Эмпузион — страница 35 из 53

- Бог существует объективно, - сказал он и направился прямиком к пианино за рюмкой.

Сразу же за ним пришел Тило, тоже в пижаме, на которую набросил одеяло. Выглядел он довольно-таки жалко.

- Не могу спать, - сообщил он. – Потом услышал ваши голоса и решил к вам присоединиться.

Он получил рюмку наливки – все остальные тоже наполнили свои рюмки – а как только понял, о чем речь, то и Тило решил немножечко помудрствовать. Мужчины начали поучать друг друга, представлять свои точки зрения, словно бы перетягивали тему в свою сторону, как маловатое одеяло. Хорошо, что Войничу было абсолютно нечего сказать, так что не надо было и отзываться. По этой причине все обращались исключительно к нему, словно бы это он впоследствии должен был оценить их красноречие и знания.

- В настоящее время искусство считает, - начал Тило, - что представляемый предмет является всего лишь проекцией нашего разума, тем, что мы знаем о предмете, зато мы не имеем доступа к тому, как на самом деле он выглядит или чем является… То есть, даже традиционное искусство представлений, скорее, творит предметы, чем воспроизводит их истину в действительности. Тем самым, оно замыкает наш разум, вместо того, чтобы его раскрывать.

- Верно, молодой человек, - оживился герр Август. – То есть, наши согласованные проекции парализуют наше познание.

- Но уже современное искусство, прогрессивное, рожденное двадцатым веком, обладает гораздо большими амбициями. Оно желает выйти за рамки этих ограничений, совершить революцию в видении, желает увидеть вещи заново, с многих точек зрения одновременно. Кубизм, футуризм. Подобные течения не добираются до таких, как эта, дыр.

Тило, когда говорил с такой уверенностью, был красив несмотря на темный, горячечный румянец. После этого он начал перечислять каких-то людей, называя их великими художниками, которые навсегда изменят историю живописи: Делонэ, Кандинский, Леже, Фейнингер – то были любимые художники Тило. К сожалению, эти имена ничего никому не говорили.

Один лишь Лукас прокомментировал эту пылкую речь, причем, довольно иронично.

- То, что когда-то называли прогрессом, сегодня называют декадансом, - сказал он.

А потом начал свое:

Что нам следует иметь какой-нибудь оплот в том, что выстоит тысячи лет – в вере. Без веры мы, что те животные. Словно бестии (всегда при слове "бестии" Лука резко дергал головой, и его щеки тряслись, и по этой причине он был похож на разгневанного грызуна). Только лишь христианство защищает нас от того, чтобы мы все не бросились рвать глотки друг другу. Даже неверующие, говорил он, обязаны сделать определенное умственное усилие и, по крайней мере, притвориться, будто бы они верят. Не рассеивать атеистического или деистического фермента. Человек, по сути своей, существозлое и необычное. Он построен из инстинктов, он по природе аморален. Христианство сделало нас людьми, и как только лишь исчезнут его нормы, мы останемся ни с чем, нами будет управлять чистый нигилизм. Говоря все это, Лукас удовлетворенно урчал, словно бы апокалипсическое видение его радовало.

- И это уже творится. Конец настает! – вещал он.

Но тут голос взял Август, сложив руки, словно собирался молиться.

- В некотором смысле я с вами соглашаюсь. Нас спасет вера в постоянство культуры, в миф, являющийся платформой для понимания. Этим мифом является, естественно, и христианство, но, понятное дело, не только! Круг цивилизаций Запада – это нечто большее, дорогой мой, это перелом эгоизма человека и признание того, что по сути своей человек добр, вот только окружающий мир его портит. Если бы каждый человек получил шанс на достойную жизнь, не нужны были бы ни полиция, ни армия. Ну а религию необходимо рассматривать так, как рассматривают мифологию, как собрание поучительных историй, которые помогают жить.

А еще оказалось, что герр Август носит небольшую посудинку для потребления Schwärmerei с собой! В момент забытья он вынул самую обычную рюмку из кармана и бессознательно взял бутылку, чтобы наполнить свою рюмочку. Этим кратким моментом воспользовался Лукас, чтобы каким-то образом призвать аргументы, которыми уже неоднократно пользовался.

В идеальном мире Лукаса все имело свое место, а более всего его занимало место женщин. По его мнению это они, со своей необузданной биологичностью, с той беспокоящей близостью к природе, были тем фактором, который дестабилизировал общественный порядок. Да-да, их следовало полностью столкнуть в частную сферу, откуда бы они не угрожали мировому порядку.

На улице ему мешали их шляпы – тогда он фыркал, разозленный такой эстетической показухой, которую он сравнивал с презентацией половых органов у шимпанзе или каких-то других обезьян. В кафе ему мешало их тарахтение высокими голосами. Нельзя их допускать в кафе! Говоря это, Лукас с огромным уважением ссылался на Оттона Вейнингера[24].

Тут вмешался Август и напомнил ему, что несколько лет назад в Вене было открыто некое заведение, KärntnerBar, куда женщинам не было доступа, и что это возбудило протесты. Август не занял какой-либо позиции по данному вопросу, но хвалил прекрасный интерьер этого бара – все должно было быть "весьма мужским". Он снизил голос и обращался теперь только лишь к Войничу, словно бы тот мог это оценить:

- Вы знаете, мрамор, оникс, красное дерево, настоящая кожа. Черно-белый пол, минималистский, очень мужской, отражает теплый, только, не дай Боже, не сентиментальный свет от подсвеченных бакелитовых столиков…

Только Тило, Лукас и Фроммер уже вели речь о политике. До Войнича донеслась лишь одна фраза, которую высоким, скрежещущим голосом прокричал Фроммер:

- О-о, да ничего плохого уже не произойдет, балканский кризис был погашен, Турция попросила перемирия!

Чудесная на вкус наливка разливается по языку чистым наслаждением. Интересно, а что еще прибавляет к ней Опитц? Войнич обещает себе, что спросит его об этом утром, но сейчас его охватывает ужасная сонливость, перед глазами встает чудное, искушающее видение его кровати, прохладного постельного белья и большой подушки. К тому же, имеются ведь и завтрашние обязанности в отношении собственного здоровья. Поэтому, несколько ошеломленный, он поднимается, и у него складывается впечатление, будто бы каждое его движение разделено на небольшие фрагменты, что оно состоит из серии снимков. Все стоят в пятне света, истекающего из электрической лампочки, но в закоулках столовой стелется густая, клочковатая темнота. Войнич краем глаза видит, как – словно на картине де Блеса – оттуда поблескивают искорки, а может – глаза, а может – там происходит неустанное жертвоприношение Авраама. Мечислав трясет головой, прядка волос, обычно зачесанная назад, спадает ему на глаза и, совершенно непонятно почему, Войнич щелкает перед герром Августом каблуками, говоря довольно-таки нечетко:

- Разрешите идти, герр Август?

Тот, изумленный и разочарованный, затуманенным взглядом глядел на его отдающую салют руку, а потом попросил провести его до своей комнаты. Только далеко они не зашли. Уселись на лестничной площадке на двух стульях за небольшим круглым столиком, где постоянно стоял графин с водой и два стакана. Поначалу они угощались несколько застоявшейся жидкостью, после некоторого молчания Август начал знакомить Войнича с историей собственной жизни, пользуясь наррацией, переполненной вздохами, покашливаниями, незавершенными фразами. Они сидели так близко один к другому, что до Войнича доносилось дыхание Августа – кислое, будто ссевшееся молоко, которое долго стояло забытым. Мечислав оказывался довольно сопротивляющимся поверенным, поскольку сам уже был рассеянным и утомленным постоянным разговором по-немецки, ну а Schwärmerei заставляла его концентрироваться на словах, из-за чего он открывал их новые, неожиданные значения, игнорируя основное содержание. Август рассказывал ему про город Брашов, где он воспитывался, а располагался он на каком-то румынском пограничье Европы, так что Войнич не очень-то мог понять, почему в доме у рассказчика разговаривали по-испански. Август умилялся, когда вспоминал, как отец – похоже, что тот был каким-то купцом – подписывал венские газеты. Под кофе, который он страстно пил, читали "NeueFreiePresse". В этот момент и Войнич был умилен, потому что его отец читал во Львове ту же самую газету, потому в приливе пьяного доверия Мечислав и герр Август обнялись по-мужски, но вскоре Войничу сделалось нехорошо, неприятно, потому что у него возникло впечатление, как будто бы Август не желал выпустить его из объятий, словно бы желая пленить в своем скисшем дыхании, в своей не проветриваемой венскости.

Когда Мечиславу удалось все же высвободиться из этого объятия, Август рассказывал, что семья перебралась из Брашова в Вену, и он, маленький Август (весьма сложно было представить Августа ребенком!), пошел в Theresianum, самую лучшую гимназию, которая навсегда заразила его любовью к древности, приоткрыл перед ним те благородные миры, существующие где-то здесь и сейчас, только в другом, лучшем измерении, которое постоянно влияет на нас, хотя мы о том и не знаем.

И они на миг задумались над существованием тех миров даже здесь, в сыром пансионате в Силезии.

- А знаете, Павзаний в Пире Платона говорит, что имеется две Афродиты: одна – это та, небесная, у которой нет матери, а отцом является само Небо; а другая – это распутная дочка Зевса и Дионы. Женщиной является и обладает женским первоэлементом только та Афродита, распутная. Первая, небесная, не имеет в себе ничего женского, по сути своей она наиболее мужская из всех мужчин, к тому же является самой совершенной любовью, конкретно же, делающей своим объектом мальчиков… - Он замолк с полной ожидания улыбкой, но через мгновение поспешно прибавил: - Это не я говорю, а только Платон.

Но когда Войнич не отреагировал на это откровение, Август сказал:

- Греческая цивилизация – это вселенная человека, высвобожденного из природы, от собственных наихудших инстинктов, это, это… - он подыскивал слова, а потом из его глаз потекли слезы.