И было еще кое-что, чего Мечислав, естественно, при отце никогда бы не осмелился высказать, ведь всегда был крайне серьезен, когда речь шла о Польше, о поляках, лицо у него тогда делалось воинственным, кожа на лбу собиралась в складки в беспокойстве и заботах. Но юный Войнич считал, что всем им требуется сладость, роскошное удовольствие, та "аппетитность", что разливается в устах и дарит вкус трав, цветов и солнца. Если бы ему хватило смелости, он мог бы сказать отцу: если бы поляки ели побольше меда, это изменило бы всю страну.
Когда ночной визит Мечислава у Тило подходил к концу, как правило, вместо того, чтобы вернуться прямиком в свою комнату, Войнич босиком поднимался на чердак, чтобы хоть на миг заглянуть в комнату фрау Опитц. Чердак он посещал и днем, когда был уверен в том, что хозяин с Раймундом уехали в Вальденбург или же вышли по каким-то своим делам из дома, а другие еще спали (он слышал храпение из комнаты Фроммера и кашляющего во сне Августа). Здесь он ничего особенного не делал. Садился на кровати, матрас западал под ним, а он, несмотря на неудобство, чувствовал постепенно охватывающую его инертность, похожую на ступор. Парень набрасывал на спину скатерть с бахромой и глядел.
Вот в изголовье лежит тщательно сложенная ночная рубашка из застиранного льна, украшенная кружевами с крученой шелковой ниткой. В одном месте шов прерван, нитки разлохматились. Войнич склоняется к рубашке и осматривает рану на кружеве с близкого расстояния. Неожиданно ему вспоминается одна деталь из первого дня его пребывания здесь, когда он вошел в салон и увидел то, что увидел. Подробности того послеобеденного времени постепенно затирались в памяти, но сейчас к нему возвращается конкретная картинка, словно снимок из большого пакета, потерянный и теперь найденный. Щека и очертания челюсти, персиковая кожа, поросшая нежным пушком, и еще уголок губ, филигранная линия, похожая на запятую, слегка изогнутая, словно бы мертвые губы собрались улыбнуться.
Войнич изумлен этим воспоминанием. Он не ожидал, что еще помнит это. Он даже не знал, на что тогда глядел.
Со средины октября начались красивые, солнечные дни. Несколько холодных ночей привело к тому, что деревья пожелтели и покраснели, и внезапно во второй неделе того месяца Мечислав Войнич проснулся в совершенно измененных декорациях – теперь его окружали все оттенки желтого, оранжевого и красного цвета, кое-где просвечивающего отступавшей зеленью. Сумасшествие красок, подчеркиваемое синей прохладой неба, просто сводило с ума, и Войничу вдруг захотелось попросить у Тило красок, чтобы как-то документировать эту волшебную перемену. Отдельные цветастые листья падали на булыжники мостовой, словно бы некая сила пробовала покрыть их твердость мозаичным ковром. Боже, как же мир сделался мягче, каким он стал нежным. Только лишь бабочки махаоны в огромных количествах, придя в себя от солнечного света, огромные, будто воробьи, бились о стекла, ища спасения от близящихся холодов, чтобы потом беспомощно умирать на подоконниках. При первой же весенней уборке их поломанные, посеревшие крылья будут выметать как обычный мусор.
После шести недель лечения каждый пациент направлялся на тщательные исследования к доктору Семпервайсу.
После длительного прослушивания легких Войнича, исследования ужасно скучного, доктор казался вполне удовлетворенным.
- А не могли бы вы раздеться донага? – спросил он.
Сейчас Войнич стоял перед ним в одних кальсончиках: батистовых, тоненьких, мягоньких. Отец купил дюжину таких, к тому же хлопчатобумажное белье и четыре новых сорочки, а еще вполне элегантный рыжеватый жакет под брюки, наверное, не очень-то модный, как сейчас заметил Мечислав. Белье тоже не казалось современным, тем более, когда он сравнивал его с бельем лечащихся со всей Европы в ходе водных процедур, выдуманных доктором Кнейппом.
- Я вынужден отказать, - ответил Мечислав с огромной решительностью, которая проявилась и на его лице.
Доктор Семпервайс, который укладывал инструменты для обследования горла, удивленно повернулся к нему.
- Что вы сказали?
- Что вынужден отказать.
- Это с чего же? Вы же находитесь у врача!
- По религиозным причинам, - несколько заикаясь, ответил Войнич.
- Но ведь вы же католик, а католики у врача раздеваются.
- Это сложный…
- Дикари, - прокомментировал доктор Семпервайс через какое-то время. – Нет у меня сил с вами. Как вы желаете лечиться современным образом, если не хотите обнажить задницу?
Войнич слушал его слова спокойно, словно уже привык; могло даже сложиться впечатление, что он разделяет возмущение врача.
- Я должен бы вас выкинуть отсюда. Идите лечиться к знахаркам и колдуньям.
Войнич достойно молчал.
- А как же ты, стыдливый молодой человек, справляешься с купанием? Ведь там тоже нужно раздеваться.
- Я остаюсь в кальсонах и сорочке.
- Ничего себе – добрый католик! Ладно, бороться с предрассудками не буду, обследовать тоже не буду. Запишу это в документы. Ха, что не хотел раздеться, - резюмировал доктор Семпервайс, думая уже о чем-то совершенно другом, после чего сменил тему. – Пять порядочных приемов пищи в день, не забывай. Много молока и масла. Все это должно быть теплым. Прогулки и вылеживание. На террасе для вылеживания завязываются самые лучшие знакомства, и, возможно, кто знает, что еще… Что еще, молодой человек с именем, которое так сложно выговорить?
Войнич спешно одевался.
- Нет. Ничего.
- А как там этот Опитц вас кормит, раз у него умерла кухарка? – с озабоченностью неожиданно спросил доктор, словно бы в порыве чувства вины. Вы можете перебраться к нам с питанием. У нас повар из Италии.
- Я завтракаю и обедаю в курхаусе, и весьма ценю искусство этого повара. Ужинаю в пансионате, и не жалуюсь. У нас там постоянно свежие сыры. За козьими наш хозяин ездит в Фридланд. Пока же мы справляемся, а герр Опитц разыскивает кухарку.
Семпервайс сложил руки на груди и вздохнул.
- Кухарка… А знаете, молодой человек, что вину за наши неудачи несут матери? Это они формируют наше отношение к миру и собственному телу. Это новейшие открытия науки, названной психоанализом.
Войнич был уже у двери, но Семпервайс отозвал его жестом и приказал присесть.
- Возможно, вас заинтересует то, что я сейчас скажу. Это матери, - продолжил он, - заражают ребенка чрезмерной эмоциональностью, что впоследствии способствует множеству болезней и слабости духа, а прежде всего - внутренней женственности. Изменчивая и вечно непостоянная женщина не способна сформировать в ребенке сознание, что мир – это вызов для нас, что его законы жестоки, а его порядок требует от нас солидной позиции, способности крепко стоять на ногах и не поддаваться всяким иллюзиям.
- Вы говорите так же, как мог бы говорить мой отец, если бы только… - замялся Мечислав, а Семпервайс подставил ухо.
- Если бы что? – с любопытством спросил он.
- Если бы вообще говорил о моей матери.
- А он не говорит? У вас наверняка очень тесный контакт с матерью, отсюда и ваша, так сказать, деликатность.
В нескольких предложениях Войнич изложил свою семейную историю.
- Ну что же, весьма жалко, что она умерла, - заявил доктор, что вовсе не значит, будто бы она не виновна. Она оставила вас, когда вы более всего в ней нуждались! Но скажу вам, дорогой мой герр Войнич, что и я был воспитан практически без женщин. То есть, без других женщин, потому что с матерью я весьма близок. Вскоре ей исполнится восемьдесят лет. Только она женщина совершенно особенная. Да, да. Иногда я думаю… - тут доктор Семпервайс замялся и решил сменить тему. – Человек может познать сам себя, именно благодаря психоанализу, этой новой науке. Психология бессознательного – это сейчас единственный путь для получения правдивых ответов на правдивые вопросы. Вот вы анализируете свои сны?
Войнич захлопал ресницами, так как его застали врасплох.
- Мне мало чего снится. А здесь – так вообще ничего, потому что голуби всю ночь воркуют на чердаке.
- Вот если бы вам снилась какая-нибудь вода, какие-нибудь жабы, мокрые и, вот…, например, пещеры, то это могло бы означать, что у вас комплекс своей отсутствующей матери…
Войничу вспомнилась жаба, сидящая на куче картофеля. Он незаметно стряхнул с себя эти мысли.
- В этом случае следовало бы укрепить свою мужественность, противопоставить себя этой размягчающей энергии. Вот что нужно вам, Войнич! Вы должны убить в себе свою мать, которая вас покинула…
- Она умерла, мне не нужно ее убивать, - поправил его Войнич.
- Даже если было и так, все равно, она вас покинула, и именно это отнимает у вас силы. А чтобы наверстать в себе ее отсутствие, вы до опасного отождествляете себя с нею, отсюда эта ваша женственность, эта мягкость.
Войнич съежился внутри себя.
- Ну, ну, дорогой мой мальчик, - похоже, Семпервайс заметил изменение в пациенте, - не скулите, не капитулируйте. Вы должны взять себя в руки. Даже самые жесткие мужчины, подверженные женским штучкам, расплываются будто желе. В том числе, и женщин, действующих из-за края могилы.
На какой-то момент Войничу показалось, что это говорит его отец. Он даже увидел его – на фоне узорчатых обоев, на фоне окон и аспарагусов, как он стоит с сигарой в пальцах, а дым образует в воздухе красивейшие завитки, меняющиеся местами ниточки, которые никогда не повторяют свою последовательность. Сейчас ему следует подойти к нему и поцеловать ему руку, как делал обычно. И еще сказать: "Так, отче". Тогда отец словно бы насыщался его подчиненностью, жесты подданства его успокаивали, пускай и ненадолго. Мечись мог выйти из комнаты и заняться своими делами: шахматными фигурками, гербарием, своей любимой латынью. Отец оставался перед закрытой комнатой сына, не осознавая, что его влияние и контроль туда не добираются и никак не влияют на расплющенный между листами промокательной бумаги папоротник с его многочисленными, правильными спиралями.