Взмахнул крылом — и тучи убежали,
Которые нам смертью угрожали.
Ты — светлый дух, который всех дороже!
Ты — бог биений, повелитель дрожи
И грудей, обнажённых и прекрасных
Во вздохах страстных!
Ты — чудный свет во тьме и затемнитель
Ты света в свете! Сладкий отравитель!
Здесь кубок твой, что полон яду, с жаждой
Пьёт каждый, каждый!
И губы Матери твоей…» —
Но хоры
Шум заглушил, когда златые створы
Открылись вновь и в зал внесли титана,
Седого патриарха Океана,
Сидевшего на троне. С верным стадом
Проститься он хотел последним взглядом,
А после в грот навеки удалиться
И возмечтать. — И вздрогнули сестрицы,
Морские девы, увидав картину:
Дориду и Нерея взяв на спину,
Их пенный вал восславил океанский.
Играл на лютне Амфион Фиванский.
Дельфиниха под ним была увита
Ветвями лавра. — Всякий Амфитриту
Хотел увидеть в перлах — и хотелось
Им увидать Фетиду.
Завертелось
Всё пред Эндимионом; закачало
От близости бессмертного начала.
И он закрыл глаза в изнеможенье,
Но обострило боль воображенье.
«Венера! Где ты? Где твоя опора?
Я умираю… Скоро, очень скоро…
Твой голос слышу…» — И сомлел у трона
Нептуна. Нереиды сокрушённо
Над ним склонились… Тщетно! Их искусство
Не привело Эндимиона в чувство:
Он спал. Тогда они толпой печальной,
Латмийца подхватив, дорогой дальной
Его к беседке понесли хрустальной.
Пока они влекли его в печали,
Сии слова в душе его звучали.
Светили звёзды, звукам помогая:
Эндимион! Любовь моя благая!
Мне, никшей перед собственной судьбою,
Бессмертье завоевано тобою.
Восстань же! Не успеет голубица
Вскормить птенцов — в просторы без границы
Мы улетим. О, пробудись, любимый!
Проснулся он. Покой невыразимый
Царил вокруг. Вот озеро, дубрава.
Прохладу навевающие травы
Над ним запели, и, охвачен сном,
Забылся он в убежище лесном.
КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ
О, Муза моего родного края!
Ты родилась в горах, когда, играя
Над радугою реял дух небесный.
В пещере прозябала ты; и тесной
Норою волчьей был наш край; и речи
Людской леса не слышали; далече
До первого друидов появленья
В ту пору было. Ты глубин прозренья
Во бденьях одиноких достигала.
На глас восточный ты не отвечала.
К тебе взывали Музы Аполлона,
Но ты и к ним была неблагосклонна:
Твой ореол — страна твоя родная.
«Приди, приди, Сестрица Островная!» —
Промолвила и громче повторила
Авзония. — Но снова обратила
Ты к Англии, о Муза, упованья
И там добилась полного признанья!
Но пусто в наших душах: крылья духа,
В кости и плоти запертые глухо,
Томятся, как в тюрьме. Тоска, унынье
К подушкам нашим припадают ныне.
И брызнет светом утро дней грядущих
На жизни наши, на мокриц ползущих,
Отметив их насмешкой и презреньем.
Сколь счастлив приходящий с откровеньем
К тебе, о Муза! Но о бардах милых,
От нас ушедших, был, увы, не в силах
Молиться я. Продолжу с грустью дале. —
«Зачем, зачем ушла в чужие дали
Я от земли родной! Когда прощалась
Я с Гангом — всюду счастье улыбалось.
Но одиноким кажется прохлада
Ручья — прогорклой; гроздья винограда,
Созрев, поят их кислым соком. Снова
Всего глоток бы воздуха родного
И дома умереть хотелось мне бы…»
Эндимион, услышав это, небу
Вознёс неисчислимые обеты.
В терновые колючие просветы
Он голову просунул осторожно,
Прислушиваясь чутко и тревожно,
Как самочка, что оленёнка прячет.
«…Ужели никого со мною? Значит,
Ни помощи, ни слова утешенья?
Ни рук весёлых, ни прикосновенья?
Ни губ любимых? И ужель вовеки
Не прикоснутся трепетные веки
К моей груди? Увы, ужель в неволе
Очей моих — никто, никто уж боле
Пощады не попросит? Я — пропала…».
Уж лучше б ты погиб на дне провала,
Растаял в воздухе, исчез в пучине,
Когда ты видел девушку в кручине
И вынес это! Посмотри на небо:
Бесстрастной не осталась даже Феба,
А ведь она — прекрасней. Колыханье
Лесной травы от бурного дыханья,
И нежность рук, и голос трижды нежный, —
Ужель не станет боль твоя безбрежной
И не поймёшь ты, как она похожа
На горе бедной девушки, что всё же
Тепла и наслаждения взыскует,
Которая голубкою тоскует,
Когда на клетке — плотная завеса? —
Однако, чу! —
«…Здесь нужен жезл Гермеса,
Чтоб Гиацинт в живое превратился,
Чтоб он с тюрьмой зелёной распростился
И королевой в жизни обновлённой
Меня б назвал, коленопреклонённый.
Я так любила!.. Юноша несчастный…
Я таяла душой, — о, мой прекрасный! —
И мягко уступала, посвящая
Мечты ему, слезами сокращая
Свой бренный век во дни душевной смуты.
Бесчувственные, серые минуты
И старый лес! Поверьте, нет на свете
Ни рос, ни молний, что длинней, чем эти —
В глазах любви; а также нет, поверьте,
Таких мелодий, что смешать до смерти
Так были б землю с небом в состоянье,
Как глас любви; и всякое дыханье
Не восприимет воздух луговинный,
Пока в дыханье нету доли львиной
Сердечной страсти!»
Он насупил брови;
К стволу прижался. — Он другой любови
Желать не мог отныне. В удивленье
Припомнив пережитое волненье,
Подумал он: «По суше и по морю
Придя, в конце концов, к такому горю,
Не умереть? Как странно! Я не стыну
К тебе, моя Богиня! Не отрину
Тебя Юноны ради; постоянна,
Как выдохи и вдохи океана,
Душа тройная, но… Я чую жадно:
И к той, и к той любовь моя громадна.
Разбил я сердце — с этою и с тою».
И застонал, сражённый красотою.
Меж тем была и дева смущена,
И грудь её вздымалась, как волна.
Он вышел из кустов. В прохладной сени
Она, как роза на душистом сене,
Была нежна. Волнуясь и дрожа,
Латмиец обратился: «Госпожа!
Прости за согрешение такое,
За нарушенье святости покоя.
Прости за то, что полон я печали,
Но я в надмирные стремился дали,
А ты… А ты… Мои украла крылья,
Палач мой милый! Сила и бессилье,
А также одобренья и укоры
Мне станут безразличны — очень скоро, —
И всё, что прежде пережил я страстно,
Я — очень скоро — вспомню безучастно.
Ты вечер дней моих приветь с улыбкой.
Когда ж мой разум покачнётся зыбкий,
Будь нянькой мне, но зная, что умру я,
Мне руку протяни для поцелуя.
Ты плачешь обо мне? Что ж, я утешен.
Грозите, парки! Пусть Эреб, кромешен,
Чернит небесный свод и твердь земная
Крошится! О забвении мечтаю,
Увидев эти слёзы; в том порукой
Мне будет Зевс». С невыразимой мукой
Вздохнула незнакомка и сказала:
«Зачем ты беды кличешь? Не бывало
Их здесь, в дубраве. Или не по нраву
Тебе ручьев журчанье? Вон ораву
Своих птенцов дрозды полётам учат.
Ужели эти трели слух твой мучат?
Замкни уста для жалоб, или жизни
Не будет розам: осквернят их слизни.
Но если ты, по-прежнему скорбя,
Всё слезы льёшь, — преступен, кто тебя
Не слушал от рассвета до рассвета
И жалобы оставил без ответа!»
И молвил он: «Конец моей невзгоде;
Я твой — навек, но век мой — на исходе.
Так помоги мне музыкой и пеньем
Дожить его с покорством и терпеньем,
И это станет радостью прощальной.
Об Индии пропой, чудесной, дальней.
Ведь ты — оттуда?» — И в дубраве дикой
Раздался вдруг напев прекрасноликой,
И был он полон жалости великой:
«Что, Горе,
Живёшь в раздоре
С ланитами? Иль розе белоснежной
Их цвет подаришь красный,
Иль ты его, прекрасный,
Подаришь, Горе, маргаритке нежной?
Что, Горе,
Живёшь в раздоре
С очами соколиными? Их пламень
Ты полночью безлунной,
Засветишь над лагуной
И высветишь во тьме прибрежный камень?
Ах, Горе,
Зачем ты в споре
С надгробным плачем, с песней безысходной?
Затем, чтобы закату
Печальную кантату
Соловушка пропел в росе холодной?
Ах, Горе,
Зачем ты в споре
С душевным счастьем и с началом лета?
С зарницы до зарницы
Так можно прокружиться,
Но не задеть и венчик первоцвета.
Пуста твоя беседка:
Иной цветок нередко
Призыв твой оставляет без ответа.
От Горя,
С судьбою споря,
Уйти хотела, да не тут-то было:
„Лишь ты — моя отрада,
Другую мне не надо,
Не отпущу“, — мне Горе говорило.
Хотелось хоть обманом
Расстаться с окаянным.
„Не отпущу“, — мне Горе говорило.
Я у реки под пальмами рыдала.
Сочувствия от ближних не видала,
И потому роняла на кувшинки
Свои слезинки.
Что были холодны, как беспредельный
Мой страх смертельный!
Я у реки под пальмами рыдала.
Обманута жестоко, небывало
Одним из соблазнителей, живущих
В небесных кущах,
Я у реки под пальмами рыдала.
Однако вдруг раздался шум пирушки