Энергия страха, или Голова желтого кота — страница 4 из 33

«Нет греха страшнее, чем покушение на жизнь человека. Только бог, который дал душу, может и забрать ее». Эти слова Абдулла произнес вслух, подумав, что таким образом снимет с себя подозрение в злом умысле.

Лучше б никогда не видеть ему этот пестрый камень! Ни во сне, ни, тем более, наяву. Если удастся, он постарается забыть его.

Абдулла достал припасенный кусочек лепешки и подложил под камень. Затем стал читать молитву-аят из Корана, закрыв глаза. Не закончив, начал сначала и повторил еще раз. Если трижды прочитать аят из Корана, то молитва будет без изъяна. Потом, не открывая глаз, обратился к камню: «Ты видишь, я специально пришел, чтобы убедится: ты есть! Давай не будем обижаться друг на друга, у нас нет для этого никаких причин!»

Абдулла еще раз пообещал себе, что постарается забыть. Но понимал, что не удастся. В их театре, в советские еще времена, ставили комедию… Он не был занят в спектакле, смотрел из зала, что нечасто случалось. И, как простой зритель, смеялся от души. Там мулла обманывал горожан, обещая и убеждая легковерных, что ему дан Аллахом дар воскрешения мертвых. Присутствующие при чтении молитвы-заклинания должны очистить чувства и разум, прежде всего не думать о богомерзкой рыжей обезьяне. Так и разъезжал мулла-прохиндей по городам, собирая обильную дань. Ибо кто может честно сказать, что во время молитвы он не думал об отвратительных гримасах рыжей мартышки?

Тогда Абдулла смеялся. Сейчас впору плакать.

Он поднялся с земли, колени дрожали и нестерпимо болели, будто впервые встал на ноги, будто колени не выдерживают веса тела. Осторожно провел руками между ног, сказал сам себе: «Слава богу, штаны у тебя вроде сухие». И сам засмеялся над собой, не сочтя смех оскорблением. Зрителям в театре всегда приятно поднимать на смех труса. Хотят доказать себе, что они-то не такие! О-го-го, какие смелые! А может быть, с помощью смеха пытаются победить страх?

3. В духоте

Абдулла добрался до города на исходе дня, ног не чуя от усталости и от пережитого. Наверно, раз в жизни выпадает человеку угодить в такую передрягу. Причем на пустом месте из-за каких-то снов! А труп, прошитый очередью из автомата Калашникова, был бы реальностью.

Домой не пошел — направился на окраину Ашхабада, в район за железной дорогой, где бывал очень редко. Ни редакций, ни театров, ни учреждений здесь отродясь не водилось. Жили двое-трое знакомых, земляков, выходцев из его аула.

Поселок с незапамятных времен был и остался слободкой — районом частных домов со своими участками, хозяйственными постройками, сараями и хлевами. Никого не удивляли корова или верблюд, привязанные к железному колу или столбу на тротуаре. Лишь бы не поперек проезжей части: ведь некоторые слободские ухитрялись не то что скотину на тротуаре привязывать — ставили на тротуаре тамдыры — круглые глиняные печки для туркменских пресных лепешек. Как и во многих южных поселках, жизнь происходила на виду, на улице. Люди сидели вдоль нее, у своих домов, на корточках, изредка обмениваясь несколькими словами. В прежние времена кипели споры или текли непрерывные беседы о том и о сем. Сейчас люди больше молчали, не находя слов друг для друга, и на каждом лице читалась общая печать усталости.

Улицы под стать людям. Все обветшало. От асфальта почти ничего не осталось. Абдулла шел, спотыкаясь на ухабах, проваливаясь в рытвины, радуясь, что сильных дождей нет, иначе б скользил по грязи.

Дойдя до двора Овеза, нажал на кнопку звонка, прикрепленного к калитке. Овез всегда был в своем околотке непререкаемым авторитетом. Особенно при советской власти, поскольку заведовал тогда магазином.

Сейчас Овез и его взрослый сын зарабатывали тем, что забивали чужую скотину и продавали мясо на базаре.

Ни в прежние времена, ни в нынешние Овез не менялся.

— О! Артист! Какой ветер занес тебя в наши края?! — закричал он, распахнув калитку. Поздоровался вначале за руку, а потом обнял, прижал к груди.

— Какой ветер? — переспросил Абдулла. — Теперь у нас в Туркмении ветер один — ветер перемен!

И сам поразился сказанному. Прозвучало двусмысленно, с подковыркой, почти как в речах Белли Назара, известного туркменского писателя и диссидента, выступающего иногда по западным радиоголосам.

Слегка озадачился и Овез. Впрочем, заметного удивления не выказав.

— Помнишь, Овез, что ты как-то говорил про артистов? — спросил Абдулла.

— Ай, разве я могу вспомнить все, что когда-то говорил, тем более про вашего брата! Память на то и дана человеку, чтобы тут же забывать глупости, которые выбалтывает язык.

— Ты говорил, что артисты напоминают тебе детей-сирот.

— Ну, я имел в виду, что о вас вроде бы никто и не заботился. А ведь артист должен одеваться красиво. Вот я и снабжал вас дефицитом, как мог.

— А я в ответ напомнил народную пословицу: «Встретишь сироту — побей его. Станет убегать — догони и побей. Не догонишь — брось чем-нибудь вслед». А ты сказал: «Мне дела нет до того, что говорит народ — я высказываю свое мнение и в поправках народа не нуждаюсь».

— Не помню, дорогой мой артист! Но если это я сказал — то правильно сказал. Мир уже разрушают, ссылаясь на мнение и поддержку народа.

Много лет назад Овез в первый и единственный раз побывал в театре. В семидесятые-восьмидесятые годы ходить на все спектакли, выставки, на оперу и балет, заводить в доме роскошные библиотеки считалось модным и престижным. Билеты и книги не покупали, а доставали, пользуясь различными связями в торгово-руководящем и художественном мире. На первом месте в неписаной шкале уважения стояли директора магазинов, заведующие складами.

Среди них Овез занимал одно из первых мест — директор продовольственного магазина в Центральном районе. Не крупного, но и не мелкого — в самый раз, чтобы иметь вес и в то же время не высовываться, не торчать на виду, как глупая длинноногая птица в камышах. Хотя, если продолжить сравнение с птицами, Овез в чем-то был белой вороной в серой стае. Только так сложилось, что все думали наоборот: мол, Овез — единственная серая ворона в их белой стае исключительно интеллектуальных и интеллигентных завмагов, интересующихся всеми книжными и театральными новинками.

Овез книг не читал, не покупал и в театры не ходил.

Они познакомились с Абдуллой случайно и не случайно. На одном из праздников в поселке, где Абдулла пил водку не как известный артист, а как земляк хозяина дома, и Овез был не завмаг, а сосед. Они сошлись, потому что самым ценным в их общении была полная независимость: им друг от друга ничего не было нужно.

Однажды Абдулла все же уговорил Овеза прийти в театр.

— Дорогой мой! — взмолился Овез. — Я приду, если ты так хочешь! Но скажи мне, хоть смешно там будет?

— Нет, будет скорбно.

— Но как же можно делать спектакль из скорби?

— В театре все возможно, дорогой Овез! — с наивным воодушевлением воскликнул тогда Абдулла. — Мы расскажем историю народа «джан», который от невыносимо тяжелой жизни потерял память. Оказывается, народ, потерявший память, превращается в стадо животных, в скотов. Но животных спасает инстинкт, а люди гибнут, как от чумы, растворяются в песках. Из Москвы в Каракумы посылают Назара Чагатаева с заданием вывести народ «джан» к новой жизни. Назар мальчиком попал в Москву, выучился там и теперь едет спасать свой народ. Его роль я играю, приходи хоть на меня посмотреть.

— Кто такую чушь придумал? — спросил Овез.

— Как это — «чушь»? — растерялся Абдулла. — Русский писатель придумал, Андрей Платонов, великий писатель…

— Что может знать русский человек о жизни в песках? — удивился Овез. — Что может он сказать о чужом погибающем народе? И скажи мне, как один человек сможет спасти целый народ?

— За его спиной стоит советская власть, Москва стоит, — кратко ответил Абдулла. И, как видно, нашел самый убедительный довод.

— Если правительство стоит — тогда другой разговор, — согласился Овез.

Для таких людей, как он, слова и мнения ничего не значат. А вот правительство, власть — это авторитетно, это — серьезно.

И все равно, уговаривать Овеза пришлось долго. Оказывается, он и не знал, что спектаклю «Джан» дали Государственную премию от самой Москвы. А узнав, преисполнился почтения: Москва — это Москва! Наконец, в честь платоновской героини Абдулла назвал новорожденную дочь — Айдым. Тут уж Овез никак не мог отказаться.

Однако после спектакля Абдулла, как ни высматривал, не увидел его. Пришел на следующий день к нему в магазин, спросил.

— Ай, сидел, зевал, подумал, что сейчас усну — стыдно будет. Дождался перерыва и ушел, — объяснил Овез, нисколько не смущаясь.

Абдулла даже восхитился его искренностью. Никто еще в Туркмении не говорил, что ему скучно смотреть «Джан». Все только восхищались. Пойми, где восхищение от души, а где давит авторитет Москвы и Государственной премии!

Сейчас, вспоминая попытку приобщить Овеза к театру, они с грустью посмеялись. Оба понимали, что исчезли безвозвратно те дни и те заботы. Другие нынче времена — совсем другие заботы, и далеки они от споров по поводу русского писателя Платонова…

— Пригласи меня еще раз на тот спектакль, — попросил вдруг Овез.

— На какой? — растерялся Абдулла.

— На «Джан», — сказал Овез. — Про пески и про народ.

— С большим бы удовольствием, — усмехнулся Абдулла. — Только Великий Яшули избавил тебя от зевания в театре. «Независимый туркменский театр не нуждается в спектакле, который нравится Москве», — сказал наш Вождь.

— Вот значит как, — протянул Овез. — Ну что ж, не удивляюсь…


Они еще с полчаса поговорили о том и о сем.

— Пойдем в гости, — предложил Овез. — Сосед тут зовет на пир горой.

— В честь чего?

— Не могу сказать, — странно улыбнулся Овез. — Точно знаю, что никто там не родился, никто новый дом не построил и сына не женил.

— А зачем же ты идешь?

— Надо оказать уважение, — объяснил Овез. — Это вы там живете, как в Москве, по своим квартирам-клеткам, как