Энергия кризиса. Сборник статей в честь Игоря Павловича Смирнова — страница 43 из 66

[466]. Они все более схематичны, лишены полутонов, все лучше отвечают идеалу соцреализма, чей основной конфликт сводился, как известно, к борьбе лучшего с хорошим. Только в ранние 1960-е на краткой волне ревизионизма Герман публикует военную повесть «Операция „С Новым годом!“», где пытается вывести сложные отношения раскаявшегося предателя и советских партизан. Но при всей мощи замысла текст слаб и в сюжетном отношении, и в построении диалогов. Годы государственной службы не прошли даром, сделали его настоящим профессионалом.

Тематически работа Германа отчетливо делится на два периода. До войны его проза обнаруживает тяготение к так называемой теории «живого человека», реагировавшей в начале 1930-х годов на схематизм пролетарской литературы. Создавая образы ищущих людей, имеющих право на ошибку, Герман следовал траектории Юрия Либединского, намеченной в программном для данной теории романе «Рождение героя» (1930)[467]. В послевоенный период интроспекция и психология характера уступают упрощению и стандартизации под знаменем «народности». Герман переделывает старые тексты в соответствии с актуальными тенденциями. Он избегает значительных изменений сюжета и структуры персонажей, но придает им более отчетливое идеологическое звучание. Противоречия заостряются, контрасты усиливаются, речь положительных героев сближается с официальной риторикой, отрицательные, как ни парадоксально, тоже, — так как вынуждены следовать своему официальному образу. Но самое примечательное, что вторая редакция романа «Наши знакомые» появляется в 1956 году, то есть в начале хрущевской оттепели. Затем повести «Лапшин» и «Жмакин» объединяются и подвергаются редактуре как части романа «Один год» в 1958-м. В эти годы сталинские методы управления искусством уже упразднены, осведомленный Эренбург уже написал свою «Оттепель», начинаются разоблачения культа личности. Но литература — ремесло инерционное. В 1930-е годы советские граждане и писатели в том числе адаптировались к режиму самооговора и тотальной клеветы. Прагматичные послабления военных лет в конце 1940-х годов завершились новой атакой на интеллигенцию, повторением сценария в еще более оскорбительном, дискриминирующем виде. Запоздавшие для эпохи оттепели переделки в исполнении Германа были логичным следствием апроприации механизмов, держащих деятеля официальной советской культуры в постоянном напряжении. Матрица бесконечной работы над ошибками, заработавшая еще в 1927 году, была сильнее перемен, которые Герман, по свидетельствам его современников, горячо приветствовал.

Переделка в целях улучшения, понятого — и это принципиально — как нужное читателю упрощение, является важной составляющей модели соцреалистического романа. «Мать» 1906 года — это не «Мать» 1936-го; «Чапаев» 1923 года не равен «Чапаеву» 1933-го. И так далее. Хотя почти все эти авторы пытались создавать советскую классику, в романах, которые могли бы стать образцом для писателей — сторонников большевиков, «специфическое соцреалистическое качество не существовало до 1932 года»[468]. После соответствующих постановлений переделке подверглась большая часть произведений вне зависимости от того, имел его автор высокую репутацию или нет. Требовалось выявить и сделать яснее парадигматический для ранней советской литературы сюжет становления нового человека. Текст, описывающий этот процесс, также заражался бациллой (пере)воспитания resp. переписывания, вызванного тщательным отслеживанием конъюнктуры. Для социалистической морали эта беспринципность (в глазах лицемерной буржуазии) оказывалась, напротив, признаком идейной зрелости и бдительности. Инвертирование общества («кто был ничем, тот станет всем») требовало инверсии понятий. Ведь именно в такой системе координат можно оправдать отсутствие свободы «давлением времени» (первым его канонизировал Шкловский в книге «Третья фабрика», 1926), задачами эпохи, требующей отказа от индивидуальности.

Ниже будут сопоставлены две редакции романа Германа «Наши знакомые» — 1936 и 1956 годов. Роман вырастает из рассказа «Старики» (1934), где впервые появляется будущая главная героиня Антонина Старосельская — девушка с говорящей фамилией, о которой неизвестно ничего, кроме того, что она много моложе своего мужа Пал Палыча. В начале 1935 года в журнале «Литературный современник» печатается первая часть романа «Наши знакомые» — скорее, собрание отдельных фрагментов, еще ждущих своего оформления в сюжет. Наконец, книжное издание романа выходит в 1936 году, и это уже «монороман», рассказывающий историю идеологического и морального становления «неприметной женщины, которая находит смысл жизни в общественной деятельности и выходит замуж за сотрудника ОГПУ»[469]. Этот иронично-простодушный отзыв нидерландского слависта точно описывает эволюцию героини. Вначале Антонина окружена исключительно «чуждым элементом», мещанами, лишенцами, нэпманами и наблюдает «настоящую жизнь» в виде первомайской демонстрации из окна квартиры. Случайные встречи с представителями победившего класса волнуют ее. Однажды судьба даже подбрасывает ей шанс порвать с прошлым, но привычная рутина вновь затягивает ее. В конечном счете ей все же удается собрать в кулак волю, сжать зубы и… работать и работать, чтобы найти себя. Между тем итог — все равно замужество. Но, разумеется, более чистое и светлое, так как новый избранник героини является сотрудником ОГПУ.

Виктор Шкловский, выступая в 1938 году на диспуте о современной литературе, отметил, что Герману удались отрицательные персонажи: «Методология изображения прохвостов освоена. <…> Но Антонина не может (прохвосты перехватывают ее) найти соприкосновение с жизнью, потому что как она будет двигаться там — неизвестно»[470]. Автор, по мысли критика, так увлекся критикой «отдельных недостатков», что они превратились в главные литературные достоинства романа. Здесь не место рассуждать о продуктивной модели отрицательного героя, но его триумф в книге молодого писателя антиципировал положение Андрея Синявского о том, что «нельзя, не впадая в пародию, создать положительного героя (в полном соц. реалистическом качестве) и наделить его при этом человеческой психологией. Ни психологии настоящей не получится, ни героя»[471].

Чем ближе роман к своему счастливому финалу, тем более казенной делается речь героев. Она все заметнее отделяется от говорящих, а сами они становятся медиумами — телами, через которые говорит кто-то другой — конкретнее, Большой Другой их «великой эпохи». Сын царского генерала по имени Володя, некогда мот и бездельник, становится рабочим и анализирует свое превращение: «А кто я — это тоже небезынтересно: я рабочий, и буду им. Вот об этом Серго [Орджоникидзе. — Я. Л.] со мной лично и разговаривал. Я — грамотный рабочий, не робот, как вы, может быть, себе меня представляете, а грамотный, понимающий, что я делаю для чего, — рабочий. Мне предлагали поступить в институт, но я не пошел. Не пошел, Тоня, и все тут. Учусь вечерами и буду учиться вечерами, а днем буду делать дело»[472]. Не отстает от него и сама Антонина, искореняющая в себе мещанство и недовольная собой в общении с квартирными соседями — ее наставниками в деле нового просвещения: «Слишком много говорю <…> болтлива стала. И все ерунда: капитал, взаймы… Что такое? Заниматься, заниматься, дорогой товарищ, заниматься и еще раз заниматься!»[473] Прозрачная аллюзия на ленинское «Учиться, учиться, учиться!» избавляет героиню от собственных переживаний. Слова Ленина — к тому моменту не раз проверенный антидот, излечивающий от сомнений и треволнений, ранее характерных для того класса, к которому принадлежала героиня.

Превращение («перековка») персонажей входит в изначальный тематический замысел и не становится предметом пересмотра в более поздней версии романа. Меняются языковые характеристики (эпитеты, акценты в описаниях и малозаметные, но существенные сюжетные изменения (например, ввод второстепенных персонажей). Это делает историю Антонины Старосельской во второй редакции романа более однозначной.

В первом издании доктор Дорн, помогающий Антонине устроить похороны отца, обещает ей поговорить со своими пациентами — «управляющим делами» в тресте и завскладом — на предмет работы. Выясняется, однако, что девушка не умеет умножать дроби, и это препятствует ее трудоустройству[474]. В послевоенной редакции появляется вставка, уточняющая, что контора «Экспортжирсбыт», где работал отец Антонины, принадлежит «господину Бройтигаму», «иностранному подданному», который «запрещает называть себя товарищем»[475]. При этом доктор Дорн подчеркивает свое недовольство тем, что при советской власти сохраняются какие-то «господа». Хотя доктор по классовой логике тоже относится к «господам», читателя должен убедить пример другого немца — «товарища Гофмана», представляющего в конторе Бройтигама профсоюзное движение. «Хороший» немец вступает в противоборство с «плохим». Для послевоенного читателя частный бизнес при НЭПе предстает едва ли не как иностранная диверсия, с которой ведется непримиримая борьба. Это невозможно в издании 1936 года, читатель которого с большой вероятностью доверяет собственной памяти о НЭПе. Вдобавок «иностранный подданный» — апелляция к свежей памяти читателя 1956 года о всплеске послевоенной ксенофобии. Для следующей главы Герман дописал еще один пассаж о Бройтигаме в исполнении Савелия Егоровича, бывшего сослуживца Тониного отца, недовольного тем, что похороны проходят в старых традициях: «Сукин сын, буржуйская морда!