Из окон пансионата был виден густо покрытый лесом горный склон, словно бы Гёрберсдорф в силу неких переговоров с природой получил особое разрешение на свою локацию, но при условии, что не слишком удалится от речки. Темная стена леса поначалу показалась Войничу черным пятном, неразделенным таинственным пространством, которое, говоря по правде, его никак не интересовало. С тех пор, как оттуда стали доноситься голоса и шелесты (если он оставлял окно открытым, этот шелест делался просто невыносимым), он начал отмечать все это по-другому. Как-то ночью, в начале октября, он слышал звучавший там чудовищный голос. Перепуганный Войнич сидел в кровати, не смея пошевелиться, но потом, с бешено бьющимся сердцем он натянул шлепанцы и, дрожа от страха, выскользнул в коридор.
- Это олень. Так что прошу ничего не бояться и возвращаться в постель! – крикнул ему снизу Вилли Опитц, как бы предвосхищая его вопрос.
Войничу сделалось стыдно. Ну да, обычный олень. Олений гон.
И все же, в течение последующих ночей, когда животное давало концерт с достойной восхищения пунктуальностью, ему было трудно принять к сведению, что это голос обычного животного, и что все это принадлежит природе. Что это природное явление. У него же было впечатление, что эти театрально помпезные звуки издает некий зарезаемый пьяный галицийский дровосек, который проиграл драку со своим соперником, а теперь теряет жизнь на пытках. Но когда уже пояснил себе, что это неразумное животное, поддающееся силе собственного инстинкта, Войнича охватывало волнение и умиление – звук был величественным, голос оленя пробуждал мечты о некой громадной силе, в которой таились и могущество, и отчаяние, и безысходность по причине вмешательства в могущество, перерастающее человеческие силы; это был зов, порожденный причинами сексуального фатума; зов, заставляющий поставить все на одну карту и тянущий в опасные пространства, где можно легко потерять жизнь. В этих ревах и порыкиваниях было какое-то безумие, готовность покинуть хорошо известные пути и выйти за пределы каких-либо принципов, пересечь всяческие границы безопасности и даже отказ от собственного существования.
Ревущий олень выступал за границы ночи, за пределы собственных регионов и путей, и появлялся, словно фантом, в пространстве курорта. В его темных, сырых и узких двориках он появлялся будто монстр, охваченный сексуальными желаниями, чудовище мужского рода. И этот бедный зверь был жертвой внутренних половых сил, которые ставят все выше собственной жизни – бесконечной потребности выхода за пределы самого себя, умножения собственного вида, пускай даже и за счет своего существования. Войнич выслушивал эти чудовищные звуки с какой-то тлеющей внутри него пристыженностью, ведь они выносили на свет божий то, что должно было быть скрыто, они стаскивали занавес молчания с вещей, которые должны были быть неявными, а тут открывались, словно спрятанный за занавесом балаган, как ношенное нижнее белье, которое руки Глицерии вытаскивают из корзины и разделяют перед тем, как отнести его в прачечную. Все эти пропотевшие воротнички, грязные трусы со следами на белой материи, все то отвращение физиологии, перед которым всегда остерегал Войнича отец.
Мужчины в пансионате смеялись над воплями ищущего партнершу оленя, подбрасывая двусмысленные шуточки, которые Войнич, говоря по правде, не до конца понимал, но, тем не менее, краснел, всегда подозревая, что они касаются каких-то закоулков жизни, которые тщательно скрывают и которые полны недомолвок.
Мечислав полюбил вечерние, затягивающиеся до ночи ужины, в обязательном порядке завершавшиеся какой-нибудь дискуссией. Их темы повторялись, исчезали и возвращались. Обладает ли человек душой? Всегда ли он поступает эгоистично? Монархия или демократия? Является ли социализм неким шансом для человечества? Можно ли узнать, кем был написан текст: женщиной или мужчиной? Являются ли женщины настолько ответственными, чтобы они могли иметь избирательные права?
Когда Войнич приехал, все еще разговаривали об авиакатастрофе, которую просто невозможно было себе представить, но которая все же случилась несколько дней назад здесь, в Силезии.
Для мужчин это было причиной, чтобы поссориться за столом о том, а нужен ли человечеству прогресс техники, и являются ли жертвы, которые он, прогресс, собирает, необходимой ценой, которую следует заплатить (герр Август), или, возможно, здесь действует необузданная дерзость вызывающая гнев и месть богов, которая несчастливо входит в союз с хаосом и когда-нибудь доведет человечество до упадка (герр Лукас).
- Люди всегда будут платить за свое любопытство и желание улучшения мира, это вписано в наше предназначение, - утверждал Фроммер, - только прогресс обязан сопровождаться развитием людского духа.
В этом месте он показал газету, из которой можно было узнать, что некий Роланд Гаррос осуществил перелет на самолете над Средиземным морем. Или же, что человеку удалось спрыгнуть с парашютом с летящего самолета и безопасно приземлиться. Подобного рода сообщения пробуждали в Войниче беспокойство, некий внутренний зуд – вот сколько всего творится на свете, а он сидит здесь замкнутый и больной. Но свое замкнутое пребывание в Пансионате для мужчин в компании этих господ и вообще в долине Гёрберсдорфа ему следовало воспринимать как уроки терпения, которые впоследствии могут ему пригодиться, когда он вернется к нормальной жизни. Дискуссии, которые велись за рюмками Schwärmerei между Лукасом, Августом и – реже - Фроммером (у последнего случались моменты совершенного ступора и молчаливости), могли быть для нег весьма поучительными. В конце концов, его отец и дядя никогда интеллектуально не заходили так далеко, самое большее, они обсуждали текущую политику и то, что писали о ней в газетах, в особенности, все, что касалось рассуждений, когда же наследник трона возьмет правление в свои руки, и уйдет ли старый император в отставку или же умрет. И всегда их интересовало поведение России, того непредсказуемого соседа, к которому относились недоверчиво, с подозрением в каких-то скрытых мотивациях в любом ее политическом шаге.
Ему понравилось слушать Августа (о котором всегда думал, как о "герре Августе"), который, наряду с характерным поклевыванием воздуха сложенными ладонями, иногда, в моменты возбуждения, делал жест, словно бы он начинал рвать волосы с головы. Тогда на лице у Лукаса появлялась ироничная сожалеющая улыбочка.
Однако, Войнич заметил, что даже самые жаркие дискуссии заканчивались, чаще всего, неожиданно, без каких-либо заключений. Мужчины неожиданно замолкали, словно их измучило само произнесение слов; самое большее, кто-нибудь еще пытался сказать что-нибудь типа "Ага, вот оно как дела выглядят…" или "Так оно так…", что, вроде как, должно было завершать дискуссию вместо резюме, после чего взгляды их проваливались вовнутрь, словно бы им вспомнились некие важные дела, беспокойства, до сих пор сталкиваемые в глубокую тень. Лукас, чаще всего, тогда вставал, закладывал руки за спину и начинал всматриваться в окно. Август барабанил пальцами по столу, словно бы аккомпанировал на невидимом пианино исходящим из его уст тихому "парам, пампам, парам, пампам". Фроммер неподвижно застывал, как некто, которого схватили на горячем. Опитц исчезал в кухне. Поначалу Войнич пробовал вернуться к беседе, задав какой-нибудь вопрос, только его игнорировали. Это была странная ситуация, и Мечислав всегда чувствовал себя не в своей тарелке, как будто бы наступал перерыв в нормальном ходе жизни. Это было похоже на щелчок выключателем электрического света, которым он так восхищался – щелк, и становилось темно.
Потом он долго крутился в кровати и не мог заснуть. Воркование на чердаке напоминало ему о чем-то, о чем сам он не желал помнить. Он поднимался и глядел из-за занавески на прогулочную дорогу санатория, освещенную современными газовыми фонарями с зеленоватым светом, как правило, пустую по ночам. Он умывался. Пробовал читать.
Бывало, что спать ему мешал доносящийся из-за стен кашель. Этот отзвук, поначалу несносный и раздражающий, со временем сделался неотъемлемой частью дома, его звуковой архитектурой. Довольно скоро Войнич научился различать, чье же это горло производило отдельные скрежещущие звуки.
Потому что, например, кашель Августа никак не соответствовал его мелкой фигуре, он был глубоким и могучим. Исходил он, вроде как, из тубы тела, из самого глубинного места, звучал баритонно, пещерно, можно было бы подумать, что он оставляет после себя эхо. Войнич частенько задумывался, как следовало инженеру, откуда в небольших, что ни говори, легких этого человека столь сильный резонанс, словно бы небольшое, но форменное тело герра Августа было чем-то вроде гитары, на которой болезнь наигрывает свои аккорды.
Фроммер, напротив, кашлял сухо, лающе. Эти звуки рассыпались по зданию каскадами, словно бы кто-то бросил на пол сорванные с шеи бусы – поначалу они заполняли коридор, потом расходились по лестничной клетке вниз, в салон, и наверх, к чердачным помещениям. Они пробивались в комнату Мечислава короткими очередями столь убедительно, что он невольно ожидал следующего тура. Это был так называемый сухой кашель, дополнительно подсушиваемый папиросами, лишенный соков какой-либо влажности, точно как и все тело Вальтера Фроммера. Войничу иногда казалось, что Фроммер при движении шелестит, что под аккуратным черным вышедшим из моды сюртуком, называемым "шлюсрок", у него пакля вместо мышц.
Совершенно не так кашлял бедный Тило. Из-за стены его комнаты доносился булькающий отзвук, звук гниющей материи, извечной ферментации, словно бы ретортах тела парня варились мокрые миазмы, словно бы это отзывалась некая древняя материя, обладающая консистенцией грязи, из которой миллионы лет назад появилась жизнь. Тило откашливал огромные количества мокроты, и Войнич, хочешь – не хочешь, болел за него через стенку, потому что легко это не было. Иногда Тило несколько раз пытался избавиться от залегающих в его больных легких выделений, и ему это удавалось, когда, казалось, никаких надежд уже не было. Тогда до ушей Войнича доносился звук словно бы разрыва, лопания, потом бульканья, и потом полный облегчения кряхтение. В жестяном ведре, которое выносил Раймунд из-за дверей комнаты Тило, чтобы, в соответствии с санаторными рекомендациями, смешать его содержимое с опилками и сжечь, Войнич неоднократно видел вату со следами крови – это сопоставление белого и красного всегда его шокировало, для глаз было словно удар.