Первая стратегия — групповое вступление новичков в поле литературы, вторая — выход за границы литературы и литературности в иные сферы культуры ради искомого статуса «писатель-больше-чем-писатель». Обе они удачно соединились при организации «Гилеи», а затем и кубофутуризма из представителей не одного только поля литературы, но и поля живописи. Были среди ее участников и соответствующие гибридные фигуры — писатели-художники, например Маяковский. В советское время кубофутуристское движение пополнилось композитором (Артуром Лурье, главой музыкального отдела Наркомпроса, мало сочинявшим как тогда, так и потом). Два филолога-формалиста, В. Б. Шкловский и Р. О. Якобсон, тоже были ассоциированы с футуризмом.
Маринетти призывал кубофутуристов войти в союз с ним и футуристами всего мира, дабы футуризм стал мировой силой, однако Хлебников, Наталья Гончарова, Михаил Ларионов и другие воспротивились этому, усмотрев в таком присоединении шаг к потере своей независимости — и занятие скромного места в тени Маринетти, зачинателя интернационального проекта.
Вернемся в свете сказанного к казусу Хлебникова. Прагматически дальновидным решением для него, не получившего на «башне» Вячеслава Иванова искомого статуса молодого гения, стало повторное вступление на литературную арену в составе полимедиальной группы. Эта группа пыталась отметиться в как можно большем количестве полей культурного производства. Ими были, помимо литературы, изобразительного искусства и музыки, также театр, кино, наука и политика. С одной стороны, полимедийность подавалась как универсальность; с другой — понятие универсальности распространялось кубофутуристами на их метод, группу и каждого из ее членов. Получалось, что кубофутуризм несет миру некое откровение об универсальном, привлекая под свои знамена все человечество.
Парадом кубофутуристской полимедийности/универсальности стали, например, театральные проекты, являвшиеся, по сути, подражанием вагнеровским операм, воплощавшим идею Gesamtkunstwerk. Самым прогремевшим из них оказалась «Победа над солнцем» (1913, 1920). Там, правда, Gesamtkunstwerk творился усилиями не одного автора (случай Вагнера), а многих. Вообще, в рассматриваемой кубофутуристской модели взаимодействия представителей разных полей культурного производства писатель пишет, художник творчески переписывает и иллюстрирует его произведение, и в итоге получается уникальный книжный продукт; далее, композитор, художник, режиссер и актеры ставят написанное писателем на сцене; наконец, эксперт-филолог удостоверяет, что написанное писателем — хорошо и ново. Эта модель предполагала и другую реализацию — писателя как «человека-оркестра». Так, Хлебников функционировал не только как писатель, но и как автор оригинальных идей в лингвистике, математике и политике.
О таком количестве выходов в различные культурные измерения другие, «традиционные», модернисты не могли и помыслить. Так, Кузмин, будучи подлинно ренессансной фигурой, хотя и оставил свой вклад в поэзии, прозе, драме, переводе, дневниках, эссе, музыке, рецензировании книг и спектаклей, выглядит на фоне Хлебникова с его заявками на универсальность довольно скромно. Другое дело, что Кузмин действовал в каждой из областей профессионально, тогда как Хлебников в политике, математике, лингвистике и футурологии лишь имитировал профессионализм.
Отмечу также, что в разбросе внелитературных проектов Хлебникова, равно как в их направленности на благо человечества, коренится его существенное отличие от Северянина. В исторической перспективе простое утверждение автора-модерниста о том, что он — гений, оказывается недостаточным: под него нужно было подвести убедительные жизнетворческие практики. Хлебникову удалось создать иллюзию, будто он занят вовсе не жизнетворчеством, а что историософия, математика, лингвистика и есть проявления его гениальности и пророческого дара. Более того, Хлебников — в отличие от Северянина — принадлежал к элитарному, а не массовому сектору литературного поля. Из этого сопоставления явствует, что Северянин выстраивал свои прагматические стратегии менее изощренно, чем Хлебников, в результате чего и скатился до анекдотической фигуры.
Третьей стратегией, позволившей кубофутуристам отличиться, было переопределение ключевых для поля литературы понятий: что такое литература и где ее границы? надо ли держаться устоявшихся правил или же графоманство может сойти за письмо новой формации? наконец, будет ли читающая публика составлять собственное суждение об авторе или автор безапелляционно укажет ей, как его понимать? В сущности, они своей радикальной программой и своим творчеством испытывали институт модернистской литературы на прочность: сколько разрушительной для него свободы он способен воспринять, одобрить, а затем модифицировать в новые поэтические формы.
Как же происходило это испытание?
Прежде всего, кубофутуристы в своей программной манифестописи и художественной практике выдвинули ряд несостоятельных шумных дефиниций. Это автометаописание «Новое Первое Неожиданное» или, например, сверхповесть — уникальная жанровая характеристика, выданная Хлебниковым своей пьесе «Зангези». В конструкции «Зангези» нет ничего такого, чему соответствовала бы приставка «сверх», ибо хлебниковские (микро)истории благополучно прочитываются как акты одной пьесы, скрепленные единым культурным героем. Жанровая характеристика сверхповесть понадобилась Хлебникову, чтобы повысить статус «Зангези» до высшей по кубофутуристским стандартам планки: «Нового Первого Неожиданного».
Поток псевдодефиниций кубофутуристы перемежали радикальными положениями, по большей части позаимствованными из программ и практик русских символистов и итальянских футуристов, которые выдавали за собственные находки. Благодаря правильно найденной пропорции между псевдодефинициями и ходовыми терминами этот их понятийный набор оказался укорененным в метаязыке филологии. Более того, кубофутуристов иногда причисляют к вдохновителям и даже зачинателям формализма.
Кубофутуристские высказывания прагматического характера преследовали сразу много целей, часто взаимоисключающих, как, например, обнародование их программы и передела власти в поле литературы. Конечно, две только что названные цели — отличительные свойства вообще любого манифеста. Но кубофутуристы выступили и тут бóльшими радикалами, чем их современники. Они перевернули жанровые законы манифеста, выдвинув программу, которая в большинстве своих пунктов невыполнима в принципе. В сущности, перед нами — безответственная самореклама, притворяющаяся программой. Кубофутуристы подают свое творчество как небывалый культурный артефакт, который целиком принадлежит будущему и, что немаловажно, формирует это будущее так, чтобы оно смогло порвать с прошлым. Соответственно, оцениваться оно должно не по хорошо знакомым законам настоящего, а по законам еще не наступившего будущего. Это позиция абсолютно беспроигрышная.
Установке на псевдодефиниции соответствует литературная продукция экспериментального характера, бросающая вызов тем законам — языка, формы, композиции, смыслообразования, — которые были приняты в модернизме. Она принципиально амбивалентна. Она несет свободу от правил, от принятого, от литературности и в то же время подготавливает разрушение основ искусства. Таково кубофутуристское словопроизводство, заменяющее работу поэта с готовым словом. У одних читателей оно вызывает иллюзию творческого раскрепощения и соучастия в творческом процессе, а у других — протест против насилия над русским языком и над аудиторией. Насилие над читателем состоит в том, что его «кормят» мертворожденными словами, лишенными смысла и построенными вне правил русского языка, а потому обреченными на скорое забвение.
Элитарные читатели вроде Корнея Чуковского, Кузмина и Ходасевича, реагировавших на Хлебникова, Маяковского и кубофутуризм своими рецензиями и эссе, быстро разобрались в том, что кубофутуристские манифесты — это реклама и что кубофутуристская изобретательность не пошла дальше «Дыр бул щыл…» несмотря на широковещательные обещания в манифестах[179]. Но кубофутуристы и не ориентировались на элитарную публику. Они устраивали ей символические экзекуции. «Своей» аудиторией они признали демократическую доверчивую публику, которую они с присущим им садизмом (типа «Футуризм мертвой хваткой ВЗЯЛ Россию») подчиняли себе. Ставка на широкие массы и садомазохистские игры с ней были их четвертой стратегией. Она обеспечила авангарду победу, в частности, потому, что культурные слои советской России в конечном итоге эмигрировали из страны, а те, кто остался, постепенно уничтожались путем репрессий, расстрела, отправки в лагерь и ссылку.
Рассмотрение четвертой стратегии обнажает в творчестве Хлебникова интереснейший культурный конфликт. Его явно высоколобые поэзия, драматургия, проза и эссеистика писались в расчете на элитарного читателя. В то же время в «Ка» и «Зангези» он создает образ своей аудитории как народной толпы, признающей главного героя своим лидером и слушающей его. Проблема заключается в том, что толпы — или широкие массы — не способны адекватно реагировать на художественные задачи, которые ставил перед собой Хлебников. Зато этой легковерной аудитории легко было втолковать, насколько он гениален и велик.
Большой удачей кубофутуристов стал энтузиазм, вызванный их программными установками у филологов-формалистов. Якобсон и Шкловский, причислявшие себя к авангардистам, с этих ангажированных позиций «освящали» авангардную программу именем науки как реально осуществимую — и уже осуществляющуюся. Благодаря формалистам как удачные дефиниции кубофутуристов, типа «сдвига», так и безответственные, типа автохарактеристики «новейшая русская поэзия», вошли в литературоведение и таким образом изменили структуру поля русской/советской литературы[180].
Пятая стратегия состояла в том, чтобы выглядеть неисправимыми хулиганами и революционерами от эстетики, а отчасти и морали, бросающими вызов (буржуазному) обществу. В принципе, случаи скандала, выставляющие писателя еретиком, хорошо известны как литературе, предшествовавшей кубофутуристам, так и современной им. С подачи Бурдье можно вспомнить суды над «Цветами зла» Шарля Бодлера и «Мадам Бовари» Гюстава Флобера — важные этапы на пути французской литературы к автономизации. Суды и последующее заключение положили конец прижизненной артистической карьере бисексуального Оскара Уайльда, придав ему ореол мученика. И наоборот, Маринетти выиграл судебное дело, возбужденное против его «Футуриста Мафарки». Что касается дореволюционной России, то там на рубеже XIX–XX веков за слово наказывали, но довольно мягко. На «Крейцерову сонату» Толстого был наложен цензурный запрет, однако Софья Андреевна все-таки выпросила у императорской семьи право включить ее в прижизненное собрание сочинений мужа; потоки грязной критики хлынули на «Крылья» Кузмина, где в форме романа воспитания была изложена программа воинствующего гомосексуализма, но никакого официального обвинения в пропаганде мужеложества не последовало. Что касается кубофутуристов, то в литературе они не сделали ничего такого, чтобы вызвать огонь на себя. Для создания максимально еретического самообраза им приходилось имитировать литературные скандалы: устно и письменно раздражать, провоцировать и всячески атаковать публику. Эту тактику первым ввел Маринетти, а дальше она была позаимствована у него русскими кубофутуристами.