[199]. Одни объясняют подмену якобы имевшей в 1920-е годы место запретностью имени Шлегеля; другие — актуальностью в эпико-революционном контексте поэмы имени Гегеля как великого диалектика[200]; высказывалось даже мнение, будто причиной отвержения адекватного варианта «Однажды Шлегель…» была неудобоваримость получающегося стечения звуков[201].
Мне тоже хочется вступиться за спорное четверостишие, но по иным соображениям. И, прежде чем вступаться, отметить в нем еще ряд нескладиц.
Начать с того, что наречия ненароком и наугад не синонимичны и даже отчасти противоречат друг другу. Первое предполагает полностью произвольное поведение, не имеющее определенной цели и лишь случайно дающее интересный результат. Второе же может описывать деятельность, направленную к некоторой цели, но приводящую к ней непродуманным и потому непредсказуемым образом. По-видимому, чувствуя эти семантические ножницы, не покрываемые простым сочинительным и, Пастернак в порядке оправдания-обоснования связывает два по-разному приблизительных слова третьим — вводным вероятно. Оно относится к модусу речевого поведения уже не историка (воображаемого), а самого поэта, который колеблется между ненароком и наугад и готов — под знаком вероятно — свалить их в одну спорную, но экспрессивную кучу.
Это вероятно, в свою очередь, мотивируется той повествовательной позой непринужденного рассказывания исторических анекдотов, на которую настраивает зачин фрагмента. За «Однажды Гегель ненароком…» можно было бы ожидать чего-то вроде реальных или пародийных (в духе Пруткова и Хармса) сведений о том, как получилось, что Гегель (он же Шлегель) набрел на странное сближение[202]. Однако никакого анекдотического эпизода текст не подразумевает (да ничего такого ни о Гегеле, ни о Шлегеле не известно). Напротив, приводится отточенный, логически убедительный афоризм, построенный по всем правилам парадоксальной симметрии и вроде бы подрывающий настояния поэта на хаотичной непроизвольности описываемого.
Одним словом, перед нами интригующий фрагмент, недостатки которого бросаются в глаза, но не оказываются роковыми. Правда, сам Пастернак в дальнейшем опустил его — наряду со многими другими — из окончательного текста поэмы[203], но потому ли, что заметил фактическую ошибку и словесные нестыковки, или по иным причинам, неизвестно и останется вне сферы нашего рассмотрения. А вот на несомненной поэтической удачности этого фрагмента, обеспечившей ему — вопреки авторской воле — долгую жизнь, мы сосредоточимся. Для чего постараемся показать, чем он хорош сам по себе, как укоренен в мотивике поэмы, наконец, что делает его органичной клеточкой пастернаковской картины мира.
Тема поэмы — История, вершащаяся на глазах поэта и ставящая задачу претворения ее в эпос, с характерным для него ретроспективным взглядом на происходящее и привлечением параллелей из других эпох.
Подобные мотивы пронизывают текст «Высокой болезни»; ср. в окончательном варианте:
Приносят весть: сдается крепость <…>
Проходят месяцы и годы.
Проходят годы, все в тени.
Рождается троянский эпос;
Хотя, как прежде, потолок <…>
Тащил второй этаж на третий <…>
Внушая сменой подоплек,
Что все по-прежнему на свете,
Однако это был подлог;
Моралью в сказочной канве
Казалась сказка про конвент;
Чреду веков питает новость,
Но золотой ее пирог,
Пока преданье варит соус,
Встает нам горла поперек.
Теперь из некоторой дали
Не видишь пошлых мелочей.
Забылся трафарет речей,
И время сгладило детали,
А мелочи преобладали;
Но было много дел тупей
Классификации Помпей;
Опять из актового зала
В дверях, распахнутых на юг,
Прошлось по лампам опахало
Арктических петровых вьюг.
Опять фрегат пошел на траверс.
Опять, хлебнув большой волны,
Дитя предательства и каверз
Не узнает своей страны;
Предвестьем льгот приходит гений
И гнетом мстит за свой уход;
а в журнальном (привожу только интересные отличия):
Приносят весть: сдается крепость <…>
В один прекрасный день они
Приносят весть:
родился эпос<…>
идут дни
И крепость разрушают годы;
А позади, а в стороне
Рождался эпос в тишине;
Обваливайся мир и сыпься,
Тебя подслушивает пыль.
Историк после сложит быль
О жизни, извести и гипсе;
И день потух.
— Ах, эпос, крепость
Зачем вы задаете ребус?
При чем вы, рифмы? Где вас нет?
Мы тут при том, что не впервые
Сменяют вьюгу часовые…;
Тяжелый строй, ты стоишь Трои,
Что будет, то давно в былом;
Чем больше лет иной картине,
Чем наша роль на ней бледней,
Тем ревностнее и партийней
Мы память бережем о ней;
А я пред тем готов был клясться,
Что Геркуланум факт вне класса.
Особенно характерен мотив сбывающегося пророчества, богато представленный в рассматриваемом фрагменте, в поэме в целом (см. в примерах выше) и вообще у Пастернака, ср. в ранних стихах такие магические эффекты, как:
явление — почти библейское сотворение из мутной бездны — извозчика в ответ на соответствующий призыв лирического «я» в «Раскованном голосе»[204];
и наступление завтрашнего дня — почти что библейского света — во исполнение брошенных кем-то слов «Итак, до завтра» во «Встрече»[205].
а в поздних — откровенно цитатные евангельские чудеса: наказание бесплодной смоковницы Христом в «Чуде», и предсказание им своей судьбы: «Я в гроб сойду и в третий день восстану» в «Рождественской звезде»; и сходные ситуации вне живаговского цикла (пророческий сон о собственных похоронах в «Августе»):
Мне снилось, что ко мне на проводы
Шли по лесу вы друг за дружкой <…>
Был всеми ощутим физически
Спокойный голос чей-то рядом.
То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом…
Мотив чудесно сбывающихся слов, мыслей, звуков — естественная черта пастернаковского поэтического мира, где нематериальные сущности охотно перемешиваются с физической реальностью, воплощаются в ней, трутся о ее локоть, окунаются в бурьян и т. п. Ср. в раннем отрывке:
Я тоже любил, и дыханье
Бессонницы раннею ранью
Из парка спускалось в овраг, и впотьмах
Выпархивало на архипелаг
Полян, утопавших в лохматом тумане <…>
И тут тяжелел обожанья размах<…>
И бухался в воздух, и падал в ознобе,
И располагался росой на полях.
(Я тоже любил, и дыханье…)
а в нашей поэме:
Мы были музыкою мысли,
Наружно сохранявшей ход,
Но в стужу превращавшей в лед
Заслякоченный черный ход;
Я помню, говорок его
Пронзил мне искрами загривок,
Как шорох молньи шаровой;
Слова могли быть о мазуте,
Но корпуса его изгиб
Дышал полетом голой сути,
Прорвавшей глупый слой лузги;
Он управлял теченьем мыслей
И только потому страной.
Контрастом к таким верным словам служат неадекватные — неистинные, несбывающиеся, вредные:
И зимний день в канве ветвей
Кончался, по обыкновенью,
Не сам собою, но в ответ
На поученье.
B то мгновенье
Моралью в сказочной канве
Казалась сказка про конвент.
Про то, что гения горячка
Цемента крепче и белей.
[журнальный вариант]:
И зимний день в канве ветвей
По давнему обыкновенью
Потух не вдруг, как бы в ответ
Развитью сказки.
В то мгновенье
Такою сказкою в канве
Ветвей казаться мог конвент;
Уже мне не прописан фарс
В лекарство ото всех мытарств <…>
Уже я позабыл о дне,
Когда на океанском дне
В зияющей японской бреши
Сумела различить депеша
(какой ученый водолаз)
Класс спрутов и рабочий класс.
А огнедышащие горы,
Казалось, вне ее разбора.
Но было много дел тупей
Классификации Помпей.
Я долго помнил назубок
Кощунственную телеграмму:
Мы посылали жертвам драмы
В смягченье треска Фудзиямы
Агитпрофсожеский лубок.
Противопоставление «голой сути» и «словесной лузги» — еще один инвариантный мотив Пастернака, созвучный теме «Высокой болезни» и потому пронизывающий ее текст.
Пристрастие к пророчествам связано у Пастернака с его трактовкой времени — растягиванием мгновения, констатацией уходящих в прошлое и будущее повторностей (излюбленное им «Опять…»), чудесным опережением хода событий и т. п.[206] Подобные ситуации представлены и в «Высокой болезни»: