем, пока оно развивается до своего завершения, «организаторы» сохранят еще и некоторую прямую связь с непосредственно техническим трудом; но даже и тогда, когда они сами вовсе перестают быть хотя бы отчасти «исполнителями», их «опыт» и направление социального подбора в их среде, вырабатывающего идеологические формы, еще не могут существенно разойтись с «опытом» исполнителей и направлением подбора в их среде, пока организаторы непосредственно и непрерывно организуют труд исполнителей. В этих пределах «организуемое» идеологией содержание для тех и других остается еще одно и то же, оно только неодинаково и неравномерно распределено между двумя частями общества. Благодаря этому неравномерному распределению опыта, благодаря тому, что «организаторская» психика охватывает его в более широких размерах, хотя и в менее живых, менее интенсивных проявлениях[182], благодаря этому получается и неравномерное распределение идеологической творческой работы, которая в наибольшей части протекает в организаторской среде. В исполнительской среде возникают, вообще говоря, только или почти только самые низшие звенья идеологической цепи, те, которые самым непосредственным образом и в самых узких размерах организуют технический опыт; создавать формы, более широко организующие, несравненно легче и быстрее могут те, кто более широко охватывает опыт, т. е. организаторы. Таким образом, именно они вырабатывают все или приблизительно все высшие звенья каждой цепи.
Но это еще отнюдь не означает идеологического расхождения между организаторской и исполнительской частью социального целого. Совсем нет: пока еще вся «организаторская» (по генезису) идеология организует в конечном счете всецело то же самое содержание, которое, по частям, в иных пропорциях, но все-таки является и содержанием непосредственного опыта «исполнителей». Это одна, общая идеология; она, конечно, в большей полноте доступна верхнему слою общества и сравнительно отрывочно усваивается нижним, но ни здесь ни там она не сталкивается с жизненным противоречием — и здесь и там она действительно выполняет свою организующую функцию. Таково, например, общее религиозное мировоззрение феодалов и крестьян в начале феодального развития общества; оно удовлетворяет и тех и других, оно соответствует пока еще не расходящимся между собою основным содержаниям опыта и тех и других.
Однако на этой идиллической фазе дело не может остановиться. Разлагающим моментом является рост общественной системы и изменение способов производства. Область непосредственной борьбы с природой неминуемо испытывает изменения, и эти изменения дают толчок к настоящей «классовой» дифференциации.
Представим себе патриархальную общину доклассического древнего мира, той эпохи, когда дети царей (т. е. патриархов и племенных вождей) самолично пасли скот и когда царь, обращаясь к своему «рабу» Эвмею, называл его «свинопас богоравный». В эту эпоху нет и речи о двух «классах», об идеологическом разъединении и т. д. Хозяйство — натуральное, почти не переходящее за пределы участка, занимаемого общиной, например, одного из островков Архипелага. Хотя «цари» и другие патриархи выполняют почти исключительно «организаторские» функции, они живут совершенно общею жизнью со своими родственниками и «рабами», вообще — «исполнителями» в трудовой системе, работу которых они непосредственно организуют. Но вот натуральное хозяйство шаг за шагом начинает осложняться меновым. Между патриархальными родовыми общинами, между племенными «царствами» развивается обмен, все в большей мере превращающий их из самостоятельных экономических коллективностей в клеточки несравненно более широкого целого, социальной системы с возрастающим разделением труда между ее частями. Это существенное преобразование далеко не в одинаковой мере касается двух различных частей каждой такой общины, организаторов и исполнителей: на жизнь и деятельность первых она имеет непосредственное и наиболее сильное влияние, на вторых — гораздо более слабое, и притом почти исключительно косвенное влияние. Представителями родовых общин в их меновых и вообще внешних сношениях выступают, конечно, организаторы; для всех остальных жизнь по-прежнему концентрируется внутри общины, в ее повседневном труде, в той части ее хозяйства, которая все еще остается «натуральною».
Из этого вытекают два результата громадной важности. С одной стороны, возникает жизненное сближение между организаторами различных общин, порождаемое их общими делами и интересами, междуобщинными сношениями, обменом[183] и всеми производными этих связей, политическими и религиозными формами. С другой стороны, прежняя жизненная близость между главой общины и его подчиненными постепенно ослабляется, потому что содержание трудового опыта оказывается уже и количественно и качественно все более неодинаковым: опыт организатора включает в себя новое, расширяющееся содержание, далеко переходящее за пределы непосредственной трудовой жизни общины и принадлежащее к трудовому опыту более сложной коллективности, частью которой стала данная община; опыт исполнителей этого нового содержания не включает, разве только в ничтожной степени. Отныне организующая идеологическая деятельность двух частей общества оперирует над различным материалом — исходный пункт «классового» дробления имеется налицо.
Отныне идеология господствующего класса должна охватывать и натурально-хозяйственную, и меновую жизнь; и внутриобщинное разделение труда, и социальное, междуобщинное его разделение; и трудовой опыт отдельных хозяйств, и опыт общественного целого («Polis», город, государство). Все это и обнаруживается без труда в идеологии свободных людей классического мира: там есть и «обычай» (нормы натурально-хозяйственного мира), и формальное право рядом с «нравственностью» (нормы менового общества), и живая конкретная политеистическая религия (познавательная система натурального мира), и наука с философией (познание отвлеченное, впервые находящее почву в меновом обществе). Античное искусство черпает из обоих источников жизни и дает идеальному, надчеловеческому или, что то же, коллективно-человеческому содержанию формы, по своей непосредственности и простоте родственные наивному реализму первобытного искусства. Такова господская идеология классической эпохи.
Теперь, какова другая сторона медали? Более узкое и по преимуществу «натурально-хозяйственное» содержание трудового опыта рабов[184] не нуждается в этой сложной господской идеологии и не соответствует ей. В среде рабов по преимуществу сохраняется старое, наивно-религиозное мировоззрение, которое во многих своих частях для господ уже сводится к «суевериям» (заметим, что даже и женщины «господских» семей, подчинение которых мужу и отцу представляет смягченную форму рабства, также сохраняют и наивную религиозность, и склонность к «суевериям» в гораздо большей степени, чем свободные мужчины). Взаимные отношения рабов, равно как и их отношения с хозяевами, и отношения членов господской семьи между собою, словом, внутренний строй рабовладельческого хозяйства, определяются опять-таки по преимуществу «обычаем», т. е. нормативными приспособлениями старого типа, а не формальным правом, которое господствует в межхозяйственных отношениях, меновых, политических и т. д. Наука, философия, высшие формы искусства — не для рабов не только в том смысле, что рабовладельческая эксплуатация не оставляет сил и возможностей для всего этого, но также и в том, что все это органически не сходится с повседневным существованием раба, все это не гармонизирует его опыт[185].
Но этим отношение идеологий далеко еще не исчерпывается. Надо иметь в виду, во-первых, тот факт, что идеологическое творчество было вообще по преимуществу делом организаторов и что даже в ранних стадиях эпохи рабства оно в наименьшей степени могло протекать в психике исполнителей. Идеологическое творчество, как мы знаем, рождается из социального избытка энергии, из перевеса ее усвоения над затратами, а этот избыток или перевес концентрируется сначала почти весь, затем, как увидим, и весь целиком в «организаторской» части социального целого. Во-вторых, надо иметь в виду и то обстоятельство, что организаторская функция «господ» не ограничивается одним техническим процессом, но охватывает и область «идеологическую», так что «господа» предписывают рабам определенные нормы и внушают им определенные понятия. По этим причинам идеология рабов и не может складываться самостоятельно; ее пробелы заполняются материалом господской идеологии, да и не только пробелы: во многих случаях идеологические формы могут быть «навязаны» рабам в прямом противоречии с содержанием их опыта…
Какой вид представляет при таких условиях идеологическая жизнь рабов?
Наибольшую ее долю составляют сохранившиеся от прошлого нормы и понятия, связанные с натурально-хозяйственной стороною жизни рабовладельческой организации и медленно, в зависимости от непосредственных изменений техники рабского труда, преобразуемые собственным развитием (или деградацией) класса рабов.
Другую, уже меньшую часть своей идеологии рабы получают за счет идеологического творчества господ, причем эта часть, в свою очередь, должна быть разделена на две. Одни идеологические приспособления усваиваются рабами от господ «интегрально», т. е. так, что становятся постоянной и неотделимой частью рабской идеологии: это те, которые гармонируют с опытом и стремлениями рабов и гармонизируют их существование. Другие идеологические приспособления входят в жизнь рабов как постоянное противоречие, навязываются им «насильственно», путем «принуждения». Это те, которые не соответствуют опыту или стремлениям рабов, хотя вполне соответствуют интересам господ.
Так, например, некоторые технические знания или религиозные верования, даже некоторые особенно широкие нравственные нормы, выработанные в господской среде, могли настолько подходить к жизненному содержанию рабов, что рано или поздно возникли бы у них самостоятельно, если бы не были уже давно готовыми; ясно, что такие идеологические формы в среде рабов находят сразу только положительный подбор и укореняются в их психике, как растения в благоприятной по составу почве. Наоборот, многие правовые нормы, созданные господами в их отношениях к рабам, например абсолютная власть господ в спаривании рабов, право господина пользоваться всеми рабынями, обычай сковывать общей цепью рабов на плантациях во избежание их побегов, — такие нормы едва ли когда-нибудь стали для рабов положительной и нераздельной частью их мировоззрения. В психике рабов эти нормы должны были встретить отрицательный подбор, и потому они вовсе не могли стать нормами рабской идеологии. Однако они так или иначе навязаны рабам, усвоены ими, управляют их поведением? Да, но не как их нормы, а совершенно в ином смысле и в иной форме. Тут мы пришли к центральному пункту классового разъединения, и на нем нам следует специально остановиться.
Общество, раздробленное на классы, есть все же общество, т. е. некоторое жизненное целое. Когда в двух его частях направление социального подбора расходится, как в только что встретившемся нам случае, то все же дело не сводится к тому, что нормы, созданные рабовладельцами в их интересах и ненавистные рабам, остаются только в рабовладельческой среде. Нет, если по своему содержанию нормы эти относятся и к жизни рабов, то вопрос решается некоторой равнодействующей социального подбора, двух его направлений, выступающих в двух областях социальной среды. Эта равнодействующая оказывается иногда и в пользу подчиненного класса, навязываемая ему «норма» исчезает из жизни, например угнетающий закон превращается в мертвую букву, как это было с некоторыми английскими законами о сельских рабочих в XIV–XVI веках. Но чаще равнодействующая отклоняется в сторону господствующих классов; это и вполне понятно, если мы примем во внимание, что в их сфере концентрируется весь избыток социальной энергии, весь ее плюс, остающийся от борьбы с природою, что им «принадлежит» весь «прибавочный труд» общества, вся «прибавочная стоимость», если выразить тот же основной факт в обычных терминах экономистов. И тогда, несмотря на отрицательную тенденцию подбора в среде «подчиненного» класса, данная идеологическая форма сохраняется и «организует» его жизненные отношения, вернее — ограничивает и определяет их.
Эта идеологическая форма входит в существование подчиненных классов не как форма гармонизирующая, а как создающая противоречие, как внешний факт, к которому надо приспособляться, подобный враждебным силам внешней природы. Вместе с тем — и постольку, поскольку возникает такое отношение, — часть социальной среды (господствующий класс) превращается для другой части (класса подчиненного) в явление внесоциальное, в новую область внесоциальной среды. Это и есть основное классовое противоречие в его самой общей форме.
К враждебной силе внешней природы можно относиться двояко: либо пассивно, покоряясь ее власти, либо активно, борясь с нею. В эпоху власти природы над человеком в массе случаев неизбежно было отношение первого рода: при встрече с каким-нибудь пещерным львом, с которым немыслимо было бороться и от которого невозможно было убежать, человек фаталистически отдавался на волю судьбы. Еще всего два века тому назад таково было отношение человечества, например, к действию молнии. С развитием силы и опыта, с переходом от власти природы над человеком к господству человека над нею исчезают остатки такого отношения, и пассивность уступает место борьбе. То же самое и в области внутренних отношений общества, и специально — общества классового.
В эпоху рабства общественная сила социального целого еще настолько безусловно господствует над классом подчиненным, трудом которого она же и создается, что иного отношения к извне навязанным нормам, кроме пассивного, за ничтожными исключениями не существует. Классовое противоречие налицо, но классовой борьбы нет.
Как совершается при таких условиях развитие классового общества?
Пока рабовладелец непосредственно организует труд своих рабов, до тех пор внутренняя связь его хозяйства далеко перевешивает разъединяющую тенденцию классовых различий и зарождающихся классовых противоречий. Рабочие тогда для рабовладельца — подчиненный член того же социального целого, к которому сам рабовладелец принадлежит, его работник, но не его орудие; рабовладелец еще не есть владелец рабов, но их господин.
В этой фазе развития класс господ является носителем технического прогресса. Господин, имеющий небольшое число рабов, нередко не только руководит их трудом, но и работает сам с ними. Участие господ в технически-трудовом процессе если и не всегда непосредственное, то всегда близкое. Производительный труд рабов в господском мышлении выступает как необходимый социальный процесс.
Организаторская функция может дифференцироваться и дробиться, как и всякая другая. Это с ней и происходит по мере исторически совершающегося роста рабовладельческого хозяйства[186].
Не имея фактической возможности лично и непосредственно руководить всем трудом своих рабов, рабовладелец начинает временно поручать и частично совсем передавать это руководство другим лицам, частью, конечно, членам своей семьи, частью же — и чем дальше, тем больше — некоторым наиболее опытным и толковым рабам. Это — начало того процесса, который отрывает класс господ от производительного труда.
В дальнейшем процесс этот идет все быстрее. Лично для господина передача непосредственно организующей функции обученным для этого рабам представляет громадный выигрыш времени и энергии, так что легко понять, с какой силой должен действовать в этом направлении психический социальный подбор. Вместе с увеличением рабовладельческого хозяйства, объединяющего вместо единиц и десятков уже сотни и тысячи рабов, не только непосредственно организаторская функция переходит всецело к отдельным рабам, но и контроль над нею также поручается с течением времени другим рабам, и возникает цепь организаторов, в которой господин представляет высшее звено. Этим путем создается пропасть между техническим процессом и социальным существованием класса господ, а вместе с тем — между рабами и господами.
Эта пропасть вовсе не становится менее глубокой от того, что часть рабов выполняет организаторские функции. Скорее напротив. Так как всецело и исключительно воля господина дает отдельным рабам и отнимает у них власть над другими, то организаторская роль господина имеет всеобщий и абсолютный характер, качественно отличаясь от частной, ограниченной и притом случайной организаторской роли рабов, поставленных над другими рабами. Воля господина в пределах его хозяйства заключает в себе всякую власть, и творит все низшие власти, и ничем не ограничена, тогда как все остальное ограничено ею. Раб-управляющий перед господином равен последнему из рабов и может во всякий момент быть превращен в последнего из рабов. Поэтому чем больше становится расстояние между функцией господина и техническим процессом, выражающееся в идеологическом расстоянии между господином и последним исполнителем из числа рабов, тем больше делается также расстояние между господином и высшим из рабов.
Тот идеологический скачок, который мышление древнего мира делает при переходе от господина к рабу, всего легче себе представить, если мы возьмем его прямое отражение — в христианской религии. Христианство по своему происхождению — религия рабов и всех угнетенных, — явившись в конце древнего мира, когда рабовладельческое хозяйство пришло к завершению своего типа, ярко и живо отразило этот тип в своей универсальной конструкции. Иерархия людей, над ней иерархия ангелов и святых, но даже самый приближенный к Богу из числа святых перед ним — абсолютное ничтожество, как и последняя козявка; одним своим словом Бог может превознести последнего из последних до недосягаемой высоты первого после себя и низвергнуть первого из первых в бездну ничтожества[187]. Та же конструкция повторяется и в политическом устройстве Римского государства — в абсолютной власти императора, стоящей вне законов и создающей законы.
Та пропасть, которая отделила господ от непосредственно технического процесса, существенно изменила линию развития самого класса господ.
Изменение это заключается в том, что связь между господином и рабами вообще перестает быть социальной связью. В основе всякой социальной связи лежит единство трудового процесса как социальной борьбы за существование. Теперь такого единства для рабов и господ не существует. Соответственно этому раб для господина уже не является членом того социального целого, к которому сам господин принадлежит. Но реальная связь не уничтожена. Во что же она обратилась?
В отношение между человеком и орудием производства.
В самом деле, технический процесс, выполняемый рабами, теперь не имеет для господской коллективности, для общества, состоящего из рабовладельцев, значения социально-технического процесса вообще. Он имеет для них то же значение, как для нас — работа внесоциальных сил, например домашнего скота или машины. Раб тогда только instrumentum vocale, «говорящее орудие». Эта формула принадлежит самим древним.
Но никакое социальное целое не может существовать без своего особенного технического процесса, процесса непосредственной борьбы этого целого за его коллективную жизнь. Где же такой «технический процесс» для рабовладельческого общества, в которое рабы уже не входят как его члены?
Место технического процесса для класса господ как отдельного социального целого занимает процесс эксплуатации рабов (а также их добывания). И этот факт был вполне отчетливо осознан и сформулирован идеологами рабовладельцев, их философами: «Все искусство господина сводится к уменью использовать своих рабов». Все поражающие нас заявления древних писателей, в которых выражается полное отвращение и презрение к производительному труду, вытекают из одного этого факта: «рабское» дело равнялось внесоциальным процессам, выполнять его значило становиться на уровень орудия или скота. Только тот, кто всецело живет эксплуатацией, мог считаться членом общества в полной мере, что и выражалось в полноте гражданских прав. Права ремесленников и крестьян обыкновенно были ограничены — эти люди рассматривались как существа промежуточные между человеком — «политическим животным» — и рабом, «орудием, одаренным речью».
Основу всякого общественного развития составляет технический прогресс. Какой же технический прогресс возможен в сложившемся рабовладельческом обществе?
Поскольку организаторский класс раньше являлся его носителем, постольку технический прогресс теперь становится невозможен как прогресс техники производительного труда; он принимает форму прогресса эксплуатации или, пожалуй, заменяется прогрессом эксплуатации. В идеологии рабовладельцев этот факт отражается таким образом, что даже для науки, которая первоначально возникала, разумеется, из техники, технические приложения считаются «позорными», унижающими ее «достоинство», и все развитие науки, а также и философии совершается в направлении, частью совершенно чуждом идее технического прогресса, частью прямо ей враждебном.
Но, может быть, роль носителей технического прогресса от господ переходит к рабам? И этого нет в действительности, и опять-таки в силу того, что развитие класса господ идет в сторону прогресса эксплуатации. Раб-исполнитель доводится прогрессивно возрастающей эксплуатацией до такого жизненного истощения, при котором с его стороны совершенно невозможны дополнительные затраты энергии на усовершенствование орудий и приемов труда и на обдумывание возможных шагов в этом направлении. А раб-организатор? Его положение, конечно, несколько лучше, но направление его организаторской деятельности определяется абсолютною волею господина; и так как эта воля предъявляет одно и только одно требование — maximum эксплуатации, — то и вся «прогрессивная» работа психики раба-организатора уходит на решение именно этой задачи. Отсюда — ужасающая жестокость рабов-управляющих к подчиненным и полное отсутствие мысли об улучшении условий и способов труда этих последних.
Так создалось то безысходное противоречие, которое привело к гибели классического мира и его культуры: прогресс эксплуатации при отсутствии технического прогресса. Этот тип развития сам подрывает свои корни, сам себя осуждает, и только случайное выполнение казни над ним в древней Европе выпало на долю северных пришельцев. Деградация и крушение все равно были неизбежны там, где паразитическое развитие господствующего класса шло рядом с вырождением от истощения класса подчиненного, где весь излишек энергии, возникающий из технического процесса, тратился за пределами этого процесса и где мало-помалу сверх этого излишка стал растрачиваться таким же способом основной запас социальной энергии, воплощенный в агентах технического процесса — производительных работниках. Таков один тип классового развития общества, с деградацией как необходимым исходом[188].
Другой тип классового развития общества лежит гораздо ближе к нам. Это — капитализм.
Исходной точкой античного классового развития послужили патриархально-организованные натурально-хозяйственные общины, которые лишь слабо и поверхностно объединялись понемногу связью общественного разделения труда и выражающих его меновых отношений. Исходной точкой современного классового развития явились мелкобуржуазные хозяйственные единицы, глубоко и тесно связанные общественным разделением труда, совершенно не способные поддерживать свое существование вне меновых отношений, — городские ремесленные и торговые хозяйства средних веков.
По-видимому, эти исходные точки предрешают тот или другой тип классового развития. Всюду, где классовое развитие имело по преимуществу натурально-хозяйственный базис, оно направлялось по фатальному пути рабства; где преобладал базис меновой — развитие шло по пути капитализма. Это подтверждается не только историей тех народов Востока, которые не знали мелкобуржуазной городской организации и судьба которых оказалась чуть ли не хуже судьбы классического мира; это подтверждается и ходом развития европейских народов за последнее тысячелетие. Именно поскольку это развитие совершалось (как классовое), имея за собою вначале натурально-хозяйственное содержание, оно сбивалось на рабовладельческий тип. Такова была в большинстве случаев судьба деревни, которая получила классовую основу еще в натурально-хозяйственной фазе. Крепостная система, развившаяся из феодальной основы, сильно напоминает рабовладельческую и ведет в существенных чертах к тем же результатам: паразитический тип новейшей земледельческой аристократии отличается от древней рабовладельческой разве только меньшим благородством, отсутствием эстетической окраски, а вырождение крепостного крестьянства на почве его истощения чрезмерной эксплуатацией аналогично вырождению рабов и до сих пор еще дает себя чувствовать в «идиотизме деревенской жизни», замедляющем общий ход развития современного мира.
Причина, в силу которой различие этих двух начальных пунктов классовой дифференциации приобретает такое решающее значение для последующего, заключается прежде всего, я полагаю, вот в чем. В мелких натурально-хозяйственных организациях выделившаяся организаторская функция, воплощенная, например, в патриархе, простирает свое влияние и воздействие на всю жизнь и деятельность организации, а специально — всех тех ее членов, которые выполняют исполнительную функцию; и это есть необходимый результат «самодовлеющего», экономически замкнутого характера таких организаций: организатор регулирует все, потому что это все есть полное органическое целое, из которого нельзя обособить какой-нибудь части. Когда же классовое разграничение рождается из мелкобуржуазных отношений, в которых каждая хозяйственная единица представляет экономическую дробь целого, то организаторская функция предпринимателя, который является сначала в виде торгового, потом в виде промышленного капиталиста, его организаторская функция (и ее выражение — его «власть») простирается только на определенную, специализированную сферу деятельности исполнителя-рабочего, на его профессиональный труд; в остальной части своего существования исполнитель «самостоятелен», т. е. сам является «организатором» своих действий и даже своего «частного хозяйства». В первом случае для работника-исполнителя совершенно отсутствует возможность самостоятельного развития — он всецело «определен» и ограничен внешней организующей силою; во втором случае эта возможность существует, и притом тем в большей степени, чем меньшую долю существования рабочего занимает его профессиональная функция, в которой он «подчинен» организатору[189].
Другая причина, по существу нераздельная с первой, заключается в том, что мелкобуржуазное общество, благодаря своему глубокому разделению труда (и выражающему это разделение сложному социально-групповому составу), образует гораздо более широкий базис для технического прогресса, чем патриархальное или феодальное общество, с его слабым общественным разделением труда (при котором все социальное целое сводится к большему числу почти стереотипно-тожественных натурально-хозяйственных единиц).
Итак, мы перейдем теперь к вопросу об основных тенденциях и предельных результатах капиталистически-классового развития.
Капиталистический тип классового развития уже в самом начале своем характеризуется резко выступающей жизненной раздельностью «организаторского», или предпринимательского, и «исполнительского», или рабочего, класса. С самого начала обособления этих частей общества их «стремления» и «интересы» оказываются противоположны, а это значит, что направление социального подбора в них существенно различно. Тут совсем нет той первичной гармонии, того начального идеологического единения, какие наблюдаются в патриархально-родовой группе, и даже феодальной. Нет с самого начала и той генетической непрерывности и устойчивости состава отдельной хозяйственной единицы — коллективности, как в тех организациях: рабочий не прикреплен к «организатору» предприятия — капиталисту — ни кровной связью, ни связью необходимого покровительства и наследственного личного подчинения. Все эти условия делают классовое развитие при капиталистическом его типе несравненно более быстрым, чем при всяком ином[190].
Капиталистическое классовое развитие, как и всякое классовое развитие вообще, имеет два полюса. Начнем с верхнего — с тенденций, свойственных «организаторскому» классу.
По существу, здесь повторяется уже знакомая нам картина. Вначале — сравнительно близкое, «непосредственно-организующее» отношение предпринимателя к техническому процессу; затем — необходимо вызываемая самым ростом и усложнением предприятия частичная передача организаторских функций особым «исполнителям» — наемным управляющим, надзирателям, ученым техникам и т. д.; затем, путем дальнейшего переложения организаторской работы на чужие плечи, — полная фактическая утрата первоначальной роли в производстве. И так как в организаторском классе, превращающемся таким образом в класс только господствующий, «усваивается» (или присваивается, что здесь одно и то же) весь излишек энергии, доставляемый техническим процессом (здесь в форме «прибавочной стоимости»), то эта эволюция класса означает сведение его к чисто эксплуататорской функции, к голому паразитизму. Законченный результат этого процесса представляет тип рентьера — землевладельца, или владельца акций, или обладателя больших вкладов в банках, — людей, паразитирующих за счет прибавочного труда предприятий, о которых они знают только по имени или даже и настолько не знают (как бывает с вкладчиками банков, оказывающих кредит промышленным предприятиям).
Но есть важное различие между этой формою паразитического перерождения «организаторского» класса и той, которую мы видели у рабовладельцев классической древности. И для капиталиста, и для рабовладельца основная тенденция жизни есть, конечно, прогресс эксплуатации. Но в то время как для рабовладельца эта тенденция всецело заменяла и вытесняла тенденцию технического прогресса, для капиталиста она сливается с этой последней.
Таково влияние различной социальной среды, в которую поставлены эти два эксплуататорских типа. Рабовладельческие хозяйства, затронутые обменом лишь в своих верхушках, слабо конкурировали между собою, а потому и в те времена, когда рабовладелец был еще непосредственным организатором рабского труда, стимулы технического прогресса были ничтожны. В позднейшие же времена, когда меновая функция усилилась и конкуренция стала ощутительной, социальный тип рабовладельца уже вполне сложился и вполне отграничился от всякой положительной роли в производстве, а потому не мог уже найти новых путей приспособления к этой конкуренции, кроме того же беспредельного выжимания рабов. Напротив, капиталист социально рождается уже среди конкуренции, пожалуй, даже из нее: ведь его власть не имеет наследственно-сословного характера, как власть рабовладельца, она завоевана в той жестокой, на каждом шагу мрачно-преступной борьбе, которая называется «первоначальным накоплением», и расширяться дальше она может лишь путем новой борьбы — капиталистической конкуренции. Таким образом, капиталист как организатор предприятия постоянно испытывает на себе давление этой социальной борьбы, в которой побеждает тот, кто лучше вооружен, и в которой высшая техника оказывается лучшим оружием. Благодаря этому, с самого начала стремление к maximum эксплуатации соединяется для капиталиста с заботой о техническом прогрессе. А по мере того как стремление к maximum эксплуатации встречает сопротивление рабочего класса, забота о техническом прогрессе тем более выступает на первый план: когда одно оружие в жизненной борьбе притупляется, тем более важно становится отточить другое. Для рабовладельца этого побуждения не существовало, потому что рабы не оказывали сопротивления, а самое большее — умирали от истощения.
По мере своего удаления от первоначальной роли в производстве, по мере ее передачи доверенным рабам, рабовладелец передавал им и свое принципиальное отношение к хозяйству, т. е. требовал от них только беспощадности в деле эксплуатации, но отнюдь не усовершенствований в способах производства. Капиталист, удаляясь от прямой организаторской деятельности в своем предприятии, не перестает еще ощущать действие конкуренции, а потому и не становится равнодушен к техническому прогрессу. От своих доверенных наемников — директоров и инженеров — он требует поэтому также не одной энергии в выжимании прибавочного труда рабочих, но и технической предприимчивости, умения улучшать постановку дела, своевременного введения вновь изобретаемых машин; капиталист особенно ценит в этих служащих инициативу в усовершенствовании предприятия и техническую изобретательность. Таким образом, и дело технического прогресса не терпит существенного ущерба от того, что капиталист эволюционирует в паразита, оно переходит только в другие руки, в руки более широкого и более жизненного класса капиталистических «служащих», т. е. наемных организаторов.
Соответственно изменениям социальных функций класса капиталистов меняется направление социального подбора в его среде при выработке его идеологических форм.
В области познавательных приспособлений технически-прогрессивная роль крупной буржуазии на первых стадиях ее развития сказывается научной и материалистической тенденцией. Возрастающая планомерность борьбы с природою и власть общества над нею получают свое выражение в быстро расширяющейся сумме технических знаний и в развитии «организующих» эти знания естественных наук. В создании этой части идеологии участвуют, конечно, все классы общества; но крупная буржуазия и ее идеологи, как из ее собственной среды, так и из среды примыкающей наемно-организаторской интеллигенции, являются по преимуществу творцами системы мировоззрения, имеющей своею основою и содержанием этот идеологический материал.
Однако техническая прогрессивность крупной буржуазии связана в то же время с конкуренцией, со стихийной анархичностью и противоречивостью социально-производственного целого; эта прогрессивность рождается, следовательно, из власти общественных форм над людьми; а потому подчинение социально-стихийным силам есть специфическая форма для всего социально-технического опыта крупной буржуазии. Естественно, что социальный подбор в соответствии с этой формою вырабатывает и все мировоззрение крупной буржуазии. Оно оказывается, при своем реально-техническом основном содержании, насквозь проникнуто социальным фетишизмом.
Господство над людьми их социальных отношений воспринимается как постоянное активное вмешательство в их жизнь каких-то безличных сил, неуловимых в своей реальной форме, но непреодолимых для какой бы то ни было попытки сопротивления. «Меновая ценность» есть первый и наиболее типичный из этих «социальных фетишей»; она властвует над людьми на рынке, часто губит их беспощадно; но что она такое — этого не в силах понять фетишист рынка, ее трудовая сущность скрыта от него непроницаемою оболочкою; это оболочка противоречий и борьбы, окутывающих собою реальное сотрудничество людей в социальном целом. Такой социальный фетиш в силу неуловимости своего содержания имеет вид пустой абстракции; а в то же время, как объединяющий момент обширного ряда явлений, он служит их «организующей» познавательной формою, их «объяснением». «Товары продаются и покупаются в таких-то соотношениях, потому что такова их ценность» — вот формула социально-фетишистического понимания фактов.
Я не стану здесь на других иллюстрациях показывать, как все области социальной жизни в своем буржуазно-идеологическом отражении получают социально-фетишистическую оболочку: не один раз я уже касался этого вопроса и хотя ни разу не имел возможности остановиться на нем с такой полнотою, которой он заслуживает[191], но здесь это было бы особенно затруднительно, так как отвлекло бы нас далеко от основной нити изложения. Для нас достаточно того общего соображения, что если основные жизненные условия для класса капиталистов необходимо связаны с социально-фетишистическими формами мышления, то социальный подбор в этой классовой среде неизбежно будет обнаруживать тенденцию все идеологические формы согласовать, привести к гармонии с этим фетишизмом. В результате и научно-философское буржуазное мировоззрение проникается той «метафизичностью», которая группирует данные опыта вокруг пустых абстракций — «сил» и «субстанций», которая законы явлений принимает как безличные силы, господствующие над природою, неуловимые в своей реальной форме, но активные и непреодолимые, подобно таинственным силам рынка. Таков «материализм» буржуазии: в нем всеобщей субстанцией является «материя», определяемая, в конце концов, только как неизвестная причина ощущений, а в качестве всеобщей формы выступает столь же бессодержательный закон причинности, сводящийся к неизбежному наступлению обусловленного, раз дана совокупность его условий, причем самый закон играет роль активной силы, вызывающей переход от условий к обусловленному[192].
Наконец, третья черта буржуазного мировоззрения в эпоху положительной общественной роли буржуазии — это динамическая, или эволюционная, тенденция, вытекающая, разумеется, все из той же технической прогрессивности.
Итак, мировоззрение, исходящее из положительного научно-технического содержания, эволюционное, но в то же время облеченное в социально-фетишистические формы — таково направление, в котором вырабатывается познавательная идеология капиталистов в первой фазе развития этого класса, до его паразитического вырождения[193].
Что касается нормативной идеологии, то здесь крупная буржуазия, естественно, должна была в юридических и «нравственных» формах систематизировать и тем самым прочно организовать основные социальные условия своего «организаторского» положения в обществе, своего классового господства. Эта часть буржуазно-идеологической системы сводится к двум принципам — собственности и законности, из которых первый является по преимуществу «правовым», а второй — по преимуществу «моральным». Я поясню эту характеристику, так как она может вызвать некоторое недоразумение.
Мы уже видели, что реальные отношения производства облекаются в нормативную форму отношений собственности, что фактические отношения собственности систематизируются затем в ряде норм более общего характера и что, в конце концов, эта идеологическая цепь завершается всеобщим, всепроникающим принципом «собственности»; содержание же этого принципа, изменяющееся в различных общественных формациях, определяется основным типом отношений производства. Так, мелкобуржуазный принцип собственности в своем чистом виде заключает в себе идею непосредственного отношения мелкого производителя к средствам и продуктам его труда — то, что наши народники называют «трудовым началом»; в полном соответствии с этим принципом идеологи мелкой буржуазии, начиная со времен классической древности и до наших дней, обнаруживают тенденцию к ограничению нетрудовой частной собственности и выдвигают утопии «мелкобуржуазного социализма», сводящиеся к созданию мелкой трудовой собственности за счет крупной нетрудовой. Крупнобуржуазный принцип собственности имеет, естественно, уже иное содержание, то, которое выражается словом «капитал», т. е. собственность как орудие господства над трудом и его эксплуатации, собственность как «самовозрастающая ценность». Поверхностному взгляду капиталистическая концепция частной собственности кажется (благодаря отсутствию трудового момента) просто бессодержательной: частная собственность, и только. Но на практике содержание принципа обнаруживается в том всеобщем и основном для капиталистической системы факте, что продукт труда всецело и исключительно принадлежит собственнику средств производства и ни в какой мере — трудящемуся.
Всевозможные правовые нормы капиталистического общества обобщаются в этом принципе и являются его частными приложениями. Все гражданское законодательство, поскольку оно создается именно крупной буржуазией, служит организованным воплощением этого принципа. Все уголовное законодательство и вся государственная конституция, поскольку они зависят от капиталистов, служат организованной охраной этого принципа.
Но так как все существование класса капиталистов окружено борьбою — как внутренней, в виде конкуренции, так и внешней, в виде постоянных конфликтов с «исполнительским» классом, пролетариатом, и с отстаивающей свое существование мелкой буржуазией, и так как происходящие то и дело обострения этой борьбы имеют тенденцию нарушать жизненную устойчивость капитала и прочность его социального господства, — то борьба против социальной борьбы, в одних случаях — только против ее крайностей (по отношению к конкуренции), в других — против нее вообще (по отношению к классовым выступлениям пролетариата и мелкой буржуазии), эта борьба становится существенным моментом в социальной жизни крупной буржуазии. Организующие формы для этой борьбы вырабатываются в виде различных норм «социального и политического поведения», которые крупная буржуазия стремится распространить и упрочить во всем обществе. Конечное звено всех таких норм, выражающее их основную и общую тенденцию, — это принцип «законности».
Кажущаяся бессодержательность этого принципа, свойственная всем идейным фетишам буржуазного общества, скрывает за собою очень реальное содержание. «Законность» требует как будто подчинения установленным в обществе нормам, без отношения к тому, что в них заключается; но так как это принцип класса, господствующего в производстве, то реально он означает подчинение общества классовому господству крупной буржуазии. Поэтому он и складывается вполне лишь тогда, когда господство это становится в широких размерах совершившимся фактом.
Я назвал этот принцип «по преимуществу моральным» на том основании, что он, играя подчиненную роль по отношению к принципу собственности, получает реальную силу лишь постольку, поскольку с ним сходится, и тогда осуществляется путем принудительных действий; поскольку же его тенденция не совпадает с тенденцией «священного начала собственности», постольку он имеет лишь «идеальное» влияние, т. е. не проводится в жизнь силою принуждения. Например, «законность» поведения низших классов общества строго контролируется судами и другими властями и гарантируется суровыми наказаниями, «законность» же в отношениях самой буржуазии к этим низшим классам постоянно служит предметом обещаний и уверений буржуазных политиков и санкционируется буржуазным общественным мнением; но дальше этого дело не идет, если не вмешивается реальная сила других классов.
Несмотря на эту практически-подчиненную роль, принцип «законности» является настоящей «формой нормативного мышления» для буржуазии и ее идеологов; и даже там, где приходится революционно выступать против установленных (другими классами) в обществе норм, они невольно облекают свою антизаконную борьбу все в ту же форму «законности», например защиты «естественных прав» человека, гражданина, предпринимателя…
Таковы основные идеологические тенденции организаторского класса капиталистов в «реально-организаторской» фазе его развития.
Рабочий класс, постепенно выделяющийся в течение приблизительно того же периода из мелкой буржуазии города и деревни — из ремесленников и крестьян, теряющих самостоятельную, одновременно организаторскую и исполнительскую функцию в мелком производстве, — рабочий класс вначале просто сохраняет сложившуюся раньше мелкобуржуазную идеологию; и только болезненные противоречия, возникающие из ее несоответствия с его новым социальным положением и изменяющейся техникой, приводят к прогрессивному вытеснению этой идеологии новыми тенденциями, создающими своеобразную собственную идеологию пролетариата. Я буду говорить здесь, конечно, только об этих тенденциях, а не о мелкобуржуазных пережитках.
Познавательная сторона идеологии пролетариата, естественно, развивается в научно-материалистическом направлении. Это вытекает прямо из того факта, что рабочий является непосредственным деятелем развивающегося технического процесса; и в особенности техника машинного производства в своем познавательном выражении неминуемо образует материалистическое миропонимание[194]. Точно так же и динамическая тенденция необходимо свойственна идеологии, рождающейся из трудовой деятельности, непрерывно реализующей технический прогресс и непрерывно изменяющей свое содержание в полной зависимости от него.
В этих отношениях пролетарская идеология вначале совпадает с крупнобуржуазной и, вообще говоря, просто заимствует материал этой последней. Вместе с тем и социальный фетишизм вначале представляет общую окраску пролетарской идеологии, впрочем, не столько под влиянием идеологии капиталистов, сколько вследствие сохранения этого фетишизма от мелкобуржуазной фазы. Но чем дальше идет развитие машинной техники и классовой борьбы пролетариата, тем значительнее расходится пролетариат в своем мировоззрении с классом капиталистов.
Начинается, однако, это расхождение не здесь, а в области нормативной идеологии. Капиталистический принцип собственности означает, как мы видели, подчинение производителя-пролетария вообще; а специально собственность капиталиста на купленную им рабочую силу означает подчинение пролетария произвольно устанавливаемой капиталистом степени эксплуатации; и к этому подчинению направлены все частные правовые нормы, выдвигаемые крупной буржуазией. Но пролетарий, как мы видели, не раб, безусловно и со всех сторон скованный необходимостью и привычкой подчинения; за пределами своего «рабочего дня» он — сам свой собственный «организатор», и организатор своего частного хозяйства, например «глава» своей семьи. Более того, в самом акте продажи своей рабочей силы, в этой исходной точке его рабства, он выступает как безусловный владелец этой рабочей силы, который «может» располагать ею, хотя практически он имеет только — и то не всегда и в очень ограниченных размерах — возможность выбрать себе хозяина. На почве таких элементов социальной независимости, первоначально являющихся только остатками мелкобуржуазной формы существования, у рабочего обнаруживается отнюдь не рабское отношение к тем нормам, которые создаются для него капиталистами.
Таково происхождение классовой борьбы. Начинается она, соответственно мелкобуржуазному происхождению рабочего, в мелкобуржуазной форме борьбы индивидуального продавца рабочей силы с индивидуальным ее покупателем-капиталистом на рынке рабочей силы; и ведется тогда из-за конкретных норм подчинения — высоты заработной платы, длительности рабочего времени и т. д. — норм для данного рабочего, т. е. наиболее частных. Затем, благодаря кооперации капиталистического предприятия и благодаря обусловленной ею общности норм подчинения, а также, конечно, благодаря индивидуальному бессилию рабочего, борьба эта шаг за шагом «обобществляется» в пределах предприятия; далее, общность условий труда в различных предприятиях одной отрасли и взаимная зависимость их от успехов в борьбе ведет это обобществление борьбы за пределы отдельного предприятия; наконец, общая зависимость рабочих различных отраслей от рынка труда с его безработной армией, вместе с прогрессом техники, сближающим, как мы видели, трудовые функции различных по специальностям рабочих, разрывает рамки отдельных отраслей производства и делает рабочее движение наиболее ширококлассовым, какое видел когда-либо мир.
Но борьба в этом процессе не только «обобществляется», она также «обобщается», т. е. направляется против все более общих норм, создаваемых крупной буржуазией. Даже как борьба «экономическая» она все в более широких размерах стремится изменить и заменить новыми конкретные нормы подчинения и эксплуатации, но все же только новыми нормами того же рода, более выгодными для рабочих. Когда затем борьба возвышается до степени «политической», ее объектом становятся правовые «нормы норм» экономического подчинения, охватывающие область производства в целом. Но тем самым борьба затрагивает уже высший, всеобъемлющий нормативный принцип буржуазного бытия — капиталистическую частную собственность, принцип буржуазного господства; т. е., вернее, обнаруживается враждебная этому принципу тенденция всей пролетарской борьбы, эмбрионально скрытая уже в низших формах борьбы.
В этой борьбе рабочий класс, выдвигая свои собственные нормы от более конкретных и частных до самых общих и принципиальных, создает шаг за шагом всю собственную нормативную идеологию, что и делает его классом в самом полном и строгом значении этого слова. Что же это за идеология?
Трудовой принцип собственности, унаследованный от мелкобуржуазной фазы, дает первичный материал для развития пролетарской нормативной идеологии, но только материал. Сначала выдвигаются просто конкретные нормы оценки рабочей силы как «справедливые», т. е. «соответствующие» затратам труда. Но затем, по мере расширения и углубления борьбы, идея «справедливой» оценки рабочей силы отступает перед тенденцией к maximum оценки, какого можно практически добиться, и тенденция эта обобщается в представлении, что весь продукт каждого предприятия произведен рабочими и, следовательно, весь он (или вся его ценность) должен принадлежать рабочим[195]. Когда же борьба становится общеклассовой, то эти более частные нормативные представления уступают место широкому, всеобъемлющему принципу общественной собственности на все средства производства — принципу социализма. Принцип социализма и есть высшее звено в цепи развития и обобщения нормативной пролетарской идеологии.
Этот принцип стоит, конечно, в резком противоречии с принципом капиталистической собственности; но он отнюдь не есть простое отрицание этого последнего. Мы уже знаем, что социальный подбор, в данном случае социально-классовый в пролетарской среде, сохраняет и развивает только такие идеологические формы, которые организуют реальное содержание жизни, в конечном счете именно технический прогресс. Такое значение и имеют все нормы, выдвигаемые пролетариатом в классовой его борьбе. Нормы конкретного характера, относящиеся к заработной плате, рабочему дню и т. п., имеют тенденцию организовать трудовой процесс так, чтобы рабочая сила могла развиваться до maximum при непрерывно меняющейся технике, а это осуществляется именно путем повышения уровня жизни работника. Нормы более общего характера, направленные к ограничению капиталистической собственности вообще и, наконец, к ее устранению, эти нормы пролетарской идеологии имеют тенденцию передать рабочему классу общую организаторскую функцию в системе производства, которая пока принадлежит капиталистам. Обе тенденции суть реальные тенденции развития самого производства. В прогрессирующей машинной технике действительно создается высший тип работника, и по трудовой энергии, и по интеллигентности, тип, характеризуемый высшим уровнем жизни; и капиталисты вынуждены отступать перед ним в борьбе, соглашаться на необходимые для него изменения в нормах эксплуатации, потому что этого требует самое производство, самая возможность его развития. В то же время рабочий действительно приобретает организаторские функции в техническом процессе, приобретает их как индивидуально, благодаря тому что работа при машине имеет черты не только исполнительского, но и организаторского труда, притом чем дальше, тем в большей степени, так и коллективно, благодаря тому что в экономической борьбе рабочие реально ограничивают организаторскую роль капиталистов в их предприятиях, а в политической борьбе — организаторскую роль класса капиталистов во всей жизни общества[196]. Таким образом, пролетарская нормативная идеология выражает действительные трудовые отношения пролетариата и служит вполне реально организующею формою их развития.
Однако она не господствует в капиталистическом обществе, и пролетариат принужден в массе случаев приспособляться к внешней силе норм, навязанных господствующим классом. В борьбе с этой внешней силою пролетариат вырабатывает нормы поведения, не имеющие ничего общего с буржуазным принципом «законности» и в массе случаев прямо ему противоречащие. Эти пролетарские нормы находят себе законченное, обобщающее выражение в принципе товарищеской классовой солидарности. Принцип «законности» требует всеобщего подчинения установленным внешним нормам, за которыми скрывается классовое господство буржуазии; принцип классовой солидарности пролетариев требует подчинения сознанным коллективным интересам рабочего класса, т. е. практически, поскольку дело касается общей борьбы, интересам развития этой борьбы. Поэтому всюду, где только установленные нормы сковывают развитие общепролетарской борьбы, рабочие обнаруживают тенденцию революционно нарушить эти нормы, и принцип их поведения, в противоположность буржуазной «законности», «лояльности», оказывается революционным.
Вслед за нормативной и познавательная идеология пролетариата шаг за шагом обособляется от буржуазной и становится ее противоположностью. С одной стороны, пролетарское мировоззрение освобождается от социалистического фетишизма, с другой стороны, его динамическая тенденция приобретает характер революционной, в противоположность эволюционному динамизму буржуазной идеологии[197]. В результате и научно-материалистическая тенденция пролетарской идеологии существенно расходится с буржуазно-материалистической, так что даже обозначение их одним и тем же словом есть, собственно, пережиток прошлого.
Социальный фетишизм, как мы видели, есть выражение общей неорганизованности социальной системы производства и складывается первоначально в сфере обмена и конкуренции, где он непосредственно достаточен для того, чтобы познавательно организовать противоречивое содержание опыта. Принимая участие и в обмене, и в конкуренции, пролетариат не может миновать фазы социального фетишизма и, следовательно, метафизически окрашенного мировоззрения с абстрактно-пустыми высшими обобщениями; и в этой фазе он еще пользуется буржуазным познанием, буржуазной философией. Но по мере того как во внутренних отношениях рабочего класса конкуренция уступает место солидарности, а во внешних на место индивидуальной продажи пролетарием его рабочей силы становится коллективная борьба с классом капиталистов за лучшие условия труда, причем вскрываются действительные отношения эксплуатации и подчинения, замаскированные формою продажи рабочей силы, — по мере этих изменений исчезает почва для социального фетишизма в рабочем классе. Формы познания, приспособленные к внутренним противоречиям коллективного бытия, делаются недостаточны и негодны, когда в классовом существовании пролетариата эти внутренние противоречия вытесняются внутренним единством, с одной стороны, и внешними противоречиями (борьба с классом капиталистов) — с другой. Новый тип познавательных форм выражает новые отношения.
В области социальной жизни принцип нового познания заключается в том, что социально направленный труд людей есть действительная основа ценности — не только экономической, но и всякой иной. Техническая ценность продуктов, становящаяся на место фетиша меновой ценности, есть кристаллизованное в них количество социально-трудовой энергии людей. Познавательная ценность идей есть способность повышать сумму социально-трудовой энергии, планомерно определяя, «организуя» приемы и способы человеческой деятельности. «Нравственная» ценность[198] человеческого поведения имеет своим содержанием повышение социально-трудовой энергии путем гармонического объединения и сплочения деятельности людей, путем «организации» ее в направлении maximum солидарности.
Соответственно изменяющимся формам понимания социальной жизни становятся недостаточны и неудовлетворительны прежние формы познания во всех областях опыта; прежние пустые абстракции вроде «субстанции», «силы», «абсолютного», теряя фетишистические свойства, теряют и свою жизненность; их голая пустота вскрывается перед растущим мышлением, и они не могут более организовать его; если они еще и продолжают временно сохраняться, то лишь как обозначения сознанных пробелов познания. Новые формы вырабатываются из новой техники, из ее общих, однородных приемов и методов, представляемых системою машинного производства. Завершением этих форм, их высшим звеном для данного момента является закон превращения и сохранения энергии; это всеобщее выражение машинной техники распространяется по «производной» линии идеологического развития на все прочие области опыта и, приобретая таким образом характер универсального монистического принципа, до сих пор оказывается способным без противоречий организовать в последней инстанции весь опыт людей.
Энергетика еще раньше становится знакома буржуазной науке, чем пролетарскому мировоззрению. Но в буржуазном мышлении и этот принцип приобретает метафизическую, т. е. социально-фетишистическую окраску: сохранение энергии принимается как вечность какой-то «субстанции». Уже современные ученые и философы буржуазного мира, представители не столько буржуазии, сколько наемной интеллигенции с ее промежуточно-классовым характером, шаг за шагом освобождают энергетический монизм науки от элементов метафизики и фетишизма, раскрывая его методологическое содержание. Но они не могут ни закончить этой работы устранения фетишизма, ни развить и расширить до высших пределов положительное содержание принципа. Относя этот принцип только к физическому опыту и не решаясь распространить его на психический, они не только суживают его смысл и значение, но также обнаруживают остатки субстанциального, т. е. метафизического, понимания энергии, того понимания, которое делает энергию субстанцией физического мира[199]. Только в пролетарском мышлении этот принцип способен монистически проникнуть собою все познание и гармонически организовать весь опыт.
Динамическая тенденция в пролетарском мировоззрении расходится с динамической тенденцией в буржуазном благодаря различной роли обоих классов в самом процессе социального развития. В техническом прогрессе активно участвуют оба класса; но для буржуазии этот прогресс жизненно-полезен лишь постольку, поскольку он расширяет возможности эксплуатации, т. е. поскольку социально-трудовая организация, изменяясь количественно, остается прежнею качественно, — сохраняет свою классовую форму. Напротив, для пролетариата технический прогресс превращается в путь к социальной революции, к качественному изменению формы общества, к уничтожению его классового строя. Это различное отношение к прогрессу в основной области опыта и здесь и там переносится на весь опыт и на все познание. В результате — противоположность «эволюционного» динамизма буржуазной философии с «революционным» — пролетарской.
И с этой стороны «научно-материалистический» характер пролетарского мировоззрения оказывается далеко не одинаков с «научно-материалистическим» характером мировоззрения буржуазного[200]. Познавательные идеологии двух классов расходятся по всем основным линиям.
Противоречие нормативных и познавательных идеологий, постепенно возрастая, ведет к прогрессивному разъединению классов на два отдельных общества, относящихся каждое к другому как к силам внешней природы.
Разъединение это достигает maximum, когда класс капиталистов окончательно утрачивает реально-организующую функцию в производстве и превращается в паразитический класс.
Тогда его нормативные принципы становятся реакционными, а его мировоззрение прямо дезорганизуется.
Капиталистическая собственность, освобожденная уже от всякого производственного содержания, превращается в принцип чистой эксплуатации, подобный рабовладельческому принципу, и находит свое законченное воплощение в биржевой игре, а также в кредитных и акционерных спекуляциях, граничащих с простым грабежом.
Принцип законности во многих случаях оказывается уже не соответствующим классовому интересу и еще чаще — не соответствующим интересу личному. Тогда он систематически и более или менее явно нарушается. В то же время он формально признается и настойчиво навязывается остальному обществу всюду, где его сохранение остается выгодным для капиталистов. Это противоречивое отношение класса капиталистов к собственному принципу, конечно, подрывает в корне остатки влияния, какими еще пользовался самый принцип, и определяется другими классами как «грубое лицемерие».
В области познания научно-материалистическая тенденция исчезает, так как ее основа — технический опыт — становится далекой и чуждой для паразитического класса. Такая же судьба постигает и динамическую тенденцию — по той же причине, а также и потому, что в атмосфере консерватизма и реакционности, характеризующей отжившую буржуазию, элементы динамизма в мировоззрении встречают интенсивные противоречия и подвергаются отрицательному подбору. Остается только социальный фетишизм, ничем не ограниченный и не смягченный, как организующая форма для все более бедного содержания.
Впрочем, в это время усилия буржуазии закрепить за собой господство в сословно-авторитарных и государственных формах, раз его не удается удержать экономической силою, ведут к воскрешению в буржуазии элементов авторитарной идеологии, подобных феодальным тенденциям; и разложение буржуазного мышления осложняется проявлениями религиозности, ханжества и т. п.
Но в это время пролетариат, организовавшись в силу, способную стройно организовать все производство, завершив выработку новой идеологии, устраняет и анархию производства, и все нормы господства крупной буржуазии, заменяя все это новыми, своими формами жизни. Источники паразитизма исчезают, класс паразитов распадается. Остается единое общество с единой идеологией. Классовое развитие закончено, начинается новая фаза истории человечества, фаза объединенного гармонического развития. Этот момент лежит еще в будущем, но приводящие к нему тенденции настоящего так сильны и очевидны, что его необходимость несомненна.
Резюмируем главнейшие выводы, касающиеся социально-группового и классового дробления общества:
1. И социально-групповое, и классовое разделение общества являются результатом количественного и качественного прогресса техники. «Социальные группы» возникают на почве развития специализации, «классы» — на почве прогрессивного обособления организаторских и исполнительских функций в обществе. Сущность социально-группового и классового разъединения сводится к жизненно важным различиям в направлении социального подбора.
2. Социальные группы или классы тогда приобретают свойства определенных и устойчивых социальных комплексов, когда у них складываются определенно-различные идеологии, чем и обусловливается устойчиво-различное направление социального подбора в среде этих коллективностей.
3. Социально-групповое обособление представляет по своей степени функцию двух переменных тенденций — дифференцирующей технику, обостряющей различия специальностей, и интегрирующей, создающей сходство и единство в специальных функциях производства. Исторически в развитии техники наблюдается сначала — вплоть до эпохи машинного производства — преобладание первой из этих тенденций; рамки социальных групп укрепляются и достигают той высокой степени прочности, которая характеризует, например, цеховые разграничения. Затем, накопление и организация социально-технического опыта приводят к тому, что перевес склоняется на сторону интегрирующей тенденции: вырабатываются общие методы борьбы с природою в самых различных отраслях — методы, главным образом, машинного производства, — и рамки специальностей расплываются, идеологии социальных групп сближаются и сливаются, пока в единстве трудовых методов не исчезает совершенно социально-групповое дробление общества.
4. Что касается классового дробления, то оно на более ранних стадиях дифференциации задерживается тем особенным отношением, которое существует между функцией организатора и социальной идеологией. Организатор есть персональная форма организующего приспособления, идеология — форма безличная. Организатор существует и работает, а идеология развивается за счет одной и той же социально-энергетической величины — за счет перевеса усвоения над затратами энергии в непосредственно-трудовом, в техническом процессе. Благодаря этим соотношениям первоначальными творцами идеологии выступают организаторские элементы общества, причем, разумеется, создаваемая ими идеология является тогда общею для всего социального целого.
5. Идеология, вырабатываемая организаторской частью общества, до тех пор сохраняет полное жизненное значение для обеих частей общества, пока организуемое ею содержание остается действительно общим для них. Когда же это условие нарушается и жизненное содержание двух частей общества становится существенно различным, например в начале эпохи рабства, когда верхняя часть общества вовлекается в обмен, а нижняя часть продолжает жить в натурально-хозяйственных рамках, тогда начинается идеологическое разъединение классов, тогда идеология высшего класса становится в противоречие с жизненным опытом и стремлениями низшего, и это противоречие в дальнейшем возрастает.
6. Организаторская функция «высшего» класса позволяет ему организовать жизнь «низшего» класса посредством даже таких норм, которые не соответствуют жизненным условиям этого последнего. Такие нормы для подчиняемого им класса приобретают значение внешней силы, подобной силам внесоциальной природы, силы враждебной, но к которой необходимо приспособляться. Таково первичное и основное классовое противоречие, исходная точка развития всякой классовой борьбы.
7. Существует несколько типов классового развития. Из них предельными являются два: тип классического рабства и тип капитализма. Другие типы, например феодальный, жизненно сводятся к этим двум, переходя в них на известной стадии своего развития (все это относится, конечно, не к идеально-возможным, а лишь к исторически известным типам классового развития).
8. Оба типа классового развития совпадают в том отношении, что организаторский класс, прогрессивно удаляясь от технически-производственного процесса, теряет с течением времени реально-организаторскую функцию, превращаясь в класс паразитический и неизбежно вырождаясь, а вместе с тем теряя и свою социальную силу.
9. Оба типа различаются между собою по исходному пункту и по конечным социальным результатам. Античный тип классового развития имеет своим началом патриархальное, натурально-хозяйственное рабство, которое затем осложняется обменом, захватывающим лишь верхи общества. Организаторское влияние господина простирается на все существование рабов, связь господина и раба неподвижная (не может быть разорвана волею раба, но только волею господина). Этот тип классового развития быстро приводит к превращению непосредственного работника в орудие производства и путем беспредельной эксплуатации обусловливает его полное вырождение. Технический прогресс прекращается. Рабская идеология не успевает сложиться и не идет дальше зародышей; классовая борьба отсутствует. Вырождение обоих классов завершается разложением и крушением всего общества.
10. Капиталистический тип классового развития имеет началом мелкобуржуазную меновую организацию. Организаторская роль предпринимателя ограничивается определенной частью существования рабочего — рабочим днем. Связь подвижная (договорная). Этот тип классового развития приводит к прогрессивному превращению массы индивидуальных работников-исполнителей в сплоченную коллективность, приспособленную к организаторской роли в беспредельно расширяющихся размерах. Быстрый технический прогресс, который свойствен этому типу развития, стимулирует быстрое развитие противоположных классовых идеологий и классовой борьбы. Дело завершается крушением прежнего организаторского класса и переходом общества от классового развития в противоречиях к интегрально-гармоническому развитию. Стихийность внесоциальная и социальная одинаково преодолеваются планомерно-организованной силою человечества, его власть над природою беспредельно возрастает…
Самопознание философии
Цикл явлений, подлежащих познанию, завершается самим познанием. Здесь оно выступает как один из социальных процессов — наиболее сложный из всех, но принципиально познаваемый до конца. Ни в его формах, ни в его движении нет ничего по существу недоступного той организующей опыт трудовой деятельности, которую оно собой представляет. От самых частных до самых общих, все формы познания должны быть исследованы со стороны их генезиса, их жизненного значения, их развития, их конечной судьбы.
Так мы и поступали во всем предыдущем изложении. При этом мы систематически пользовались определенными методами и приемами, выражающими определенную точку зрения на исследуемый объект. Отчасти мы анализировали все с той же точки зрения и самые методы исследования, но только отчасти. Мы, например, видели, что индукция и дедукция представляют собой сокращенное воспроизведение процессов идеологического развития вообще, как они протекают в социальной жизни; мы отмечали связь закона сохранения энергии с машинным производством и т. д. Дать сколько-нибудь исчерпывающий анализ таких соотношений мы здесь, очевидно, не имеем возможности. Но для нас обязательно выполнить по крайней мере одно: основы своего собственного мировоззрения мы должны определить со стороны их социального генезиса, понять их как идеологические производные глубже лежащих социальных условий. Это мы и постараемся теперь сделать.
Когда перед нами имеется определенный тип мировоззрения, например религиозно-дуалистический или, положим, метафизически-монистический, то для точного выяснения его объективных основ следует, пользуясь индуктивными приемами, поступать так. Прежде всего, возможно отчетливо установить ту социальную среду — класс, социальную группу, — в которой господствует этот тип мировоззрения. Затем надо выяснить главные социально-трудовые отношения, свойственные этой среде — данному классу, данной группе: мы можем a priori предполагать, что главные черты мировоззрения, определяющие его тип, зависят именно от главных жизненных отношений той среды, которая порождает и поддерживает это мировоззрение. Путем простого сравнения схемы мировоззрения со схемою трудовых отношений социальной среды мы можем обыкновенно получить уже материал для гипотезы, что такие-то черты мировоззрения происходят из таких-то общих технических отношений, или форм сотрудничества, или форм внутренней борьбы и т. д. Тогда на сцену выступает «метод различия»; его планомерное применение есть решающий момент в проверке гипотезы. Именно надо посредством дифференциальных наблюдений установить, что происходит с такими-то чертами мировоззрения, когда такое-то социально-трудовое отношение — их предполагаемая основа — развивается, упрочивается, распространяется, и что происходит, когда оно деградирует, ослабевает, отмирает; во всех ли социальных комплексах, где оно имеется налицо, обнаруживаются также и данные черты мировоззрения или тенденция к их развитию, а также и наоборот — везде ли они отсутствуют или уничтожаются там, где нет этой предполагаемой их основы и т. д.[201] Если во всех таких сопоставлениях обнаруживается надлежащий параллелизм форм познания и форм производства, то гипотеза имеет под собою твердую почву, и в качестве уже научной теории может послужить базисом для новых выводов и дальнейших исследований.
Оперируя этим способом, я выяснял в предыдущих своих работах происхождение дуалистического типа мышления из трудового дуализма организаторских и исполнительских функций, — происхождение метафизического монизма пустых абстракций из анархически-противоречивой формы общественного разделения труда, свойственной «товарному» обществу, — наконец отчасти и происхождение новейших монистических идей из товарищеской формы сотрудничества, характеризующей рабочий класс. Легко понять, что исследование такого рода становится тем труднее, чем новее мировоззрение, с которым оно имеет дело: меньше данных для сравнения, меньше материала для проверки, элементы гипотетического неизбежно сильнее. По той же самой причине исследование тем труднее, чем менее распространено исследуемое мировоззрение, чем более «индивидуально» оно окрашено и т. д.
Все эти трудности при социально-генетическом анализе наших основных («эмпириомонистических») положений выступают с большой силою; но если само мировоззрение жизненно, если оно не плод индивидуальных особенностей, а выражение определенной и прогрессивной социальной тенденции, вообще — если оно действительно заслуживает исследования, то нет оснований считать трудности непреодолимыми. Так это или нет — всего легче выяснить практически, путем попытки решения самого вопроса.
Нам придется начать с отчетливой формулировки того места, которое занимает наша точка зрения по отношению к обычной антитезе материалистических и идеалистических философских систем. Раз мы найдем, что она принадлежит к первому или ко второму ряду, у нас явится сразу возможность распространить на нее те выводы, которые могут быть сделаны по отношению к этому ряду вообще.
Формально различие материалистических и идеалистических точек зрения сводят обыкновенно к вопросу о соотношении «материи» и «духа»: что считать первичным и что — производным. Для нас, очевидно, совершенно необязательна сама антитеза, не только потому, что оба ее понятия смутны и неопределенны[202], но также и потому, что, поскольку исследование их генезиса придает им большую определенность, они оказываются пережитками авторитарного дуализма, отражением низшей социальной формации. В этом смысле можно было бы обозначить нашу позицию как одинаково чуждую материализму и идеализму. Но такая формулировка совершенно недостаточна для поставленной в данный момент цели — выяснения генетических соотношений «эмпириомонизма» с другими точками зрения.
Для материалистических систем характерна их особенно тесная связь с естественными науками: материал естественных наук лежит всегда в их основе, методы естественных наук они возводят на степень высших, всеобщих форм познания. Но сами естественные науки представляют собой высшую систематизацию технического опыта, «идеологию производительных сил», и такой же идеологией является, следовательно, в конечном счете материалистическое мировоззрение во всех (или, может быть, почти во всех) его исторических формах.
Идеалистические системы стоят в таком же особенном соотношении с процессом идеологическим, в каком системы материалистические — с техническим. Базисом для различных форм «идеализма» служат обыкновенно явления «нравственные», а также наиболее абстрактные из форм познавательных — логические законы, чистые категории познания и т. п. Идеализм, следовательно, есть «идеология идеологии» (по преимуществу)[203].
Наша точка зрения устраняет понятия «материи» и «духа» как неточные и запутывающие анализ. Но она пользуется сопоставлением «физического» и «психического» опыта и, исследуя их соотношение, приходит к выводу, что из этих двух областей опыта «физическое» представляет высшую ступень организованности, а следовательно, и производную. Психический опыт организован индивидуально, физический — социально, т. е. это различные фазы организующего процесса, из которых относительно первичною является «психическое». Не есть ли это идеализм в оболочке измененной терминологии, признание «духа» за относительно первичное, из чего развивается «природа»? Думать так было бы в высшей степени ошибочно.
«Психическое» и «физическое» как формы опыта отнюдь не соответствуют понятиям «природы» и «духа». Эти последние понятия имеют метафизическое значение и относятся к «вещи в себе». Мы же, устраняя метафизические «вещи в себе» из своего анализа как пустые фетиши, ставим на их место «эмпирическую подстановку». Эта подстановка, исходная точка которой лежит в признании каждым человеком психики других людей, принимает, что «основу» явлений физического опыта составляют непосредственные комплексы различных ступеней организованности, к числу которых относятся и комплексы «психические». Признавая, что физиологические процессы высших нервных центров, как явления физического опыта, суть отражение психических комплексов, которые и могут быть «подставлены» на их место, мы нашли, что и все вообще физиологические процессы жизни допускают подстановку комплексов «ассоциативного», т. е. психического типа; но подставляемые комбинации тем менее сложны и тем ниже организованы, чем ниже сложность и организованность физиологического явления. Далее, мы признали, что и за пределами физиологической жизни, в мире «неорганическом», эмпирическая подстановка не прекращается, но те «непосредственные комплексы», которые следует подставлять под неорганические явления, обладают уже не ассоциативной формою организации, а иной, низшею; это не «психические» комбинации, а комбинации менее определенные, менее сложные, также различных ступеней организованности, которая в своей низшей, предельной фазе является просто как хаос элементов.
И вот среди непосредственных комплексов, подставляемых под физический опыт, нам и следует искать аналогов «природы» и «духа», чтобы установить их взаимное отношение.
Но в этой самой постановке вопроса уже заключается, очевидно, и ответ: «природа», т. е. низшие, неорганические и простейшие органические комбинации, есть генетически первичное, «дух», т. е. высшие органические комбинации, ассоциативные, и особенно те, которые образуют «опыт», — генетически вторичное.
Таким образом, наша точка зрения, не будучи «материалистической» в узком смысле этого слова, принадлежит к тому же ряду, к которому принадлежат «материалистические» системы: это, следовательно, идеология «производительных сил» технического процесса.
Ничем иным, конечно, и не могло быть мировоззрение, стремящееся связать в одно стройное целое методы естественных наук и «социальный материализм» Маркса, являющийся по существу продолжением этих методов в сфере социально-исторического познания.
В классовом обществе всякое мировоззрение является либо идеологией какого-нибудь определенного класса, либо определенной комбинацией различных классовых идеологий. Даже наиболее индивидуальное в нем может быть только своеобразной комбинацией элементов коллективного, классового мышления. Ибо и личность создается и определяется социальной средой, в классовом обществе — классовой.
Идеология технического процесса есть в таком случае неизбежно идеология класса, стоящего в близком отношении к техническому процессу, т. е. класса «производительного» в широком значении этого слова. Но в современном обществе такая характеристика подходит и к пролетариату — классу «исполнительского» труда, и к мелкой буржуазии — классу самостоятельных мелких производителей, и даже к некоторой части крупной буржуазии — к той части, которая продолжает еще сохранять непосредственно организаторскую функцию в своих предприятиях. Таким образом, вопрос о классовом содержании философских основ нашего мировоззрения еще не решается его отношением к области технического опыта.
Поэтому мы должны обратиться к более конкретному рассмотрению этих основ. Начать придется к самого общего философского вопроса — об отношении психического и физического мира. Здесь наша точка зрения такова, что мы признаем, во-первых, принципиальную однородность обеих областей опыта и, во-вторых, необходимость подчинения психического опыта познавательным формам, возникающим на почве опыта физического. Принципиальная однородность заключается в тожестве элементов той и другой области и в объяснении различия их закономерности как различия индивидуальной и социальной организованности опыта — двух стадий организующего процесса. Подчинение же психического опыта нормам физического выражается в психоэнергетике с различными ее частными применениями.
Очевидно, что такая концепция совершенно не соответствует привычкам мышления буржуазии и мелкой буржуазии, привычкам, вытекающим из всего их социального опыта. Эти классы индивидуалистичны по всем своим жизненным тенденциям, потому что основы их существования — частная собственность и рынок с его неизменной борьбою. Этот индивидуализм находит себе место и в их концепции опыта и познания: в их теориях познания субъект, познающий всегда — индивидуум, — и с точки зрения индивидуальной познавательной деятельности ставятся и решаются основные вопросы философии[204].
С другой стороны, именно у работника машинного производства в его ежедневном трудовом опыте постоянно дается материал для идеи о принципиальной однородности «психического» и «физического» и о господстве над «психическим» законов «физического», но не обратно. На каждом шагу он встречается с практическим замещением элементов психической работы — волевого усилия, внимания, даже соображения — комбинациями физических элементов. Особенно автоматические механизмы с их самодействующими регуляторами обнаруживают на деле эквивалентность механических сил с работою интеллекта: они вытесняют в значительной мере даже труд наблюдения и контроля над производственными процессами, машина берет на себя даже то, что раньше мог делать только наиболее интеллигентный рабочий-механик и чего не мог рабочий менее образованный. При этом оказывается, что замещение происходит в известной пропорциональности: большее количество психической работы замещается при данной системе механизмов большим количеством механической работы; более сложная психическая работа находит замену в более сложной физической комбинации, в более сложном «аппарате». В то же время в закономерности и планомерности движения этих механизмов работник видит результаты накопленного опыта других работников мысли и дела, опыта человечества; и свою психическую работу в процессе своего труда он вынужден постоянно приспособлять к этой железной закономерности и планомерности; но преобразовать эту последнюю, приспособляя ее к процессам своей психики, он не может или, точнее, может лишь в относительно ничтожной степени; да и это он сумеет практически осуществить лишь при условии в своей психической работе (например, изобретательской) постоянно полностью принимать во внимание все ту же закономерность, коллективно кристаллизованную в существующей уже машинной технике; т. е. и здесь он опять-таки должен приспособлять индивидуальное творчество к организованному коллективному.
Таким образом, в социально-трудовом опыте работника машинного производства существует и имеет основное жизненное значение материал как для признания принципиальной однородности «психического» и «физического», так и для тенденции познавательно подчинять «психическое» коллективно выработанным формам познания «физического». Философия, организующая этот материал в законченно-чистые формы и делающая эти формы всеобщими, должна рассматриваться, как идеология данного класса, — конечно, именно постольку, поскольку она выполняет это в действительности и не примешивает чуждых тенденций, противоречащих тенденциям пролетариата.
Само собою разумеется, из одного пролетарски-классового характера тенденций данной философии отнюдь еще не следует, что она может и должна быть принята пролетариатом и его идеологами: для этого надо, чтобы она действительно успешно, с достаточной полнотой и гармонией, организовала социальный опыт в формах, соответствующих мышлению пролетариата, — надо, чтобы в ней не было ошибок и противоречий. Всякая попытка, сознательная или бессознательная, философски формулировать идеологию того или иного класса, должна прежде всего подлежать критике со стороны своей «истинности», т. е. соответствия с фактами и отсутствия внутренних противоречий. Неудачные попытки должны беспощадно обличаться и отвергаться, «добрые намерения» в этом случае не смягчающее, а отягчающее вину обстоятельство. Поэтому и «самопознание философии» должно выступать на сцену лишь после научно-фактического ее обоснования. Именно такой последовательности я и держался.
Второе основное положение, выражающее, по нашему мнению, эмпириомонистическую тенденцию*, — это учение о «подстановке». Здесь наша задача представляла две стороны: во-первых, надо было очистить «подстановку» от осложнивших ее и затемнивших ее жизненный смысл элементов авторитарного дуализма и метафизического социального фетишизма, — задача отрицательная, «критическая»; во-вторых, надо было обобщить «подстановку», на основании законной аналогии распространить ее с отдельных физиологических процессов жизни нервных центров на все процессы жизни вообще, а затем и на процессы неорганизованной природы, соответственно изменяя при этом ее содержание, — задача положительная и «монистическая». В результате должно было получиться соответствующее опыту и внутренно-связное, словом — «эмпириомонистическое» понимание факта, составляющего основу социальности познания, — и тем самым познания вообще.
Критика «подстановки» направляется главным образом против понятия «души» или «духа», созданного авторитарным мышлением, и против «вещи в себе», производной этого понятия, выработанной социальным фетишизмом менового общества. При этом сама собой устраняется та ошибочная и излишняя форма подстановки, которая считает психический опыт «явлением» какой-то «вещи в себе», лежащей глубже него. Как исходная точка всякой подстановки, сам он не требует уже никакой подстановки в свою очередь[205]. Рядом с этим сокращением сферы подстановки идет ее расширение в другую сторону, с высших физиологических процессов на всю область физического опыта. Расширение это монистически необходимо, и в действительности как обыденное, так и научное мышление всегда его практиковало, но большею частью не отдавая себе в этом ясного отчета. Философия же всегда обнаруживала к нему величайшую склонность (многочисленные теории «параллелизма»). Оно одно дает возможность понять все существующее, как ряд действительно непрерывный, — всю линию развития представить без абсолютного скачка (в том пункте, где «впервые возникает сознание»).
В этом непрерывном ряду нет ничего неподвижного; и самые формы опыта (время, пространство, причинность) мы должны рассматривать как развивающиеся формы координации элементов и комплексов, как типы их группировки в процессе возрастания организованности и взаимной связи переживаний, образующих опыт.
В таком виде все учение о подстановке характеризуется тенденцией строго позитивной, монистической и неуклонно динамической. Все эти характеристики свойственны только идеологиям классов прогрессивных и прогрессирующих. В позитивной тенденции выражается растущее богатство реального, близкого к непосредственной борьбе с природой, жизненного содержания, вытесняющее и делающее жизненно лишними всякие призраки, всякие фетиши. Монизм есть познавательное отражение возрастающей организованности жизни; прогресс практического единства живых социальных сил класса увеличивает и обостряет потребность в познавательном единстве представлений, содержание которых в своей основе есть, как мы знаем, лишь сокращение комплексов практического жизненного содержания. Наконец, связь между динамизмом мировоззрения и жизненной прогрессивностью класса настолько проста и очевидна, что пояснять ее нет надобности; maximum динамизма в познании соответствует maximum революционности в жизни.
Все эти черты в совокупности указывают на идеологию пролетариата.
Посмотрим теперь на общую картину мира, какой она выступает с точки зрения наших основных положений.
Наш universum есть прежде всего мир опыта. Но это не только мир непосредственного опыта; нет, он гораздо шире. Как мир возможного непосредственного опыта, он простирается в бесконечность, т. е. имеет тенденцию неопределенно далеко расширяться. Но он, кроме того, пополняется «подстановкой» и здесь уже является как мир «косвенного опыта». Психическая жизнь другого человека и наши собственные «подсознательные» переживания никогда не могут стать для нас объектом прямого, непосредственного опыта; однако они не лежат и вне нашего опыта вообще — тогда о них не пришлось бы и думать и говорить. Наше исследование привело нас к выводу, что такое расширение universum'а путем подстановки необходимо параллельно всей линии «физического опыта», но с тем, чтобы содержание «подстановки» изменялось в соответствии со степенью организованности тех физиологических и просто физических процессов, по отношению к которым выполняется «подстановка».
В результате всего universum представляется в таком виде. Бесконечная сумма элементов, тожественных элементам нашего опыта, сгруппированы в бесконечные ряды комплексов различных ступеней организованности, от самых низших до самых высших, от смутного «хаоса элементов» до комплексов человеческого опыта и, может быть, еще гораздо более совершенных форм.
Эти комплексы сплетаются в более сложные комбинации, они «действуют» друг на друга, они «изменяют» друг друга, они «отражаются» один в другом, как мы это видим на комплексах своего непосредственного опыта. «Сознание» человека есть сложная, изменчивая, устойчивая в изменениях комбинация, в которой другие комбинации «отражаются» в виде «восприятий», «внешних впечатлений» и т. п. Из этих «отражений» образуется обширный материал психического опыта. В нем возникают, путем действия одних «комплексов-отражений» на другие, комплексы-отражения второго порядка — «косвенный опыт», мир «подстановки». Посредством «подстановки» создается связь общения между различными «сознаниями», а путем этого общения вырабатываются общие типы организации опыта (время, пространство, причинность), и часть коллективного опыта (существующего по частям в различных психиках) приобретает ту «социальную организованность», которая характеризует физический опыт. Весь этот сложный процесс развития, от хаоса элементов к объективной закономерности физического опыта, по существу, однороден: изменение комплексов соединением одних с другими и взаимным влиянием их друг на друга, изменение, ведущее ко все большей их организованности и связности.
В этой бесконечно развертывающейся ткани universum'a отдельные ее «клетки» — комплексы и их комбинации — не сливаются в одно непрерывное поле, подобное полю сознания, но остаются разделенными между бесчисленными самостоятельными «полями комплексов». Чтобы представить эту раздельность в тех же всеобщих формах опыта, следует принять определенный тип изменений: интерференцию непосредственных комплексов-процессов[206]. Если два комплекса связаны посредством третьего и к этому третьему присоединяется комплекс, ему противоположный, — устранение тех элементов, которые в первом возникают, и возникновение тех, которые в нем исчезают, — то этот промежуточный, связывающий комплекс «уничтожается» для опыта, и связь двух других прерывается. Так применением идеи причинности (ибо «интерференция» есть одна из ее форм) перерывы сводятся к непрерывности.
Следовательно, вот наша концепция мирового целого: бесконечные ряды комплексов, разлагаемых познанием на элементы, тождественные с элементами опыта, и находящихся на различных ступенях организации. Ткань, в которую сплетаются эти ряды, принимается познанием как непрерывная, а ее кажущиеся перерывы — как результат интерференции, т. е. взаимоуничтожения противоположных комплексов, служащих связью между другими.
Откуда возникла вся эта картина с социально-генетической точки зрения? Этот вопрос обязательно поставить потому, что всякая картина мира прежде всего должна соответствовать непосредственной картине наиболее важных для человека и наиболее постоянных в его опыте социальных отношений, среди которых он живет. Ответ же на этот вопрос является сам собою, если мы в самой этой картине на место комплексов вообще поставим социальные комплексы, их высшую и сложнейшую форму.
Тогда перед нами получается точное изображение современного общества, в котором объединяются трудовые группировки самых различных степеней организованности, от мелких крестьянских хозяйств до колоссальных капиталистических трестов, от индивидуальной семьи до великих политических партий. Все эти комбинации взаимно влияют друг на друга, взаимно изменяют друг друга, так или иначе «отражаются» одна в другой. Но в то же время они не сливаются непосредственно в одно целое, они существуют раздельно, несмотря на реальную жизненную связь (сложного сотрудничества), которая делает из них одно общество. «Принципом» раздельности является борьба, возникающая там, где соприкасаются эти комбинации (например, на «рынке», который связывает все различные экономические предприятия). Эта борьба, процесс, в котором соединяются противоположные тенденции, стремясь взаимно уничтожить друг друга и частично осуществляя это, — эта борьба с социально-генетической точки зрения есть первообраз той «интерференции непосредственных комплексов», которая обусловливает собою перерывы комплексов в нашей общей картине мира. Устанавливая таким образом связь нашей картины мира с социальным устройством нашей эпохи как связь «отражения» с «первообразом», мы можем сделать из нее два дальнейших вывода. Первый вывод тот, что эта связь удовлетворяет одному из существенных требований, выражающих условие исторической истинности мировоззрения. Второй вывод тот, что в этой картине, если считать ее верной для современного познания, едва ли можно ожидать коренных изменений раньше коренного переустройства социальной жизни, ибо данное строение общества должно создавать тенденцию к сохранению этой основной познавательной схемы.
На этом я заканчиваю свою попытку выполнить «самопознание» по отношению к своему мировоззрению. Мне пришлось пользоваться больше методом аналогий, чем сравнительно точным абстрактно-историческим методом, который я обрисовал в начале статьи. Это, конечно, придает всей попытке более гипотетический характер, но тогда же, в начале статьи, я указал те трудности исследования, которые делали это неизбежным. А если мой читатель даст себе труд пристально вглядеться в мою попытку, он в ее содержании найдет, может быть, больше непосредственной убедительности, чем мог бы дать сам по себе метод ее построения. В историко-философских объяснениях идеологии благодаря сложности, но в то же время и близости их объекта к собственной организации познающего роль живой интуиции — по необходимости очень значительная — может практически оказываться и очень успешной по результатам, как не раз отмечали историки-материалисты.
Мы пришли к такой характеристике намеченного философского мировоззрения: пролетарская по тенденциям, познавательная идеология технического процесса, в своей общей схеме воспроизводящая основные черты строения современного общества.
Все процессы жизни цикличны, и для развивающейся жизни конец одного цикла переходит в начало другого, высшего. Циклично и познание, которое тоже есть один из жизненных процессов. И когда оно приходит к познанию самого познания, когда, пройдя через ряд объектов восходящей сложности, оно в конце этого ряда находит самого себя и таким путем возвращается к себе, — оно завершает тем самым один из циклов своего развития. Это завершение есть в то же время высшая форма проверки; и если в ней оно находит себе подтверждение, то с тем большей уверенностью и ясностью начинает оно тогда новый цикл своего развития.