Эмпузион — страница 47 из 53

Мечислав увидел, что под стеной стоит лишь бы как завернутый в местные газеты пакет, небольшой, перевязанный самой обычной конопляной веревочкой, как перевязывают почтовые посылки, чтобы их было легче нести. Никто бы и не догадался, что этот пакет содержит.





В кресле, в котором традиционно усаживался Фроммер, теперь дремал, сложив руки на животе, мужчина тридцати с лишним лет с буйными черными усами и шапкой курчавых волос. Очки в проволочной оправе смешно искривились на довольно-таки выдающемся носу. Через спинку кресла был перекинут дорожный плащ, у ног стоял чемодан. Войнич застыл без движения, но, по-видимому, чужак почувствовал его присутствие, потому что открыл глаза и не слишком выразительно сообщил:

- Я ожидаю, когда он проснется.

Мечислав сразу же догадался, кем должен был быть приезжий.

Дьёрдь – которого Тило называл Каем – вызывал впечатление перепуганного, кто очутился не на своем месте и теперь не знает, как себя повести. Его интеллигентные глаза блуждали по фигуре Войнича, пытаясь понять, кто это такой. Мечислав представился.

Они обменялись парой вежливых случайных фраз, впрочем, мужчина не выглядел заинтересованным чьей-либо компанией.

- Я проведу вас, он уже не спит.

Когда они вошли в комнату больного, маленькие очочки приезжего запотели.

- Кай, Кай, - прошептал Тило, когда они вошли, и попытался поднять голову. Та казалась маленькой, будто у ребенка. Волосы сделались какого-то пепельного цвета, словно бы их покрыла пыль, они стали матовыми и жесткими. Щеки покраснели от сжигающей больного изнутри горячки. Через каждые несколько секунд из его легких исходил хрип.

- Боже мой, Боже мой, - только и повторял берлинский философ-коммунист.

Он опустился на колени возле кровати и взял Тило за руку.

Войнич не мог на это глядеть. Вместе с санитаром они вышли во двор, и тот сразу же свернул себе цигарку и закурил ее.

- Schwule[33], - презрительно произнес он.





На следующее утро, сразу же после пробуждения Войнич понял, что Тило умер. Выглянув в коридор, он увидел исчезающих на лестнице чужих людей и полы их плащей, черных, словно вороньи крылья. Один из них нес костюм, другой – обувь Тило. Войнич уселся на кровати и замер. Все внутри него съежилось и направилось вовнутрь, все в нем искало убежища в гипотетическом центре тела, где наверняка проживает какая-то душа, имеющая непосредственный контакт с потусторонним миром, с бесконечным временем, с галактиками и с Богом. Слезы уже добрались до его гортани и теперь принимали форму эфемерных пузырьков, но глаза остались сухими.

Не смог он сегодня просто так подняться и идти на свои процедуры, не мог видеть умильного лица Августа, не смог бы вынести Фроммера, тем более – Опитца, а доктора Семпервайса бросился бы душить Он натянул одеяло на голову, чтобы не слышать суеты в пансионате, шагов на лестнице, бряцания чашек, перешептываний – в столь скучном месте даже чья-то смерть была для всех развлечением.

Войнич вспомнил о картине. В одной лишь пижаме, босиком, он пошел в комнату Тило, где раскиданная постель была покрыта кровавыми пятнами. Он склонился к обмотанному газетами пакету и прижал его к груди, помня о том, что когда-то там увидел. У себя в комнате он распаковал сверток и с лупой в руке засмотрелся на черное пятно в море зелени, туда, где светились две таинственные точки. Только лупа не открыла ничего более, там исчезали даже мазки кисти. И там существовало какое-то громадное ничто.

Видение – это самое главное, заявил когда-то Тило, это проблема не только глаз, которые у нас есть, но мы должны видеть и другими чувствами, правда, это еще не было доказано. Так он говорил. Закрой глаза и смотри. Видишь ту же самую комнату, правда? Видишь, где стоит мебель, видишь ее формы. Я погашу свет, поскольку он нам не нужен.

И он был тогда прав. С того дня Войнич упражнялся в этом глядении, когда засыпал, и всегда он что-то видел в темно-сером свете, источника которого никак невозможно было распознать – потому что под веками вовсе не было ни темно, ни черно, как следовало бы ожидать там, где нет света. Откуда брался этот слабый, распыленный темно-серый отсвет, он понятия не имел.

Под своими веками он воспроизводил всю комнату, все было на своем месте: шкаф, туалетный столик, пятно занавесок, окна и даже его два разбросанных по полу башмака. Вот интересно, он не знал, то ли действительно все это видит, или же воображает, будто бы видит, а может, еще хуже – что-то представляется ему само. Или это веки отчасти прозрачны? Быть может, они – фильтр, сквозь который сейчас просачивается лунная натура видимого мира, натура-близнец, но не та же самая. Ибо, откуда здесь эти вот тонюсенькие полоски света, которые вьются, будто дым из щелей в полу? Из-за рам горных пейзажиков, что висят на стене? Из кистей коврикавозле двери? Из дырки от ключа в шкафу?

Я вижу, говорит себе Войнич и спешно встает с кровати, чтобы подойти к окну и поглядеть с закрытыми глазами наружу.

Он видит выразительный контраст между небом и землей, небо темнее земли, а земля светится тем фосфоресцирующим, пепельным сиянием. Таким же, которым тлеет темнота. Видны улица и очертания домов по обеим ее сторонам, только они не придерживаются вертикали, но кажутся ненадежными, качающимися, крыши сдвигаются низко, так что на какое-то мгновение дома кажутся похожими на переросшие грибы; деревья, в дневные часы раскидистые и гордые, теперь жалко торчат в небо, словно метелки; мостовая на улице, такая блестящая и новенькая днем, сейчас кажется присыпанной хвоей, она мягенькая, будто ковер, глушащая шаги.

- Это все из-за Schwärmerei, - говорит Войнич и возвращается в кровать.

И теперь, укрывшись одеялом, он закрывает глаза, как учил его Тило, чтобы вновь увидеть тот пепельный мир. Он видит гроб, который переносят через мостик и осторожно, профессионально ставят на катафалк. Видит как всегда командующего Опитца, Дьёрдя с запавшим лицом, герра Августа с платочком при щеке и словно палка торчащего у двери Фроммера. Лукас стоит у входа в свою пристройку и слегка покачивается. Он даже замечает фрау Вебер и фрау Брехт за мостиком, на улице, обе мрачные и уродливые.

Гроб стоит в элегантном морге на одном из трех катафалков. Этой же ночью умер пациент из курхауса, и, возможно, Тило радуется, что у него имеется компания на этой последней остановочке, прежде чем уйти в землю. Теперь они лежат там оба – при жизни не знакомые, объединенные общей судьбой, колонизированные палочками Коха.

Под теми же веками Войнич видит, что Опитц и Раймунд, сопровождавшие гроб от пансионата до морга, уже возвратились и стоят перед входом. Склонившись один к другому, они разговаривают, и раз за разом поглядывают на его окна. Это его испугало, и он открыл глаза.

Около полудня Войнич оделся и вышел наружу. Его гоняло по всей деревне, он прошел ее быстрым шагом вдоль и поперек, не отвечая на поклоны довольных собой, сытых пациентов, которым удалось забыть, что через небольшое время их ожидает то же самое, что и Тило. Под конец, удирая от польской группы, которая охотилась на него, чтобы выразить ему соболезнования, он, будто бы случайно, попал в церквушку, а поскольку в ней никого не было, он вошел туда, закрыл за собой дверь и спрятался в углу под той странной иконой. Группа нарисованных персонажей неожиданно показалась ему близкой, словно бы он увидел семейный портрет – Мечислав всматривался в серьезные лица женщин, а в Младенце увидел бедного Тило. Плащ святой Эмеренции уже не произвел на него столь мрачного впечатления, как в прошлый раз, теперь он показался ему оберегающим, как подкладка шубы его матери, которая была настолько дорогой, что отец никому ее не отдал. Шуба так и висела в шкафу в их львовской квартире, а запах духов, которыми она была окроплена, давно уже выветрился, осталась одна вонь нафталина. Маленький Мечись, когда отца не было дома, забирался в этот шкаф и гладил приятные меховые волоски, совал руки в карманы и, не снимая шубы с вешалки, окутывался нею, так что чувствовал гладкую и прохладную подкладку. Он предпочитал ее, холодную и шелковистую, пускай даже и самому мягкому меху убитого животного. Именно это ему сейчас и вспомнилось, когда он глядел на лицо святой Эмеренции – наверняка это была покровительница шкафов, святая нафталиновая попечительница убежищ, тесных проходов, темных коридоров, лисьих нор.



После возвращения, в салоне к нему прилип герр Август – необычно возбужденный, с красными пятнами на лице. Он только что усадил безразличного ко всему и бледного Дьёрдя за стол и приказал Раймунду подать тому кофе, пирожных и, естественно – ради того, чтобы испробовать – рюмочку Schwärmerei.

Философ выпил без внимания, все время говоря о Тило, о том, что узнал от доктора. У него был странный, но вовсе не берлинский, а какой-то иной, чужой акцент. Такого Войнич еще не слышал. Он повторял, без какой-либо уверенности: "Ну что же, можно сказать, будто бы не было ни малейшего шанса".

После этого он обратился к Войничу:

- У Тило был один предмет, весьма ценный, в том смысле, что ценность его… сентиментальна. Семейная памятка, понимаете… Не оставил ли он чего-нибудь для меня? Я спрашиваю, потому что вы с ним приятельствовали.

Это был один из труднейших моментов в жизни Войнича. Еще до того, как предложение было завершено, он уже знал, о чем Дьёрдь спрашивает. Хорошо еще, что этот внешне красивый мужчина не умел читать в мыслях, в противном случае, словно на ладони, увидел бы картину де Блеса, завернутую в газеты и втиснутую между стеной и шкафчиком в комнате Войнича. Поэтому, прежде чем спрашивающий закончил, у Войнича было время подумать, что он ответит. Все в нем желало сказать: Ну да, Тило оставил картину. Она у меня в комнате, сейчас я ее принесу.

Но сказал он вовсе не так. Какой-то иной голос отозвался в его горле, голос, которого он не ожидал, хотя в последние недели подозревал, будто бы тот в нем имеется. Это было словно бы новое место равновесия в нем самом, точка, вокруг которой все теперь организовывалось заново.