1
— Коперник, — показывала мисс Боланд. — А чуть к западу Эратосфен. А потом, еще дальше к западу, Апеннины. — Лицо ее светилось, словно она (как в определенном смысле действительно было) была спутницей спутника. Эндерби очень холодно смотрел на луну, которую он по каким-то причинам, связанным с облаками («округлая Дева» у Шелли и прочее), ожидал увидеть лежащей под ними. Но она стояла высоко, как всегда. — А вон там внизу, на юге, Анаксагор. Прямо под Mare Frigoris[54].
— Очень интересно, — сказал не очень заинтересованный Эндерби. Сам он никогда не извлекал из луны, как объекта поэзии, особенной пользы, однако все равно считал, что имеет больше прав на луну, чем она. Она обращалась с луной в высшей степени фамильярно.
— И Платон чуть повыше.
— Почему Платон? — Они не просто пили чай, а обедали. Обед разносила вокруг (со свесившимися на правый глаз волосами, сосредоточенно прикусив язычок) мисс Келли. Обед не слишком хороший, но Эндерби, чтоб успокоить желудок, волком проглотил свою порцию и частично (пожертвованную с улыбкой, поскольку она не испытывала особенного аппетита) порцию мисс Боланд. На каждого пришлось по три еле теплые рыбные палочки с недостаточно разогретой, наструганной слишком тонко картошкой и каким-то рыбным соусом, поданным в пластмассовой кукольной баночке с тугой крышкой. У соуса был неожиданный при кукольно-розовом цвете и изысканной мизерности даже двойной порции металлический звонкий вкус. Затем, как ни странно, а может быть, вовсе не странно, последовал кусок сухого gâteau[55] с клейкой начинкой, в которой присутствовал холодный бараний жир, цеплявшийся к нёбу какими-то железными ржавыми коготками. Эндерби перед едой пришлось вставить верхнюю челюсть под прикрытием необходимости энергично прокашляться, поднеся к левой щеке красочную брошюру о танжерских развлечениях. Теперь, после еды, возникла необходимость вытащить обе челюсти, имевшие жуткий вкус, тем паче что на деснах, соответственно между и над вставными зубами, залег слой холодного подгоревшего масла. Собственно, для этого следовало пойти в туалет, но, сперва сомневаясь в наличии туалета в этом самолете, а потом развеяв сомнения при виде резинового комедианта по фамилии мистер Гаткелч, который с театральным облегчением возвращался оттуда, Эндерби суеверно почувствовал, что, если покинет салон даже на две минуты, вполне возможно, появится безбилетный разносчик газет, раздавая последние выпуски с фотопортретом, и после этого все, включая вдруг ставшего очень серьезным мистера Гаткелча, его свяжут перед жестоким арестом севильской полицией. Поэтому он остался на месте. Надо выждать, покуда мисс Боланд немножечко не вздремнет или до прибытия самолета в залитую лунным светом Севилью. В рамке окна сияла очень красивая полная луна, которую мисс Боланд сплошь испещрила классическими именами.
— Не знаю, почему Платон. Так назвали, и все. На всей лунной поверхности запечатлена память о многих известных людях. Видите, прямо над Платоном Архимед, Кеплер, а с правого краю Гримальди.
— Клоун Гримальди?
— Нет, что за глупости. Гримальди, который написал книгу о дифракции света. По-моему, он был священник. Только, — добавила она, — я часто думаю, хорошо было бы поместить туда несколько новых имен.
— С обратной стороны немало новых русских имен, не правда ли? — сказал хорошо информированный Эндерби.
— О, вам ведь ясно, о чем я. Кого теперь интересует рабби Леви или Эндимион, кто б он ни был? Имена современных великих людей. Понимаю, мысль смелая, и, знаете, многие мои коллеги пришли в ужас.
— Проблема в том, — указал Эндерби, — что никому не известно, кто в самом деле великий, пока не пройдет много времени после смерти. Великого, я имею в виду. То есть умершего. — Гора Эндерби. — Как некоторые русские города. То одно, то другое. Сталинград, я имею в виду. Теперь как-то иначе.
— Волгоград.
— Да, совсем другое дело. Поместите поп-звезд, например: может быть, через десять лет все примутся гадать, кто это ко всем чертям такие. — Поп-звезд не следовало упоминать. Эндерби чувствовал сильную металлическую тошноту, потом прошедшую. — Извините за «чертей», — извинился он.
— Люди, подарившие миру радость, — продолжала мисс Боланд. — Знаете, на луне Ад есть. На самом деле, чуточку старомодно, только, я бы сказала, вполне подходяще для многих лунных мест. — А потом: — Конечно, вы, поэт, не особенно поп-звезд любите, правда? Вполне понятно. Очень низкое, вы бы сказали, искусство. Я знаю.
Эндерби очень хотелось вытащить и вставить зубы. Однако он быстро сказал:
— Нет-нет-нет, я бы так не сказал. Уверен, среди них имеются очень хорошие. Пожалуйста, — умолял он, — не считайте меня врагом поп-искусства.
— Ладно, ладно, — улыбнулась она, — не стану. Столько молодых длинноволосых певцов. Наверно, дело в возрасте. Мои племянник с племянницей просто сходят с ума от подобных вещей. А меня называют kvadrat.
— Потому что я не он, понимаете.
— Хотя, знаете, я им сумела сказать: самый главный их идол, похоже, совсем nekvadratnyi, если я правильно выражаюсь, раз издал книжечку высоколобых стихов. Ну, после этого ваше мнение о поп-артистах, если не о поп-искусстве, должно измениться. Вы с его книгой, как я понимаю, знакомы? Один наш младший преподаватель английской литературы прямо помешался на ней.
— Мне надо выйти, — объявил Эндерби. Она удивилась: это, в конце концов, не автобус. — Извините, пожалуйста… — Дело уже не просто в зубах, в самом деле надо выйти. Оттуда только что, сияя, вернулась толстая женщина. — Дело срочное, — растолковывал Эндерби, готовый предложить дальнейшие допустимые объяснения. Но мисс Боланд встала и пропустила его.
Позади вместе с мистером Мерсером сидела стюардесса мисс Келли. Мистер Мерсер, по-прежнему в шерстяной шапочке, спал с открытым ртом. Вид у мисс Келли был полностью удовлетворенный, с абсолютно пустым выражением лица и позой. Эндерби ей мрачно кивнул и зашел в туалет. Почему он не знает подобных вещей, о kvadratah и прочее, и об изданной этим оболтусом книжке стихов, и за кого вышла замуж проклятая Веста? Каждый день с аденоидным позитивным вниманием читал «Дейли миррор». Значит, мало усваивал: реабилитация никогда не имела надежды на полноту. Он успокоил желудок посредством кишечника, а тем временем вымыл забитые зубы под краном, отчистил щеткой для ногтей. Потом вставил и, мягко сложив руки на голом колене, горько поплакал минуту-другую. Потом вытер глаза и задницу одной и той же розовой бумагой, отправил оба листка с организмическими выделениями в сточную трубу, — кажется, это так называется. Поморгал на себя в зеркальце — очень даже узнаваемый Хогг. Если б, как раньше, была борода, которую его заставили отрастить на интенсивном этапе изменения личности, ее сейчас можно было бы сбрить, позаимствовав у кого-нибудь бритву, даже, может быть, у мисс Боланд: в ее набитой сумочке наверняка имеется бритва для ног или для чего-то еще. Ха-ха-ха, рядом с вами, когда начался отдых, я себя снова чувствую молодым: не могу дождаться избавления от всей этой растительности, ха-ха-ха. Только с той самой бородой пришлось расстаться, став барменом. Поэтому теперь ничего не стоит между ним и срочно телеграфированными фотографиями (прямо из досье чертовой тайной полиции Холдена), которые сейчас обрабатывает смуглый испанский Интерпол. Ничего, кроме фамилии. А проклятый предатель Уопеншо уже изо всех сил рассказывает, выдает информацию, которую справедливо было бы приравнять к тайне исповеди. И завтра утренний выпуск «Дейли миррор», который примечательно поступает в продажу раньше других газет, будто она дождаться не может, торопится угостить людей, разбивающих яйца за завтраком, мировыми кошмарами, пойдет по кругу среди британских отдыхающих на Коста-Брава, или как оно там называется. На первой странице неумолимый портрет Хогга под весьма оскорбительным заголовком, на последней — крупные авиакатастрофы, бомбежки Вьетнама, лавины, обвалы и прочее. А на первой странице убийца Хогг. Может быть, он не слишком внимательно читал «Дейли миррор», но составил вполне достаточное представление о редакторской философии.
Эндерби снова вышел в дремлющий длинный салон с лысыми и крашеными головами, благословленными мелкими брызгами верхнего света. Кажется, мисс Боланд озадаченным пальцем пересчитывала лунные кратеры: может быть, что-то новое появилось после ее последней телескопической прогулки. Он с неожиданной злобой обратился к мисс Келли:
— Та самая женщина, что поп-певцов возглавляет, и прочее. За кого вышла замуж?
Вопрос, видно, не удивил мисс Келли. Должно быть, удивление, которое она фактически была обязана проявить, преодолела гордость за свою способность ответить на вопрос.
— Кто, Веста Витгенштейн? А, она вышла за Деса Витгенштейна, раскрутившего «Жуликов» и «Двух Убогих», которым она теперь покровительствует вместе со многими прочими. Раньше была замужем за автогонщиком Питом Бейнбриджем, который разбился. Очень трагично, все было в газетах. Что-то еще говорили про ее брак с каким-то мужчиной среднего возраста, да он ей не принес настоящего счастья, продержался меньше года, подумайте только. Теперь она нашла настоящее счастье с Десом Витгенштейном, у обоих куча денег. Только посмотрите, как она одевается. Я однажды была в самолете, где она летела из Рима. Совсем больная от горя, а все равно жутко модная.
Эндерби поблагодарил небрежным кивком, как случайного прохожего за информацию о времени прибытия. Мисс Келли стандартно улыбнулась и превратилась обратно в пустое место. Эндерби решил сейчас же написать письмо на каком-нибудь листке почтовой бумаги мисс Боланд, поэтому целенаправленно пошел на место, как мужчина, у которого есть другие дела, кроме простого полета в Севилью. Она радостно его приветствовала, будто он долго отсутствовал, даже спросила:
— Теперь хорошо себя чувствуете?
— Мне надо написать, — сразу объявил Эндерби. — Дело довольно срочное. — Кажется, он эту фразу уже говорил. — Если б вы мне предоставили необходимые для этого средства.
— Стих? Потрясающе. Что вы в виду имеете под необходимыми средствами? Хотите, чтоб я вам за него заплатила? Пожалуйста, если желаете. Мне стих написать в первый раз обещают. — Эндерби строго взглянул на нее. Казалось, она насмехается. Возможно, не верит, что он поэт. И мрачно заметил, что взгляд ее можно назвать веселым.
— Мне бумага нужна, — пояснил он. — И конверт. Если можете одолжить. — И поправился: — Два конверта.
— Боже мой, вам много нужно. — Она радостно вытащила свои письменные принадлежности.
— Я нынче вечером вам стихи напишу, — посулил Эндерби. — Как прилетим.
— Ловлю вас на слове.
Эндерби вытащил шариковую ручку и написал Джону-испанцу:
«Ты знаешь, я этого не делал. Передай записку сам-знаешь-кому. Я буду ты-знаешь-где. Где твой брат. В упомянутом тобой жирном псе. Сообщу. Твой…» — Не зная, как подписаться, он в конце концов подписался ПУЭРКО. Потом взял другой лист бумаги, проставив обратный адрес С ВОЗДУХА. И написал: «Всем, Кого Это Касается. Это не я стрелял в так называемого поп-певца. Его застрелил…» — будь он проклят, если помнит фамилию. И снова обратился к мисс Боланд: — Надо выйти. Забыл кое-что. — С притворным вздохом и улыбкой она его выпустила. Эндерби с бумагой и шариковой ручкой в руках вернулся к мисс Келли, по-прежнему пребывавшей в пустотном трансе. Мистер Мерсер облизывался, готовый вынырнуть на поверхность. Наверно, некий монитор во сне предупредил его о скором снижении перед посадкой в Севилье.
— Тот самый, — начал Эндерби, — что постоянно участвовал в бандах миссис Эйнштейн…
— Витгенштейн.
— Правильно. Тот самый, что вылетел, не добился успеха, а теперь по клубам выступает…
— Джед Фут, вы хотите сказать.
— Точно. — Он записал фамилию стоя. Можно снова забыть, если ждать возвращенья на место. Расплескать по пути. Вернулся, благодарно кивнув, и мисс Боланд заметила, пропуская его:
— Настоящая хлопотливая пчелка.
Эндерби написал: «Он сунул мне пистолет, и я взял, не подумав. Испугался и побежал. Поймайте его и заставьте признаться. Я невиновен». Потом подписался отброшенным псевдонимом. Один конверт адресовал Властям, другой мистеру Джону Гомесу, бар «Поросятник», отель Тайберн-Тауэрс, Западный Лондон, 1. Облизнул, свернул, запечатал. Вздохнул. Кончено. Ничего больше сделать нельзя. Решил лучше закрыть глаза, готовиться к Севилье. Это остановит мисс Боланд от дальнейших насмешек. Он заметил, как она что-то ищет в испанском словарике. И усмехается. Это ему не понравилось. Слишком маленький словарик, чтобы в нем чему-нибудь усмехаться. И уничтожил ее усмешку, смежив веки.
2
Эндерби спал, хоть и без снов, как будто последний пригодный для снов материал слишком шокировал, чтоб претвориться в фантазии. Пробудил его толчок мисс Боланд, которая улыбнулась и почему-то сказала:
— Грязнуля.
— А? — сказал он.
— Прибыли, — объявила она. — В солнечную Испанию, хотя среди ночи и в дождь. — И фыркнула: — Дождь в Испании.
— Почему вы сказали — грязнуля? Я сделал что-нибудь неподобающее? То есть во сне? — Он гадал, какой невоздержанный поступок способен был совершить против собственной воли.
— Так там сказано. Ну, выходим. — Люди шли по проходу, кое-кто зевал, как после скучной проповеди, мисс Боланд улыбалась, будто родственница викария. — А еще сказано, — добавила она через плечо, — гадкий, вонючий. — Эндерби увидел влажно блестевший под тусклыми фонарями гудрон. Его охватило какое-то беспокойство.
— Что? — спросил он.
— Ох, пошли.
Она сняла с вешалки свой дождевик и дорожную сумку. Эндерби нечего было снимать. Чувствуя себя голым, он предложил:
— Если хотите, я понесу. — Тут его обуял страх, и руки затряслись.
— Как мило. Возьмите.
Ему едва удалось продеть руку в ручки сумки, но она не заметила, прибывая в несолнечную, даже в нелунную Испанию. Похоже, мистер Мерсер нервничал не меньше самого Эндерби, словно ему предстояло представить Севилью в качестве своей супруги, которая, переживая климакс, могла совершить какой-нибудь шокирующий поступок. Вот оно, думал Эндерби, вот оно. Он был хладнокровен, трезв, готов блефовать до конца. Хладнокровно и трезво взглянул на мисс Боланд, решив, что она может определенным образом помочь. Надо со смехом спускаться с ней по ступенькам, держаться поближе, как будто к жене. Ищут не смеющегося женатого мужчину, а отчаявшегося одинокого беглеца. Однако, улыбаясь, кивая мисс Келли, стоявшей на выходе из самолета, он увидел, что трап слишком узкий, придется спускаться без пары. Мисс Келли каждому адресовала сияющую улыбку, точно все только что прибыли к ней на прием, который состоится в подвале. Эндерби слышал, как шагавший впереди мистер Гат-келч поет: «Испания, ты мою жизнь погубила», — делая свое дело.
— Он умрет! Он умрет! Он умрет, поворот прямо в рот, рот, рот!
Очень дурной вкус, думал Эндерби. Выходя в сырую бархатную теплоту, он видел у подножия трапа лишь мистера Мерсера с полными руками паспортов, вполне дружелюбно болтавшего, пусть на громком, медленном английском, необходимом в общении с иностранцами, с иностранцем. Это был испанец в форме и в темных очках. Он держал обе руки в брючных карманах, играя, по предположению Эндерби, в игру типа пасьянса, известную под названием «карманный бильярд». Испанец смотрел вверх на мисс Келли, стреляя в нее сигаретными искрами: бессильными сигналами страсти. Эндерби точно знал: он не из Интерпола.
Мисс Боланд спускалась перед ним. Только ступив на мокрый гудрон, Эндерби шмыгнул к ней, взял под руку. Она, видимо, удивилась, однако приятно; прижала его руку к своему теплому боку. Кажется, и колени у него ослабли от облегчения, когда он увидел, что, кажется, вокруг нет мужчин в плащах, поджидающих его на пути по гудрону к зданию аэропорта. Кажется, кругом только чернорабочие, тощие, в синем, приткнувшиеся к стенам, жадно курившие, пожиравшие туристов голодными глазами нищих. В самом аэропорту, несмотря на очень позднюю ночь, шла оживленная деятельность. Самолет с арабскими надписями готовился к взлету, другой, под названием ИБЕРИЯ, таксил по полю. Повсюду мужчины в комбинезонах толкали тележки, пыхтели в маленьких тракторах. Эндерби одобрял такую суету, особенно толпу пассажиров, заметную в здании, к которому они уже приближались. Он увидел себя, преследуемого, прячущегося за людьми. Впрочем, нет, пока безопасно.
— Луны нет, — заметила мисс Боланд. — Luna, да? Лучше, чем по-английски. Новолуние. Полнолуние. Я думала, luna меня здесь встретит. Ну да ничего.
— Вы на нее по пути нагляделись сполна, — заметил Эндерби, несколько ребяческим тоном. — И здесь сполна наглядитесь. На отдыхе, я имею в виду. Только, по-моему, вам захочется убежать. — Шедший рядом коллега-турист с подозрением глянул на Эндерби. — От luna, я имею в виду, — пояснил он.
— От нее не убежишь, — возразила мисс Боланд. — Нет, если ей посвящаешь всю жизнь, вроде меня. — И обеими руками стиснула руку Эндерби. Очень теплая женщина. — Где вы научились испанскому? — поинтересовалась она.
— Нигде никогда не учился. Совсем не говорю по-испански. По-итальянски — да, немного. А по-испански — нет. Впрочем, они похожи.
— Какой вы загадочный, — загадочно заметила мисс Боланд. — Заинтриговали меня. Наверно, многое скрываете. Смотрите, даже плащ не взяли. Хотя это, видимо, ваше дело, а не мое. И сумки своей у вас нет. Такое впечатление, будто вам спешно надо было уехать.
— О, действительно, — затрепетал Эндерби. — Я хочу сказать, я человек импульсивный. Что придет в голову, то и сделаю.
— Если хотите, — предложила она, снова стиснув его руку, — зовите меня Миранда.
— Очень поэтичное имя, — сказал Эндерби, приступая к профессиональным обязанностям. Он не мог как следует вспомнить, кто эти стихи написал. Какой-то могучий, пропитанный вином католик в мантии. — «Блохи очень уж плохи на пиренейском мохе», — процитировал Эндерби. И еще: — «Разлука, Миранда, разлука. Только чего-то там сука».
— Простите?
— И чего-то такое там входит без стука.
Вошли в здание аэропорта, темное, маленькое, где слабо пахло мужской мочой, особенной, заграничной, сильно насыщенной чесноком. Имелась большая фотография генерала Франко в штатском, лысого мужчины с брылами и задранными бровями выскочки. И желтевшие уведомления, должно быть запрещавшие всякие вещи. Мистер Мерсер уже был там, наверно подброшенный каким-нибудь трактором. Вокруг него толпились все участники круиза, как бы ища защиты. Эндерби заметил, что по-прежнему держит мисс Боланд под руку. И отцепился, сославшись, что должен отправить письмо.
— Снова загадка, — сказала она. — Только вошли — и уже отправляете загадочное письмо. С загадочной подписью.
— Что? — пискнул Эндерби.
— Простите. Я не могла не заметить. Вы его на сиденье оставили. Извините. Оно лежало с брошюрами и всем прочим, я взяла посмотреть, а там ваше письмо. Зачем теперь притворяться, будто я не знаю вашего имени, правда? Или прозвища.
— О нет.
— Наверняка. Я никогда раньше не слышала такого имени: Пурко. — Так она выговаривала «пуэрко». — Потом подумала, что оно иностранное, поискала в испанском словарике, и, увы, оно там оказалось. Означает «грязнуля».
— Собственно, — импровизировал в бреду Эндерби, — это старое пограничное имя. Я уэльскую границу имею в виду. Семья моя из-под Шрусбери. Я имею в виду, с испанским просто совпадение. Слушайте, я должен отправить письмо. Сейчас вернусь.
Только начав неловко протискиваться сквозь толпу вокруг мистера Мерсера в вязаной шапке, он понял, что поступил глупо, оставив ее даже на пять минут. Она не поверит истории насчет Пуэрко, старого пограничного имени, снова заглянет в испанский словарь, обнаружит другие значения, кроме грязнули, вонючки и прочего. Обязательно. Он помешкал у двери, ведущей в унылый мокрый садик, за которым стояло нечто вроде ресторана, сплошь из больших грязных окон. Надо забрать у нее словарь, опасную страницу вырвать, или целиком его потерять. Или, может быть, прямо сейчас с пятифунтовыми бумажками и антологией экзотических pourboires[56] двинуться в глубь огромного, дождливого, ветреного полуострова, затеряться в пробковых лесах, высохнуть, как виноград, топча горячие белые проселочные дороги? Нет, решил он. У двери стоял тощий бедняк, противореча глухой сырой ночи сигаретными вспышками. Возможно, думал Эндерби, испанизация Джоном-испанцем материнской девичьей фамилии представляет собой историческую фазу развития этого слова, давно пережитую. Но если оно, конечно, подобно итальянскому, и…
— Amigo[57], — обратился Эндерби к мужчине, благосклонно отвечавшему вспышками. — По español, — начал Эндерби. — L’animal[58]. Как будет на español? — И всей грудью всхрапнул и выдохнул, будто вынюхивал трюфели. И увидел, что мужчина позади в ладно сидевшей форме наблюдает с некоторым интересом.
— Entiendo, — сказал тощий бедняк. — Un puerco[59].
Вот так, мрачно подумал Эндерби, стоя в нерешительности на месте, с письмом в руке. Видно, тощий бедняк ждал дальнейших шарад. Мужчина в форме хмурился, в высшей степени озадаченный.
— Un caballo[60], — предложил, заржав, тощий бедняк.
— Si, — пробормотал Эндерби и, споткнувшись о левый сапог мужчины в форме, пошел назад, не отправив письмо.
— Боже мой, как вы быстро, — сказала мисс Боланд.
— Язык, — объяснил Эндерби. — Я же сказал, не знаю языка. Может, можно словарик у вас позаимствовать…
— Так, — заговорил мистер Мерсер. — Все, пожалуйста, встаньте вон там, вокруг багажа. — Довольно быстро они сговорились, рассеянно думал Эндерби, вовсе не в духе откладывания на mañana[61]. — Как вам известно, таможенники тут точно такие же, как везде…
— Старые испанские обычаи, — крикнул мистер Гаткелч.
— …но только немногим придется открыть чемоданы…
— Лишь бы никому их бросать не пришлось, — крикнул мистер Гаткелч, возможно слишком далеко зайдя.
— …знаете, по выбору, выборочный, можно сказать, досмотр.
— Думаю, — обратилась к Эндерби мисс Боланд, — вряд ли у вас может быть такая буржуазная вещь, как багаж, правда? Наверно, спите в рубашке или вообще во всем. — Глаза сверкнули, словно эти слова возбуждали ее.
Эндерби с неприятным чувством ответил:
— Скоро увидите, есть или нет. Я ничем не отличаюсь от любого другого. — Подозрительно на него посмотревший на пути по гудрону мужчина снова сделал то же самое. — То есть, в смысле, — расширил свое утверждение Эндерби, — личного имущества и тому подобное.
— Немножко похоже на опознание, да? — хихикнула мисс Боланд. — Очень волнует.
Все стояли возле груды багажа, а служащий в фуражке с козырьком тигром в клетке прохаживался перед отрядом искателей развлечений, сложив за спиной руки. Эндерби увидел, что это мужчина снаружи, хмурившийся над его поросячьим хрюканьем. Мужчина остановился лицом к ним. Брылы, не лишенные сходства с ихним каудильо, даже аллеломорфная форма бровей; может быть, дальний родственник, которому режим был вынужден найти работу. Он стал сурово тыкать в людей пальцем. Ткнул и в Эндерби. Тот сразу оглянулся в поисках мужчины с лишним багажом. Обнаружил его и спросил:
— Где он?
— Что? Он? А почему вы свой не покажете?
— Есть причины, — сказал Эндерби. — Вещи, которых никто видеть не должен.
— Думают, будто там воровская добыча. Ничего себе, я бы сказал, свобода. В любом случае, мне нечего бояться. — И указал на сверхнормативный чемодан.
Эндерби потащил его к таможенной стойке. Служащий уже деликатно надел очень чистые белые хлопчатобумажные перчатки. К багажу большинства пассажиров он относился поверхностно, а к мнимому багажу Эндерби очень внимательно. На дне сумки под мужскими бермудскими шортами обнаружились три книжки в цветистых бумажных обложках, выглядевшие вполне безобидно на лондонском аэровокзале. Здесь же, в подавленной и подавляющей католической стране, где лишние воинственные страсти выливаются в бое быков, они вдруг вспыхнули обещанием исключительной непристойности. Мисс Боланд, хотя и не вошедшая в число избранных предъявителей багажа, держалась рядом с Эндерби и все видела.
— Грязь, — с усмешкой сказала она.
Служащий поднял книжки почти к портрету каудильо, как бы ожидая проклятия из его уст.
— Кто начнет торги? — вставил мистер Гаткелч.
На обложке сияли три аллотропа типичных слабоумных блондинок, перепуганных и раздетых.
— Pornográficos, — объявил служащий. Все кивнули, довольные, что понимают испанский. А потом он прямо на Эндерби хрюкнул, повторил его собственную пантомиму добычи трюфелей и добавил: — Puerco.
— Ясно, ясно, — проговорила мисс Боланд со сдержанным удовлетворением, прижимаясь к Эндерби сбоку. — Вот как произносится. А означает «свинья». Стало быть, вас здесь знают. Вы в самом деле темная лошадка. Свинья, я хотела сказать, свинья грязная.
Из одной высоко поднятой книги вывалились два плоских квадратных пакетика. И упали на чье-то благопристойное белое белье, выложенное для осмотра. Все мужчины сразу поняли, но какая-то пожилая женщина, явно отгороженная от мира, сказала:
— Что это за колечки? Зачем они нужны?
Послышался стон мужчины, способного лучше всех объяснить: предметы явно стороннего, не супружеского предназначения. Служащий вытер руки в хлопчатобумажной перчатке одну о другую, сделал преувеличенно негодующий и отвергающий жест и ко всем повернулся спиной.
— Ipocritico[62], — пробормотал Эндерби. Либо служащий не услышал, либо итальянский язык отличается от испанского.
— Добродетель вознаграждается, — ныл мужчина с лишним багажом. — Этот урок я запомню. — Жена его смотрела в сторону, ничего общего с ним иметь не желая, но нынешней ночью в заграничной спальне сырой темной Севильи, города Дон Жуана, разверзнется ад. — Вы меня унизили, — нелогично упрекнул он Эндерби. Остальные озадаченно хмурились, медленно соображая. Даже мисс Боланд.
Мисс Боланд взяла Эндерби за руку и сказала:
— Пошли, Пигги.
Влияние луны сильно способствует либерализации, горько думал Эндерби. Мистер Мерсер усталым тоном звал всех к ждавшему автобусу.
3
Через час обессиленный Эндерби лежал на кровати в отеле. Он бросил в ящик в вестибюле отеля письмо, обнаружив в своем маленьком казначействе чаевые песеты и получив возможность купить марки у усатой дуэньи, которая с достоинством зевала за администраторской стойкой. Казалось, никто из служащих отеля, должно быть уставших или гордо презирающих прибывавших по ночам постояльцев, даже минимально не взволнован новостями о кончине британского поп-певца. Значит, пока все в порядке. Хотя ненадолго. Конечно, многое зависит от главного хранителя тайны истинной личности Хогга, а именно от проклятого Уопеншо; многое зависит от фотографии Хогга в завтрашних газетах; немногое зависит от семантических исследований мисс Боланд слова puerco.
Скоро, когда он себя почувствует не таким обессиленным, надо будет пойти повидаться с мисс Боланд. Она на этом же этаже отеля, который называется «Марруэкос», всего через пару дверей. Вскоре Эндерби заказал бутылку «Фундадора» и стакан. С «Фундадором» он познакомился в «Поросятнике»: нечто вроде пародии на арманьяк. Пил он его от нервов, лежа на кровати, застеленной покрывалом цвета вареной печенки. Обои цвета кошенили. Картин на стенах нет. Все абсолютно голое, и эту наготу он ничем не прикрыл. Ничего в гардеробе, никакого багажа на полке для багажа в ногах кровати. В открытое окно начинал дуть горячий ветер, соответственно кошенильным стенам. Горячий ветер раздробил тучи, открыв уже испанскую луну, деталь сценической декорации Дон Жуана. Мисс Боланд в благоразумном ночном пеньюаре накручивает сейчас волосы на бигуди, глядя на луну. Luna. Может быть, поищет это слово в сумочном словаре.
Эндерби страдальчески поднялся, пошел в ванную. Из смежной ванной за стеной доносились едкие упреки жены мужу, мужчине с лишним багажом. Ненормальное либидо. Таскать с собой презервативы. Хотя слишком робок и гадок, чтоб ходить к señoritas и bintim[63], не так ли? В любом случае, что-то в этом роде. Она, как рабыня, отдала ему лучшие годы. Эндерби со вздохом кратко помочился, дернул цепочку и вышел из ванной, застегиваясь и вздыхая. Выйдя из номера, встретил направлявшуюся к его двери мисс Боланд. И правда, какое совпадение.
— Я иду, — объявила она, — за своими стихами.
В самом деле, она скорей выглядела как женщина, идущая за стихами, чем как женщина, читающая лекции по селенографии. Пеньюар, вовсе не благоразумный, а прозрачно-черный, раздувался на горячем ветру из окна в конце коридора, под ним ночная рубашка персикового цвета. Причесанные мышиные волосы потрескивали на горячем ветру, схваченные ленточкой персикового цвета. На губах помада цвета кошенили, соответственно горячему ветру. Эндерби сглотнул. Сглотнув, кивком пригласил заходить. И сказал:
— У меня еще времени не было. То есть стих написать. Я, как видите, распаковывал вещи.
— Все распаковали? Боже. Стоило ли? Мы ведь здесь всего на ночь. На остаток ночи. Ах, — ахнула она, раздувшись на горячем ветру из окна, — у вас тоже luna. Моя luna и ваша.
— Мы же, — логично заметил Эндерби, — с одной стороны коридора. Понимаете, один и тот же вид. — И добавил: — Выпейте.
— Ну, — сказала она, — я обычно не пью. Особенно в такой ранний час. Впрочем, в конце концов, я на отдыхе, правда?
— Безусловно, — серьезно подтвердил Эндерби. — Я стакан из ванной принесу. — И пошел. В соседнем номере продолжался скандал. Безудержная похоть в среднем возрасте. Было бы смешно, если б не было так омерзительно. Или что-то вроде того. Он принес стакан, обнаружив, что мисс Боланд сидит на его кровати.
— Mare Imbrium[64], — говорила она. — Се-левк. Аристарх.
Он налил ей очень солидную порцию. Надо ее напоить, чтоб она завтра утром страдала похмельем, отвлекшись от puerco. Вскоре он пойдет к ней в номер и украдет словарь. Все будет хорошо.
— Вы неплохо поработали, — заметила она, принимая у него стакан. — Даже чемодан куда-то засунули.
— О да, — сказал он. — Какая-то мания. Я имею в виду аккуратность. — И тут увидал себя в зеркале над туалетным столиком: не бритый с сегодняшнего самого раннего лондонского утра (правильно ли он написал на конверте — Londra?[65]), в сильно помятой рубашке, в кричащих о своей дешевизне штанах и вытертом на локтях пиджаке. Угрюмо себе усмехнулся полным набором зубов, которые, во всяком случае, казались вполне чистыми. И переадресовал улыбку мисс Боланд.
— Бедняга, — посочувствовала она. — Одинокий? Я увидела сразу, как только вы в Лондоне сели в автобус. Но теперь вам нечего себя чувствовать одиноким. Во всяком случае, в поездке. — И хлебнула «Фундадора», не поморщившись. — М-м-м. Жару поддает, но приятно.
— Mucho fuego, — сказал Эндерби. В англичанах нет fuego, он это запомнил.
Мисс Боланд откинулась на спину. На ней были пушистые шлепанцы на каблучках. Откинувшись, она их сбросила. Ступни длинные, чистые, ногти не накрашены. Она закрыла глаза, нахмурилась, потом сказала:
— Постойте, припомню ли. A cada puerco… что-то там такое… su San Martin[66]. По-английски «every dog has his day»[67]. Только на самом деле надо бы сказать не «дог», а «хог», правда? В словаре сказано «боров», а не «свинья».
Эндерби тяжело сел на кровать с другой стороны. Потом взглянул на мисс Боланд, очень вдумчиво ее оценивая. Казалось, будто с момента посадки на самолет в Лондоне она потеряла около двух стоунов[68] и пятнадцати лет. Он попробовал вообразить, что навязывает ей комплекс утонченной, но сильной влюбленности, которая производит эффект рабской дремотной покорности, вызывающей, например, полное равнодушие к завтрашним новостям. А потом подумал, что, может быть, лучше убраться отсюда, самостоятельно найти дорогу к Северной Африке: наверняка есть на чем унестись в такой час. Впрочем, нет. Несмотря ни на что, безопаснее в группе мистера Мерсера, которая весьма многочисленна, пропускается, как только тот моргнет глазом, без оглашенья фамилий, по мановению руки служащих, которых мановением руки отметает мистер Гаткелч. Больше того, мистер Мерсер всем вернул паспорта, так что паспорт Эндерби вновь угнездился во внутреннем нагрудном кармане. Он не собирается снова от него отказываться, если в последнем отчаянном отказе от собственной личности не отправит в огонь того или иного мавра, торгующего кебабом. Он вполне отчетливо видел, как этот мужчина, коричневый, беззубый, морщинистый, громко расхваливает под солнцем кебаб, перекрикивая муэдзинов. Поэтическое воображение, вот что это такое.
— А, — говорила теперь мисс Боланд, плеснув себе еще «Фундадора», — мама с папой обычно возили нас с Чарльзом, моим братом, к дяде Герберту, когда тот жил в Веллингтоне, я имею в виду, в сэлопском[69] Веллингтоне, почему его Сэлопом называют? Ну, название, наверно, латинское, и мы несколько раз ездили в Бредон-Хилл…
— Цветные графства, — сказал Эндерби, оценивая ее в целях соблазна, понимая одновременно, что это замечание чисто академическое, — в вышине слышны жаворонки. Юноши вешаются и оказываются в тюрьме Шрусбери. За любовь, как они говорят.
— Как вы циничны. Но я тоже, наверно, имею все права на цинизм, в самом деле. Его звали Тоби, — глупое для мужчины имя, да? — и он мне говорит, я должна выбирать между ним и карьерой, — я хочу сказать, больше похоже на собачью кличку, не так ли? — и, разумеется, речи даже не шло, чтобы я отказалась от своего призвания ради того, что он мне обещал. Говорит, якобы жена с мозгами никуда не годится, а он не позволит луне лежать между нами в постели.
— Отчасти даже поэтично, — заметил Эндерби, сам все больше впадая в дремоту. Горячий ветер гонял оконные занавески, точно марионетки, приклеивал к подбородку мисс Боланд ночную рубашку.
— Отчасти вранье, — возразила мисс Боланд. — Он врал про своего отца. Отец его был не поверенный, а всего только клерк у поверенного. Врал про свой чин в Королевских войсках связи. Врал про свою машину. Она вовсе была не его, он ее позаимствовал у приятеля. Не то чтоб у него было много приятелей. Мужчины, — заключила она, — склонны к вранью. Взгляните, например, на себя.
— На меня? — сказал Эндерби.
— Говорите, вы поэт. Рассказываете о своей старой шропширской фамилии.
— Слушайте, — велел Эндерби. И начал декламировать:
Шрусбери, Шрусбери, окруженный рекой,
Северн ревнивый, спящая собака, лижущая губы,
То рычит, то опять обретает покой,
С храпом во сне испуская туманные клубы.
— Это ваше, да?
Любовь буйствует праздным летом:
Афродизиакальное солнце в чудовищной вышине
Возбуждает дрожащим полуденным светом
Вспотевшего Джека, Джоан на спине.
— Я всегда слышала, не должно быть в стихах длинных слов.
Слабые и безгрешные анемичной зимой,
Нимфы отплясали на летней пирушке веселой,
Оборванного живописца лодки гонят домой,
Государственные деятели выходят из школы.
— А, понятно, о чем вы. Школа в Шрусбери, куда Дарвин ходил, да?
В пивных подают разбавленные напитки,
Бездетная официантка разносит счета,
Пока Дарвин связывает эволюции нитки
В леденящей ночи, где стихла суета…
— Простите, больше не буду перебивать.
…Но разглаживаются юношеские прыщи,
Бог является на четырнадцатой склянке,
Вставай, разбухай, трепещи,
Приминай траву на полянке.
— Очень много секса, правда? Извините, что снова перебиваю.
— Последний станс, черт возьми, — сурово предупредил Эндерби. — Вот сейчас.
Время с городом смыкаются в круг, как река,
Дарвин мыслит прямолинейно.
Отбор происходит долгие века,
Только новые виды не вынырнули из бассейна.
Воцарилось молчание. Эндерби чуял прилив поэтической гордости, потом упадок сил. День был жуткий. Мисс Боланд получила сильное впечатление. И сказала:
— Ну, в конце концов, вы в самом деле поэт. То есть, если это ваши стихи.
— Конечно мои. Налейте мне чуточку из бутылки. — И она охотно набулькала, прислуживая поэту. — Из раннего сборника «Рыбы и герои». Который вы не читали. Который никто не читал. Только, Богом клянусь, — поклялся Эндерби, — я им всем покажу. Со мной еще не кончено, ни в коем случае.
— Правильно. Может, вам будет удобней без обуви? Не трудитесь, позвольте мне. — Эндерби закрыл глаза. — И пиджак?
Вскоре Эндерби в рубашке и штанах лежал на половине кровати; она сняла с него также носки и галстук в гостиничных красном, белом и синем цветах. Все так же дул горячий ветер, но Эндерби стало прохладней. Она лежала рядом. Курили одну на двоих сигарету.
— Ассоциации, — услыхал Эндерби собственный голос. — Будьте уверены, все так делают, от испанского священника прямо до Альбера Камю с Кьеркегором где-то посередине.
— Кто такой Керк… как его?
— Философ, фактически приравнявший Бога к душе. Дон Жуан использует женщин, а Бог человека. Севилья, кстати, город Дон Жуана. Я хотел написать о нем драму в стихах, где он подкупом заставляет женщин рассказывать, что с ними делал, потому что в действительности ни с кем ничего не мог сделать. Потом драма в стихах вышла из моды. — Он решил, что ногти на ногах решительно нуждаются в стрижке. Впрочем, толстые ногти пришлось бы обрабатывать резаком или еще чем-нибудь. Очень твердые. В конце концов, он не сильно изменился. В конце концов, ванна — сосуд для поэтических черновиков. И ощутил щекочущий внутри новый стих, вроде насморка. Стих о статуе. И довольно тепло посмотрел на мисс Боланд. Последнего поцелуя, последнего… Если б только удалось сперва этот закончить.
— А кто такой севильский цирюльник?
— А, его выдумал один француз, потом французскую газету в его честь назвали. Как бы всеобщий фактотум, делает для людей всякие вещи и прочее. — Эндерби махнул головой.
— Очнитесь. — Она с ним обращается довольно грубо, видно, из-за «Фундадора». — Можете написать пьесу, где этот цирюльник на самом деле Дон Жуан, и страшные дела творит своей бритвой. Понимаете, из чувства мести.
— Что вы имеете в виду? Какой мести?
— Я ничего про месть не сказала. Вы опять отключились. Очнитесь! Не пойму, почему нельзя сделать луну подходящим научным сюжетом поэзии, вместо того, что в ней видят почти все поэты, знаете, какой-то фонарь, или так называемый афродизиак, как в вашем стихотворении солнце. Тогда можно было бы употреблять сколько угодно красивых длинных слов. Апогей, перигей, эктократеры, мегаимпакт, гипотеза отторжения.
— Что вы сказали про семяизвержение?
Она не услышала. Или, может быть, он ничего не сказал.
— И лунные месяцы, — продолжала она. — Синодические и нодические, сидерические и аномальные. Изостазия. Грабены, горсты. И лунные моря, совсем не моря, а огромные равнины лавы, покрытые пылью. Ваше тело — горст, мое — грабен, потому что горст противоположен грабену. Слушайте, пошли отсюда, побродим по севильским улицам вот так вот, как есть, я хочу сказать, в ночной одежде. Только ваш ночной костюм — без ничего, правда? Все равно, ночь прелестная, хотя луна заходит уже. Чувствуете всей кожей теплый ветер? — Неправда, что луна заходит. Когда они шли по calle[70] у отеля, Эндерби абсолютно голый, болтая мешочками, луна была огромная, полная, очень близкая. Настолько близкая, что издавала запах, похожий на запах кашу[71] из старых вечерних сумочек, пожелтевших балетных программок, долго лежавшего в нафталине лисьего меха.
— Mare Tranquillitatis[72], — рассказывала мисс Боланд. — Фракасторо. Гиппарх. Mare Necta-ris[73]. — Она низвела луну прямо на крыши севильских домов, чтобы покопаться в морях. На время исчезала в каком-нибудь, потом голова с мышиными волосами становилась золотой головой Береники, волосы вздымались, пронизывая северную полярную мембрану. Она как бы оживляла пустую луну изнутри, направляя ее на Эндерби. Он бежал от нее, от луны, вниз по calle, обратно в отель. Старик портье разинул рот среди впалых щек hidalgo на его болтавшуюся наготу. Эндерби пропыхтел вверх по лестнице, один раз попал большим пальцем в дыру на ковре, другой раз чертыхнулся на гвоздь, впившийся в мозолистую левую пятку. Слепо отыскал свой номер, плашмя упал на кровать, отчаянно хватая воздух. В открытое окно проникало мало воздуху. В то самое окно проникала луна, сильно съежившаяся, но, очевидно, существенной массы, ибо рама окна, четыре упрямых касательных к напиравшему шару, поскрипывала, кусочки лунной субстанции сыпались в четырех точках касания, как штукатурка. Потом на полюсе, который превратился в пупок, прорвалась голова мисс Боланд с разлетавшимися огненными волосами. Эндерби был пригвожден к постели. Женщина и луна разом бросились на него.
— Нет, — прохрипел он, очнувшись. — Нет, нельзя, это нехорошо. — Но она придавила его своим тяжелым лунарным телом. В ту самую левую пятку втыкался ее ноготь, дыра на ковре оказалась ничтожной прорехой между полой пеньюара и кружевной оторочкой. Значит, нагота не реальная, просто разоблачение, все сорвано, сброшено.
— Тогда покажи мне, покажи, как надо. Сам.
Он свалил ее, она лежала на спине, ждала. Эндерби с отчаянной поспешностью оттолкнулся ягодицами от опороченного матраса, как от трамплина. Матрас оказался пружинистей, чем он думал, и Эндерби внезапно встал на ноги, сурово глядя на нее сверху вниз.
— Если, — сказал он, — вам нужен такой тип отдыха, будет масса возможностей обеспечить его. Жиголо, и я не знаю что. Темнокожие мальчики и так далее. Чего вы ко мне привязались?
Она заскулила:
— Я думала, мы станем друзьями. Вы ненормальный, вот что.
— Я не ненормальный. Только очень-очень устал. День был просто ужасный.
— Да. — Завернувшись в пеньюар, она взглянула на него снизу вверх, твердо, но со слезами. — Да, точно. Есть в вас что-то не совсем хорошее. Что-то у вас на уме. Вы сделали что-то такое, чего не должны были делать. Могу сказать, от чего-то поспешно бежите.
Это уж совсем никуда не годится.
— Дорогая, — проскрипел Эндерби, раскрывая объятия и приближаясь с глупой ухмылкой.
— Нет, вам не удастся меня провести.
— Дорогая, — нахмурился теперь Эндерби, по-прежнему с открытыми объятиями.
— Ох, вытащите из несуществующего чемодана несуществующую пижаму и ложитесь спать после ужасного дня. Есть в вас что-то очень подозрительное, — объявила мисс Боланд и собралась встать с кровати.
Эндерби подскочил, несколько грубо толкнул ее обратно и сказал:
— Вы правы. Мне пришлось бежать. От нее. От той женщины. Не смог больше терпеть. Вырвался. Вот так вот. Она чудовищно со мной обошлась. — Из пошевеливаемых кочергой мозгов Эндерби выкатился дальний уголек, на секундочку вспыхнул, спрашивая, что есть истина, придираясь к каким-то мелочам в связи с контекстом ситуации и так далее. Эндерби уступил, внеся в текст поправку: — Я бегу.
— Что за женщина? Какая женщина? — Женское любопытство осушило слезы.
— Наш брак никогда не был настоящим. О, позвольте мне лечь в постель. Найти приют. Я так безнадежно устал.
— Сначала мне все расскажите. Я хочу знать, что случилось. Ну, очнитесь. Выпейте еще бренди.
— Нет-нет-нет. Утром расскажу. — Он снова лежал плашмя на спине, готовый умереть. Безнадежно.
— Я знать хочу. — Она встряхнула его так же грубо, как он ее толкнул. — Кто виноват? Почему брак не был настоящим? Ох, ну, давайте же.
— Дурной глаз, — молвил Эндерби in extremis[74]. И весело повел последнюю из трех машин, красную спортивную, а из «мерседеса» впереди радостно махали руки. До какого-то придорожного паба, куда все направлялись, путь лежал долгий, но все уже хорошенечко подзаправились, хотя мужчины вели машины с железной сосредоточенностью и дерзкой скоростью. Девушки жутко хорошенькие, полны веселья. Рыжеволосая Бренда, темненькая крошка Люси, мило пухленькая Банти в бирюзовом костюмчике. На шее Эндерби вился колледжский шарф, улыбавшиеся крепкие белые зубы закусывали трубку.
— Обожди только, Банти, старушка, — неразборчиво проскрежетал он, — ты свое скоро получишь. — Девушки визжали от смеха. Шумно и весело подстрекаемый ими, он носком до блеска начищенной туфли еще прибавил скорость красного трудяги, с урчанием пожиравшего дорогу, и легко обогнал двух других. Притворно гневные взмахи, притворное презрение, смех на весеннем английском ветру. В паб он приехал первым. Милый маленький паб с председательствовавшим в коктейль-баре лысым барменом, с запахом мебельной полировки. Бармен в белом пиджаке с лацканами цвета кларета. Эндерби заказал на всех выпивку, велев бармену по имени Джек пошевеливаться, чтобы спиртное выстроилось в ожидании запоздавших. Горькое пиво в высоких кружках, джин и прочее; для Банти «Адвокат».
— От этого у тебя глаза загорятся и хвост распушится, детка, — подмигнул Эндерби. Потом снаружи донесся размытый сигнал. Когда в бар ввалились Фрэнк, Найджел, Бетти, Этель и так далее, Эндерби сразу пришлось сказать: — У всех прошу прощения. Надо насчет собаки кое с кем повидаться.
— Хочешь сказать, башмаки сполоснуть, — хихикнула Банти.
Мочевой пузырь Эндерби мгновенно взревел о неотложной надобности, заглушив гогот приятелей, но в «муж.» он не побежал, а уверенно проследовал, хотя в этом пабе никогда раньше не был. Однако, завидев в конце коридора, был вынужден побежать. Черт возьми, только-только успел.
Только-только успел. Эндерби вскочил с кровати и бросился в туалет, с проклятиями нащупывая выключатель. Изливая поток, ворчал на расточительность снов, способных на такие труды, — персонажи, декор и так далее, даже реклама пива («Золотое руно» Джейсона), которого не существует, — только для того, чтобы он встал с постели помочиться в надлежащем месте. Дернул цепочку, вернулся в постель и увидел при свете из ванной, который не потрудился выключить, лежавшую там женщину. В общих чертах вспомнил, кто это такая: лунная женщина, с которой он летел (почему летел?), а еще — что тут какой-то заграничный город. Потом вспомнилось все целиком. Он слегка испугался, что испугался не так, как следовало.
— Что, а, кто? — сказала она. А потом: — Ох, я, наверно, заснула. Идите, ложитесь. Уже холодновато.
— Который час? — поинтересовался Эндерби. Щурясь на свет из ванной, заметил, что его наручные часы стоят. Где-то вдали ударил один раз большой колокол. — Сильно помог, — буркнул Эндерби. Странно, что раньше он этого колокола не замечал. Видимо, они находятся где-нибудь рядом с собором, муниципалитетом или еще с чем-нибудь. Севилья, вот они где. Город Дон Жуана. В постели незнакомая женщина.
— Ну, — сказала она. — Ее звали Банти, да? Она вас оскорбила. Ничего особенного, каждого когда-нибудь оскорбляют. Меня Тоби оскорбил. Имя тоже глупое.
— Понимаете, мы ехали в машине. Я был за рулем.
— Ложитесь обратно в постель. Я вас не обижу. Прижмитесь поближе. Холодно. Одеял мало.
Прижиматься было довольно приятно. Мне было так холодно по ночам. Кто это говорил? Распроклятая Веста, чертова злодейка.
— Чертова злодейка, — пробормотал Эндерби.
— Да-да, но теперь все позади. Вы немножечко мокрый.
— Извините, — извинился Эндерби. — Не подумал. — И вытерся простыней. — Интересно, который час.
— Зачем это вам? Почему вы так рветесь узнать, который час? Встать хотите так рано? Ночь в Севилье. Надо, чтобы нам обоим было что вспомнить о ночи в Севилье.
— Солнце включат, — изрек Эндерби, — тогда день начало получит.
— Вы о чем это? Что хотите сказать?
— Просто пришло в голову. Из синевы. — Кажется, рифмы собрались выстраиваться. Кларет, запрет… Впрочем, сейчас надо другое дело доделать. Она ни капли не похожа на чертову Весту, которая не растрачивает плоть в постели, чтобы за ее пределами оставаться изящной. Тут есть за что подержаться. Он видел, как один клиент в баре с ухмылкой произносил эту фразу. Очень вульгарно. Эндерби принялся собирать старые воспоминания о необходимых действиях (времени много прошло). Над постелью как бы навис сам Дон, почему-то ковыряя в зубах, кивая, тыча пальцем. Более или менее удовлетворенный, он упорхнул на адской бесплотной лошадке и недалеко от отеля приветственно махнул статуе дерзким сомбреро с перьями.
— Воздвигли статую-портрет, — пробормотал Эндерби.
— Да-да, милый. Я тебя тоже люблю.
И Эндерби осторожно, робко, слегка краснея, начал протираться, то есть проталкиваться, пытаясь войти, так сказать. Давненько. И вот. Фактически, довольно приятно. Он остановился на счет пять. И опять. Пентаметрами. И тут хлынуло семяизвержение слов.
Каких потомков этот светлый глаз явил!
Бумажных ветхих идолов повергнув в пыль,
Открыв все ставни, сокрушив любой
Сонет, сонет, для нового сборника «Революционных сонетов», первым в котором стал тот, что разъярил проклятого Уопеншо. Слова текли, Эндерби взволнованно выуживал вещь целиком.
— Извините, — извинился он. — Мне надо доделать. Бумагу достать. Сонет, вот что это такое. — Вспомнил о пузатом, болтавшемся над изголовьем кровати выключателе, протянул к нему дрожащую руку. Внезапный свет с насмешкой спугнул бархатную севильскую ночь. Она не поверила. Лежала, открыв рот, в ошеломлении, с вытаращенными глазами. — Я только напишу на бумаге, — пообещал Эндерби, — потом снова возьмусь за дело. Я имею в виду… — Вылез из постели, пустился на поиски. Барменский карандаш в кармане пиджака. Бумага? Проклятье. Стал выдергивать ящики, выискивая белую подстилку. Сплошь старые испанские газеты с боями быков или что-нибудь вроде того. Черт.
Она завывала в постели. Эндерби вдохновенно метнулся в ванную, вышел, обмотанный туалетной бумагой. И улыбнулся:
— Отлично сгодится. Я быстро. Дорогая, — добавил он. Потом, омерзительно голый, присел к туалетному столику, начал писать.
Открыв все ставни, сокрушив любой запрет
И подчинив себе движение планет,
Они придумали монету, ложе, мозг, что жаждут из всех сил
Своих ключей; и в поле, где сад прежде проходил,
Воздвигли статую-портрет.
— Вы чудовищны, омерзительны. Никогда в жизни меня так не оскорбляли. Неудивительно, что она…
— Слушайте, — не оборачиваясь, сказал Эндерби, — дело важное. Дар решительно возвращается, слава богу. Я знал, что вернется. Дайте мне только пару минут. Потом я снова вернусь. — Он имел в виду — в постель, поднимая глаза к зеркалу над туалетным столиком, как бы именно это намеренный ей сообщить, если она находится в зеркале. Понимал, что должен быть шокирован увиденным в зеркале, только сейчас не время для этого. Жару нет, черта с два. Пускай лучше другие стихи не мешаются. Кроме того, цитата неправильная, все ее вечно неправильно понимают.
И в поле, где сад прежде проходил,
Воздвигли статую-портрет.
— Закончил октаву, — пропел он. — Теперь скоро.
— Гад поганый. Паскуда бесполая.
— Что за выражения, право… — Зеркало, сверкало, лекало. Жалко, нет настоящей рифмы к зеркалу, кроме тех чертовых слов сэра Ланселота, которые Теннисон украл у Автолика. — Эй, селено… как-вас-там…
— Ты так не отделаешься. Обожди. — И, достойно закутавшись в пеньюар, она, к изумлению Эндерби, вышла в дверь и исчезла, крепко ею хлопнув.
— Слушайте, — слабо сказал Эндерби. И тут зеркало, сохраняя английское наименование, велело ему заканчивать секстет.
4
Секстет. Все хорошо, думал он. И сказал испанскому рассвету, что, по его мнению, все в порядке. Потом хлебнул «Фундадора». Совсем не так много осталось. Она вписала свое имя, та самая мисс как-ее-там, луна. Эндерби на манер лектора прочитал секстет своему отражению в зеркале:
Мужчины, видя в ней зерцало,
Таращат в пустоту глаза под омраченным лбом,
Гордясь, что страха в них вовеки не мерцало,
Забыв про разницу меж камнем и стеклом.
Когда кто-то признает тут свое лекало,
Припомнится ошибка поделом.
А смысл? Кажется, вполне ясен. Вот что происходит в человеческом обществе. Сад Эдема (из другого сонета, того, который взбесил проклятого Уопеншо) превращается в поле, где люди строят, сражаются, пашут, или еще что-нибудь. Они себя почитают, считают очень умными, а потом все персонифицируются в вожде-автократе, вроде этого самого Франко в Мадриде. Гуманизм всегда ведет к тоталитаризму. В любом случае, что-то вроде того.
Эндерби был умеренно доволен стихом, сильней радуясь перспективе более крупной структуры — цикла. Несколько лет назад он издал том под названием «Революционные сонеты». В книгу вошли не только сонеты, но название ей дали первые двадцать стихотворений, каждое из которых старалось вместить, — эксплуатируя парадигму темы и контртемы в излюбленной Петраркой форме, — определенную историческую фазу, на которой совершалась революция. Теперь он чувствовал, что можно взять те двадцать сонетов из сборника и, добавив еще двадцать, в сотрудничестве с Музой построить обширный цикл, сам по себе составляющий том. Понадобится новое название, более изобретательное, чем старое, например, «Мозг и Раковина», или еще что-нибудь. Пока есть вот эти два сонета — про Сад Эдема, и новый, про человека, строящего собственный мир за пределами Сада. Где-то в глубине подсознания зудело воспоминанье о начатом и оставленном в весьма грубом виде другом сонете, который после хорошей отделки и тщательной полировки станет третьим. На самом деле, думал он, тот сонет будет предшествовать этим двум, изображая первичную революцию на небесах, — бунт Сатаны и подобные вещи. Люцифер, Адам, дети Адама. Получатся три первых стиха. Ему казалось, что, достигнув определенной степени опьянения, за которой последуют тщательные раздумья, можно будет вернуть сонет к жизни. По крайней мере, если оставить ворота открытыми, рифмы наверняка притопают обратно в американских армейских ботинках на мягкой подошве. Октава: Люцифер сыт по горло незыблемым порядком и согласием на небесах. Хочет действовать, выдумывает идею дуализма. Секстет: он низвергается и сотворяет ад в противоположность небесам. Эндерби видел его падение. Как орел, сорвавшийся в солнечном свете с вершины горы. Это из Теннисона. Под ним расползается, морщится море. Море — горе. Гора — дыра. Рифмы секстета?
Он чувствовал возбуждение. Поднял за себя тост с остатками «Фундадора». Еще эта проклятая женщина. Впрочем, пора уже устыдиться и ощутить желание поправить дело. Лучше сейчас пойти к ней, извиниться. Эндерби понимал, что на самом деле, наверно, не совсем вежливо вылезать из постели и прочего с женщиной, чтобы стих написать. Особенно на туалетной бумаге, принесенной в виде триумфального вымпела. У женщин свои понятия о приоритетах, их надо уважать. Впрочем, она, несомненно, поймет, если как следует объяснить. Можно сказать: предположим, она за этим самым делом вдруг увидит новый лунный кратер, — неужели сама не соскочит, как он соскочил? А потом сонет прочитать. Он задумался, стоит ли для визита прилично одеться. Встает рассвет, отель скоро зашевелится, наглые официанты явятся в спальни с весьма неадекватным завтраком. А вдруг она, полностью умиротворенная сонетом, снова заманит его в постель, на этот раз в свою, для возобновления, так сказать, того самого? Эндерби вспыхнул. И решил идти, как Дон Жуан в однажды виденном фильме, в расстегнутой на шее рубашке и в брюках.
Он вышел в коридор с намотанным на запястье сонетом, придерживая конец большим пальцем. Ее номер рядом, с той же стороны. Когда они все вместе шагали во главе с мистером Мерсером, а мистер Гаткелч кричал: «В ногу, в ногу, скоты», — Эндерби определенно видел, что ее поместили вот в этот вот номер. Он подошел к нему, остановился, пыхтя, стараясь изобразить полнозубую улыбку. Потом схватился за дверную ручку и вошел очертя голову. Рассветный свет, шторы опущены, номер очень похож на его собственный, но с багажом. Она лежала в постели, возможно, спала, возможно, — ведь, предположительно, каждая женщина сразу способна заметить вторжение, принять определенные меры для защиты своей чести, — притворялась спящей. Эндерби громко кашлянул и сказал:
— Я пришел сказать, извиняюсь. Я не хотел. На меня просто нашло, как я уже говорил.
Она сразу проснулась, больше, кажется, изумленная, чем сердитая. Сменила ночную рубашку на скромную хлопчатобумажную, а также цвет волос. Это была стюардесса из самолета. По имени мисс Келли. Эндерби насупился на нее. Она не имеет права… Впрочем, может быть, он зашел не в тот номер.
— Вам что-нибудь нужно? — спросила она. — Знаете, я, фактически, только в полете обслуживаю пассажиров.
— Нет-нет, — хмурился Эндерби. — Простите. Я другую женщину ищу. Луну. Мисс Булан.
— Мисс Боланд. А, ясно. Рука? У вас рука забинтована. Ладонь обрезали? Аптечка в самолете. Может, служащие отеля помогут.
— О, нет-нет-нет, — рассмеялся теперь Эндерби. — Это не импровизированная повязка, а стихотворение. Мне пришлось встать, чтоб вот этот вот стих написать, понимаете, и, я боюсь, мисс Боланд, как вы ее назвали, обиделась. Собираюсь перед ней извиниться, может быть, прочитать этот стих, как бы в знак примирения, так сказать. Называется сонет.
— Не рановато ли? — Она снова скользнула под одеяло, оставив на виду только голову и глаза. — Я хочу сказать, все еще спят.
— О, — добродушно улыбнулся Эндерби, — знаете, этот стих не такой. Вы про утреннюю серенаду подумали, про песню с пожеланием доброго утра. Елизаветинцы их обожали. Жаворонок чик-чирик и так далее. Ах, все птички поют по утрам и тому подобное. Сонет — стихотворение в четырнадцать строк. По-моему, на любой случай.
— Я знаю, что такое сонет, — глухо, но четко проговорил ее голос. — Сонет есть в книжке Йода Крузи.
Эндерби застыл в параличе, выставив свой сонет, как кастет.
— Что? — Вдали чувствовались какие-то мысли, которые, как неуклюжие британские том-ми[75], неуклонно приближались легким пехотным шагом.
— Ну, знаете. Вы в самолете расспрашивали про поп-певцов. Крузи книжку стихов написал, за которую премию получил. На самом деле я ничего там не поняла, а одна стюардесса с БОЭКа, знаете, образованная, говорит: очень умно.
— Вы не могли бы, — заикался Эндерби, — что-нибудь оттуда припомнить? — И подобно Макбету, понял, что, может быть, всех придется убить.
— Ох, еще так рано. И, — сказала она, девушка-тугодумка, снова сев, все с себя сбросив, — фактически, вам нельзя здесь находиться в такое время. И в любое другое. Вас никто сюда не звал. Я позову капитана О’Шонесси. — Голос ее становился все громче.
— Хоть строчку, хоть слово, — умолял Эндерби. — Скажите только, в чем там дело.
— Вам тут делать нечего. Пользуетесь своим положением пассажира. Я не должна грубить пассажирам. Ох, может быть, вы уйдете?
— Про дьявола, ад и так далее? В чем там дело?
— Ну, хватит. Я зову капитана О’Шонесси.
— О, не трудитесь, — простонал Эндерби. — Уже ухожу. Только это просто наглость за наглостью.
— Это вы мне говорите о наглости.
— Сначала одно, потом другое. Если он мертв, хорошо, что он мертв. Только я вам обещаю, полетят другие головы. Есть там что-нибудь про орла? Знаете, который падает с большой высоты?
Мисс Келли очень глубоко вдохнула, как бы готовясь крикнуть. Эндерби вышел, желчно кивая, закрыв за собой дверь. В данных обстоятельствах не очень-то хотелось обращаться к мисс Боланд. Женщины в высшей степени непредсказуемы. Нет, это глупо. Вполне предсказуемы. Он надеялся никогда больше не видеть проклятую Весту-предательницу, но теперь явно должен с ней встретиться перед расправой. Будущее устрашающе заполнялось. Жестоко необходимые и в то же время тошнотворно неподобающие дела. Хочется снова заняться поэзией.