А за спинами у них уже пошла в ход бутылка с наливкой Опитца, с чудесной Schwärmerei – ради подкрепления, чтобы прибавить бодрости в этом громадном, коварном мире, в котором убийственные микроскопические твари атаковали их невинные легкие и постановили их убить. Чтоб все палочки Коха издохли! Все подняли кружки в этом тосте и закусили вкусностями из корзины Раймунда.
Войнич заметил, что Тило, похоже, куда-то сбежал. Сам он лежал на боку, глаза у него были закрыты, дышал он ровно, а беспокойное лицо распогодилось.
Потому он присоединился к полулежащим на пледах мужчинам, которые с кружками, наполненными Schwärmerei в руках, обсуждали проблемы преданий о колдуньях. Седой Лев утверждал, что первым упомянул о колдуньях Апулей в Метаморфозах, но герр Август стоял на том, что о них писал уже Аристофан в Лягушках.
- Batrachoi, - произнес он, хвастаясь своим греческим языком, - это означает "лягушки" или "жабы". Акцент в оригинале надо ставить на последнем слоге. Там имеется такой разговор, когда Дионис с Ксанфием, перебравшись через озеро Ахерузия, очутились на пустоши, где видят нечто странное.
Войнич поглядел на него с неожиданным интересом. Герр Август, снимая свой уже несколько поношенный шерстяной сюртучок, поднялся и, какое-то время шевеля губами, словно бы повторяя какую-то старую лекцию, начал цитировать. Делал он это великолепно, меняя голос, принимая иной тон для каждого из участников этого диалога:
Ксанфий
Какой-то шум и странный шорох слышится.
Дионис
(испуганно)
Где, где?
Герр Август приложил ладонь к уху.
Ксанфий
Да сзади.
Здесь герр Август в смешных подскоках сменил место, чтобы получше выразить замешательство персонажей, и продолжил дальше:
Дионис
Ну, так позади иди!
Ксанфий
Нет, спереди как будто.
Дионис
Впереди иди!
Внезапно лицо герра Августа изменилось, губы искривились в гримасе страха, глаза сделались круглыми, а щеки задрожали.
Ксанфий
О боги, вижу чудище ужасное.
Дионис
Какое?
Ксанфий
Дивное. Оно меняется.
То бык, то мул, а то – как будто женщина
Прелестная.
Дионис
(обрадованно)
Но где же? Я прижму ее.
Ксанфий
И вот уже не женщина, а страшный пес.
Дионис
(в ужасе)
Эмпуса[7], верно.
Ксанфий
Да, ужасным пламенем
Лицо пылает.
Дионис
Да, а ноги медные?
Ксанфий
Одна. Другая же нога – навозная.
Чудовищно!
Дионис
Куда бежать?
Ксанфий
А мне куда?[8]
Герр Август замолчал и скромно поклонился, чем дал понять, что это уже конец спонтанного выступления. Из-за румянца на лице этот невысокий, рыжеватый мужчина показался Войничу красивым и статным.
- А что было дальше, герр Август? – спросил заинтересовавшийся Опитц.
- Ох, больше не помню, у меня слабая память… - стал с ужимками пояснять герр Август. Тем временем проснувшийся Тило начал аплодировать. Ну кто бы мог подумать, что герр Август такой актер? У Седого Льва на этом поле уже не будет никакого перевеса. Впрочем, тот тоже аплодировал и смеялся с выражением своеобразного великодушия на лице, словно бы сам дал разрешение на этот показ.
Герр Август, зарумянившийся и счастливый, знал, что завоевал их сердца, по крайней мере – сейчас, во время этого небольшого выхода в горы, по крайней мере здесь обрел он триумф и словно бы пустил в беспамятство все те намеки и унижения, которые пришлось сносить по причине, хм, невеликого телосложения и психической конституции (мы бы не назвали этого недугом), и объяснял, что это всего лишь перевод, что он мог бы то же самое процитировать по-гречески, в оригинале, хотя сам давно уже греческих текстов не читал, и кое-какие выражения у него путаются.
- Вы слишком скромны, - прибавил ему ценности Войнич, на которого небольшая драма герра Августа произвела огромное впечатление.
Ему и самому когда-то хотелось что-нибудь прочитать по памяти, но в голову пришло лишь "Литва! Моя Отчизна…"[9]. Греческий язык у них в школе был, но учитель бил их линейкой по рукам, так что этот язык у него ассоциировался с неожиданной болью, жгучей, пронзающей до мозга костей, хотя и кратковременной. Так в его теле записалась поэзия Гомера. Он искал чего-нибудь интересного в своей любимой латыни, только в голову приходили лишь помпезные речи Цицерона. Хотелось бы иметь такого учителя, как герр Август. Он задумался над собственным образованием, а глоточек горьковато-сладкой наливки пробудил воспоминания.
Их квартира на Панской улице во Львове была уютной и солнечной. Окна салона и столовой выходили на улицу, довольно-таки шумную, потому что вымощенные булыжниками улицы превращали всяческое движение в громыхание, в барабанный бой. Но через несколько лет мозг настолько привык к этому грохоту, что отец считал их жилище тихим. Мечися записали в немецкоязычную гимназию, которая находилась на Губернаторских Валах. Два раза в день он преодолевал трассу между домом и школой, проходя мимо монастыря бернардинцев, а после присматриваясь к витринам на улицах Цловэй и Чарнецкого. После этого он проходил рядом со зданием пожарной части и к этому учреждению испытывал явно большее уважение, чем к монастырю. Несколько раз он становился свидетелем сбора пожарников на выезд, то ли в связи с учениями, то ли на реальный пожар, и всегда координация ловких мужчин в мундирах пробуждала в нем восхищение. Короткие команды, окрики, жесты напоминали ему танцы, которые мальчик видел в деревне, с притопываниями и странными фигурами, которые исполняли людские тела. Здесь пожарники стремились в танце к чему-то, к какому-то возможному огню, против разрушений и даже смерти. Их натренированные движения были замечательно отмерены и до совершенства эффективны. То, что одни начинали, другие заканчивали. Они подавали друг другу шланги, ведра, рапортовали, подпрыгивали, и-раз-и-два-и-точка – и пожарная машина была готова к дороге и борьбе со стихией, они же застывали на сидениях словно оловянные фигурки. Тогда один из них запускал сирену, которая втягивала весь мир в орбиту их службы. У маленького Мечислава от впечатления по телу ползли мурашки. В течение двух минут пожарный автомобиль, готовый к бою, обвязанный шлангами, снабженный ломами, топориками, инкрустированный блестящими латунными шлемами, выезжал через открытые ворота в город.
Дальше он шел через тенистый парк старых деревьев на Валах и доходил до школы, которая высилась над городом, вытянутая вверх, подобно стоящей напротив Волошской церкви с тремя куполами. В этой церкви – иногда он туда заглядывал – был нарисован ангел, вид которого доставлял ему особенную радость. Для себя он даже назвал его Четырехпалым Ангелом, игнорируя выписанное тут же имя: Гавриил – все потому, что художник так представил вытянутую в жесте благословления ладонь, что та казалась лишенной большого пальца, да и безымянный палец был короче обычного. Маленькому Мечисю доставлял какое-то странное облегчение вид этого несовершенства в совершенстве. По причине этого небольшого ущерба ангел был ему ближе, если не сказать – становился человечным. Изображенный в движении, крепко стоящий на земле, в зеленом поблескивающем одеянии (да, на нем были световые блики), с видимым одним крылом, но не из перьев, как у гусыни, но как бы сотканном из сотен маленьких бусинок, подбитых к тому же багрянцем, ангел с тростником в руке. Он казался чем-то занятым, поглощенным. Об ангелах говорили "тот ангел", но ведь и здесь казалось очевидным, что Четырехпалый был исключен из подобных грубых разделов, и у него имелось собственное, отдельное место, свой ангельский пол, своя божественная разновидность.
Немецкому языку Мечися обучал Мшцислав Баум, крупный, дородный еврей с внешностью викинга, и хотя на уроках они неустанно пытались освоить тщательное произношение немецкого языка Гёте, но какая-то сила притягивала их к Галиции и ее певучей разновидности этого языка с примесями польского и идиш, в которой слова казались слегка разношенными, словно старые тапки – в этой языковой разновидности можно было почувствовать себя безопасно и уютно.
Класс Войнича можно было легко разделить на четыре группы: поляки, евреи, украинцы и смешанная кучка: несколько австрийцев, один румын, пара венгров и три семиградских немца. Мечись инстинктивно держался с краю, словно бы он не принадлежал ни к одной из имеющихся групп, и происхождения ему не хватало для определения собственного места в раскладах, которые те постоянно образовывали, меняя векторы сил, подчиненности и преимущества. Дети казались ему слишком шумными, и мальчик опасался, что мог бы вступить с ними в какой-нибудь конфликт. Он терпеть не мог насилия, всех тех гонок, драк, подзатыльников. Дружил он – правда, может это было даже слишком громко сказано – с неким Анатолем, прозванным Толеком, отец которого, ассимилированный еврей, был известным дантистом. У мальчика имелись явные артистические таланты и некая деликатность в общении, которая Мечиславу очень подходила. Говорил он тихо и "аппетитно", именно по отношению к Толеку Войнич осознал это понятие. Иногда он разрешал Толеку копаться в собственном деревянном пенале, и тогда тот своими тонкими пальцам тщательно укладывал карандаши, кончиком пальца касаясь графитовых кончиков, а по телу Мечислава тогда проходила дрожь удовольствия, от кожи на голове до рук и спины. Оба они представляли собой пару аутсайдеров. Сегодня он мог бы сказать про Анатоля, что тот был предвестием Тило, и иногда у него создавалось впечатление, будто бы это было одно и то же существо, только в ином времени и другом теле. Тоже некая разновидность ангела. К сожалению, ему не было известно, что случилось с Анатолем после гимназии. Когда они закончили школу, их контакт прервался.