- Я, дорогой мой, считаю, что демократия является системой кажущейся, всегда она представляет собой некий театр, но по сути своей стремится к появлению сильного лидера, который будет стремиться к построению единовластия. Выдающиеся и талантливые личности всегда будут, к счастью, родиться, и они не найдут себе места в демократии, самое большее, они воспользуются ее механизмами, чтобы взять на себя львиную долю власти и подчинить себе демократическую общность. Именно так это и функционирует, именно таков закон развития обществ. Так что демократия – 3то переходной уклад, непостоянный по своей природе. Наш мир – мир иерархический, именно таким он был установлен Богом. И нет ничего более ясного для подтверждения этой иерархии, чем запись в Бытии.
- Если бы мы жили в политеизме, вы бы рассуждали, дрогой мой приятель, совершенно иначе. Демократия – это горизонтальная система, она предполагает, что множество людей может обладать потенциально равным влиянием на мир.
Лукас какое-то время почмокал и поглядел в потолок, словно бы там находился исчерпывающий ответ, который положит Августа на лопатки.
- Политеизм мы обязаны рассматривать как первоначальный, даже первобытный порядок, цивилизационно более низкий. Это благодаря монотеизму мы сделались цивилизованными людьми, мыслящими индивидуумами с неповторимой, единой в своем роде природой. Персональный Бог является гарантом нашей особенности. Она сложена по божьему подобию, здесь речь именно об этом, не о внешнем подобии, но о сути человека; она единственна в своем роде, индивидуальна…
- Но ведь можно представить себе плоский, горизонтальный мир, без всех этих иерархий, которые, в конце концов, все сводят к несправедливости…
- Социалист! – воскликнул Лукас, по мнению которого Август пересек границы приличия. – А может, матриархат? Общество, в котором правят похоть и эмоции, а не чистый дух рационализма.
- Вы позволите, что вмешаюсь, - отозвался Опитц, который как раз вносил жаркое, картофельный салат и соленую селедку, самую лучшую, как он сам заявлял, во всей Силезии. – Но ведь во всей истории человечества нет ни одной цивилизации, основанной на матриархате, правда?
Все с интересом поглядели на него, только внимание как раз привлекли селедочные филе – упругие, красноватые, сложенные в виде розочек, в средине которых лежали каперсы и маринованный чеснок.
- Женщины, - прибавил он, - не способны создать государственную организацию, даже племенную, потому что по природе своей они подчиняются более сильным…
Тут дискуссия расплылась в чудном запахе рыбы, после чего на стол поступило еще "силезское небо", одно из немногих блюд, которые Раймунд умел приготовить – картофельные клецки с кусочками свинины в странном соусе из сушеных слив и грибов (интересно, прибавлял ли повар и туда любимые колпачки?). Это блюда появлялось у них на столе, как минимум, раз в неделю, а его название здесь выговаривали как "шлейшисхимрайх", из-за чего Войничу трудно было догадаться, что оно означает. Он съедал клецки и мясо, соус казался ему совершенно несъедобным, о чем скрупулезно записал в дневнике.
- Я читаю здесь в газетах литературную критику, написанную женщиной, - продолжил прерванную по причине селедки дискуссию Лукас. – В общем, и здесь суфражистки желают сказать нечто свое. Это уже, и правда, гротеск.
- Если уже говорить о гениальности в литературе, дорогие господа, - подхватил тему герр Август, - то самым верным знаком того, что произведение является выдающимся, свидетельствует тот факт, что оно не нравится женщинам.
Никто не возразил. Все были заняты едой.
- Жалко, что мы не можем этого проверить, ведь среди нас нет ни одной женщины, - буркнул Фроммер и отодвинул тарелку, разочарованный тем, что Раймунд уже подавал на десерт компот, сам же он никак не считал компот десертом.
Август тоже уже кончил есть. Через какое-то время он перебрался в кресло и, ожидая ритуальной рюмочки Schwärmerei, затянулся сигарой, после чего начал кашлять, поэтому с сожалением отложил ее на край тяжелой пепельницы из шлифованного хрусталя. Вздохнул, забарабанил пальцами по столу и сказал:
- Проведите эксперимент, и когда у вас будет к тому оказия, вспомните при женщине фамилию какого-нибудь важного для вас писателя, спрашивая, а что она думает об этом творце. Чем сильнее вы кого-нибудь цените, тем меньше будут ценить его женщины, а все потому, что женщине ищут в литературе повода разогреть собственные аффекты, но им далеко до того, чтобы пользоваться идеями. У женщин имеется склонность к литературе, которая опасно вращается вокруг межличностных отношений, и уж наверняка: женско-мужских, - тут по его лицу промелькнула четверть-улыбка, даже одна восьмая улыбки, с поднятием одного уголка губ, что могло походить на нервный тик, - и концентрируется на чувственном и телесном обмене. В ней всегда очень подробно, в деталях описываются платья и узоры обоев. Такая литература имеет тягу к низшим классам и сочувствует животным. Весьма часто она поддается тяге ко всяким страстям: к духам, снам и иллюзиям, но еще ко всяким стечениям обстоятельств и другим случайностям, чем она пытается покрыть недостатки таланта в проведении конкретной фабулы.
- Представьте какие-нибудь примеры, - попросил Фроммер. – А то вы уж слишком обобщаете.
- С примерами трудно, ибо, как правило, женщины пишут мало. А если и пишут, то мы этого не читаем.
- Действительно, - согласился Фроммер.
- Мужчин занимает сам язык, как наиболее совершенное средство коммуникации, язык как наивысшее достижение развития вида homo sapiens. Отделка фразы, исследование глубины значений, игра значениями. Вот почему наилучшими поэтами всегда были мужчины? – задал Август риторический вопрос и опорожнил рюмку с наливкой, прикрывая при этом глаза в знак наслаждения.
- Тут вы правы, - согласился с ним Лукас. – В истории литературы нет женщин, равно как нет их и в науке. Имеются лишь одинокие случаи тех женских существ, которые, в результате неведомых пока что тайн наследования, переняли от своих дедов и отцов какую-то дозу мужской души, дара Аполлона.
- Дионис – это не женщина, он тоже принадлежит наследию мужчин, - напомнил Август.
- Но, по сути своей, он является мужским воплощением женского: безумия забытья, влечений, телесности и упоения, естественных вожделений, столь сильных в этом слабом, казалось бы, женском теле, - отмечал Лукас, и таким вот образом дискуссия перенеслась в регионы греческой мифологии.
Так все это и продолжалось: декламация Августа, очередная тирада об упадке цивилизации со стороны Лукаса, непонятные аллюзии Фроммера, пока языки диспутантов не замедлило воздействие Schwärmerei, и вновь всех их окутало чувство какой-то сгущенности, в котором сложно было двигаться по причине слабости или нежелания. Как будто бы мир был сложен из фанеры, и вот теперь он расслаивался у них на глазах, все контуры несколько размазывались, открывая текучие переходы между вещами. Тот же самый процесс относился и к понятиям, потому дискуссия становилась все менее предметной, ибо собеседники внезапно теряли чувство уверенности, и всякое слово, до сих пор достойное доверия, теперь обрастало контекстами, тянуло за собой какие-то хвосты аллюзий, мерцало отдаленными ассоциациями. В конце концов, все это всем ужасно надоело, и мужчины, один за другим, улетучивались в свои комнаты, тяжело дыша на лестнице.
В один из подобных, столь же занятых, осенних дней, когда свет регулярно терял свои минуты, словно небрежный мельник, у которого из дырявого мешка высыпается зерно, Лонгин Лукас встретил Войнича перед домом и пригласил в свое, как он сам его называл, "рефугиум"[26], в пристройке. Он усадил гостя на кровати и подал ему кружку местного пива. Войнич не был страстным охотником до пива, поэтому, когда Лукас потреблял напиток как по-настоящему испытывающий жажду человек, Войнич только лишь мочил губы, рассматривая застекленную комнату, собственно говоря – веранду с комнаткой, которую и снимал квартирант. Там стояла кровать, не слишком аккуратно застеленная и покрытая одеялами, необходимыми здесь, поскольку тут было холоднее, чем в других помещениях пансионата. На дверках дубового шкафа висели галстуки. В умывальнике стояла грязная вода. Затоптанный коврик был весь в пятнах и производил не самое лучшее впечатление. Под окном, у самого выхода на веранду, находилось солидное кресло, а при нем – любопытный предмет мебели – заполненная книгами вращающаяся библиотечка. Зато на веранде гостил большой письменный стол, заполненный газетами, бумагами и поломанными карандашами. Все здесь находилось в беспорядке, ничего не было доведено до конца, словно проживающий здесь вечно останавливался на полушаге и не заканчивал того, что начал.
Лукас с громадным удовольствием вел монолог, поначалу на тему христианства, потом крепкого государства, которое бы силой внедряло суровые нормы, и которое было бы построено на религиозном и культурном единстве. Затем, как-то незаметно, он перешел на доктора Семпервайса и на "весь этот курорт", который позволяет даром лечиться коммунистам, в то время как порядочные люди обязаны выкладывать сумасшедшие деньги. А когда язык у него уже хорошенько развязался, а лицо покраснело, он обратился к "бедному", как сам сказал, Августу. Но, даже находясь под хмельком, он старался не проявлять каких-либо эмоций, и, по собственному мнению, был совершенно объективным.
- Попросту Август – еврей, но он это скрывает. Потому-то он так притворяется, будто бы его не волнует раса.
Лукас любил это слово, оно объясняло весьма многое, ним можно было просто и ловко резюмировать вопросы культуры, политики, экономики; это слово можно было присвоить всему, к тому же оно становилось все более модным.
- Опять же, имеется в нем, - продолжал он, - нечто женственное, слабое, какая-то разновидность готовности к подчинению. Даже когда мудрит, то делает это как кто-то расово стоящий ниже, словно женщина или негр.