Энглби — страница 39 из 67

Я метался по комнате, потом налил себе виски «Джонни Уокер», очень много, жадно проглотил, налил еще. Видение не уходило.

Воспоминание, истинное или нет, выглядело так.

Пообедав в пабе, я пошел по Милл-лейн, потом по Пембрук-стрит. У колледжа Эммануэль я заметил, как Дженнифер ставит свой велосипед, а потом заходит внутрь. Я поболтался пару минут поблизости, вроде бы изучая меню в витрине греческого ресторанчика «Универ». А потом перешел дорогу, выкатил велик Джен из стойки (он был без замка), сел на него и уехал.

Глава восьмая

НА ДНЯХ Я ЗАЕХАЛ К СТЕЛЛИНГСУ на Чансери-лейн. Давно с ним не виделись, выглядел он холеным и довольным. Одет был явно дорого.

То странное чувство, когда по соседству с тобой люди ухитряются зарабатывать кучу денег — в смысле, в каких-то несусветных, ошеломляющих, нелепых количествах. Причем законно, изо дня в день, а домой приходят поздно. Что ж им не лосниться. Они при деньгах и в шоколаде.

Я не знаю, как это произошло. В Рединге, где я рос, тоже были состоятельные люди. Например, владелец бумажной фабрики. У него был новый «ягуар» и ворота с дистанционным замком. В загородных особняках обитали богатые наследники. Хорошо зарабатывали преуспевающие бизнесмены и, наверное, опытные профессионалы.

У нас не было миллионеров. А главное, не было двадцатилетних бездельников, вынужденных распихивать деньги по разным банкам, чтобы их приток не затопил мостовые. Не было молодых авантюристов, которые, наобум прикупив акций на чугунный прокат, в одночасье стали богаче целой Португалии.

И вот что я хочу сказать. Мне кажется, я что-то упустил. Большинство выпускников Чатфилда пошли во флот. Кое-кто в университет. Многие переквалифицировались в бухгалтеры. О Сити никто даже не думал. Оно считалось последним прибежищем для самых безнадежных, даже по чатфилдским меркам. Крыса Дункан, например, стал биржевым брокером. Кажется, Придурок Пейдж угодил в перестраховочный бизнес. Даже Дуб Робинсон нашел свое место в жизни — в какой-то азартной игре типа экранной лотереи с фьючерсами.

Мне интересно, на каком этапе эти ребята перестали быть социальной проблемой и превратились в финансовых воротил? Может, я чего-то недооценил? Может, напрасно не дал себе труда разузнать насчет «этого Сити», зря крутил носом только потому, что знал тех, кто туда стремится. А теперь уже поздно лавировать среди фьючерсов, учреждать хедж-фонды и разогревать деривативы, — а если все накроется, винить «рынок».

Если бы вернуться в то время…

Что до Стеллингса, он простой солиситор — человек для озвучивания жалоб; у моего одноклассника в средней школе отец был солиситором, жили они в Тайлхерсте, в таунхаусе. Стеллингс быстро получил диплом барристера, но это оказалось не его. А теперь он в юридическом отделе при Освальде Пейне и, похоже, очень доволен. Женился на некой Клариссе, и у них уже родился ребенок — сын Александр. Пока мы шли до индийского ресторана (рядом с собором Святого Павла), Стеллингс дважды заметил, что свадьба у них была очень скромная, видимо, чтобы я не обижался, что не позвали. Эту встречу в ресторане мы назначили на вторник: к тому времени я получу мои очередные представительские.

— Отличное место, — сказал Стеллингс, усаживаясь за столик, — бутылка пюлиньи-монраше всего десять фунтов. Пять лет назад у них появился новый хозяин, а карту вин оставили старую, забыли поменять ценники. В этнических ресторанах человеку иногда может повезти.

— Про монтраше я слыхал. Это ведь известное вино?

— Мон-ра-ше, Граучо. Буква «т» здесь не произносится. Точно так же, как в слове «Монблан». Монраше.

— А я всегда слышал только с «т».

— Распространенная ошибка. Я возьму себе курицу по-мадрасски.

Я был не против, чтобы Стеллингс меня поправлял. Жбан Бенсон, готовивший нас к экзамену по «французскому устному», названий дорогих вин в топики не включал, зато напирал на красивые обороты вроде angoisse des gares. Возможно, именно в его переводе мне накрепко запомнилась эта фраза: «Когда родители сажают тебя, восьмилетнего, в вагон и поезд пыхтя трогается с места, вдруг приходит мысль — что, если ты никогда их больше не увидишь?»

Стеллингс налил себе вина, как бы оно ни называлось, и радостно заговорил — я видел, что он приятно взбудоражен.

— Все в мире меняется, Майк. Быстрее, чем когда-либо на нашей памяти. Появился, например, Горбачев. Думаю, он намерен положить конец холодной войне.

— Это он-то? Ставленник КГБ и протеже Андропова?

— Все верно, дружище, но он увидел огненную надпись на стене. Валтасаров пир заканчивается. Знаешь, сколько в Москве кардиологических клиник? Одна. В старом здании без лифта, на восьмом этаже. А самая популярная в Советском Союзе форма планирования семьи знаешь какая?

— Нет.

— Аборт. Советская женщина в продуктивном возрасте делает в среднем шесть абортов. Это дешевле, чем противозачаточные таблетки. И Горби знает, что народу деньги нужны, хорошие деньги. А для этого необходимо дать дорогу рынку.

— Мне даже немного жаль, что эта эпоха кончается, — признался я. — Я вырос с сознанием того, что стану жертвой ядерной войны.

— Я тоже. И вот впервые в жизни думаю, что не стану. Тут и технический прогресс повлиял — факсы, телефонизация. Полностью тоталитарное общество возможно только при условии полной изоляции. А теперешние технические средства передачи информации способны преодолеть любые препоны, любые глушилки. Простой Ваня из Иркутска и тот знает, что может предложить ему Запад. Ваня тоже хочет цветной телевизор, кока-колу и выбирать из нескольких кандидатов. К тому же денег у них не хватает даже на танки.

После обеда со Стеллингсом я лишь острее осознал, как мало изменился мир за те тридцать с лишним лет, которые я в нем пребываю. На мой взгляд, разделение между Западом и Востоком никуда не делось с 1946 года, а наоборот, пропасть стала глубже. Террор, ГУЛАГ и оккупации вместе с ложью и тиранией, необходимой, чтобы как их отрицать, так и осуществлять, оставляют Западу все меньше шансов на компромисс. Это как с полицейскими психологами в деле Сатклиффа. Чем больше на тебя давят, тем жестче ты отстаиваешь свою позицию. Потому что кроме нее тебе нечего терять: они загнали тебя в угол. Теперь или пан, или пропал.

Я подумал тогда, что это безумие — полагать, будто холодная война вот-вот закончится. Можно что угодно говорить о тоталитарном коммунистическом режиме, но в дарвиновском смысле это весьма «успешный» организм. Поскольку система закрытая, то у нее существует довольно устойчивый иммунитет к рациональной критике. Базовые ценности тут не требуют доказательств, как в христианстве или фрейдизме. В силу этого коммунизм может выглядеть ненаучно. Но тем он страшнее.

Будущие поколения удивятся, узнав, что жить в ожидании ядерного удара было не так уж и страшно. Но чтобы управиться с подсознательным страхом, его приходится отодвигать в сторону. Соответственно, произведя эту манипуляцию, ты тем самым принимаешь статус-кво. Так что перспектива скорых перемен, которые Стеллингс принялся обрисовывать за второй бутылкой пюлиньи-монраше, меня раздражала. Свободный мир? Как русские собираются этого добиться? Больше не ждать Армагеддона? А как же нам без него жить?

— А что скажешь про апартеид? — спросил я. — С ним, по-твоему, тоже скоро покончат?

— Даже не сомневайся. — Стеллингс обмакнул кусочек паппадама в мятный соус.

— То есть Питер Бота скажет: простите, кяфиры, это была ошибка. Давайте проведем выборы. Прямо сейчас готов выпустить из тюрьмы Нельсона Манделу. Но сперва пусть все английские студенческие бары, названные его именем, добровольно сменят вывески.

— Гарантирую тебе, Граучо, это вопрос десяти лет. Бота не вечен. Вместо него придет Де Клерк. Он прагматик.

— Спорим на сто фунтов, что в ближайшие десять лет в ЮАР ничего не изменится?

Мы ударили по рукам.

— Ладно, Стеллингс, еще одна тема на засыпку, пока нас санитары не повязали. Женщины.

— А с ними-то что?

— Сам знаешь, как теперь принято. Надо притворяться, будто и вправду считаешь, что они ровня мужчинам. Иначе ты сексист.

— Так ты про феминисток?

— Точно. Мы вдруг решили, что они думают, действуют и чувствуют как мужчины. Что не только заслуживают равных возможностей и зарплаты, но вообще на всех уровнях неотличимы от мужчин. Но суть не в этом. Они хотят, чтобы их считали идентичными нам. Хотя знают, что это не так. И мы знаем, что они знают, что это не так. И они знают, что мы знаем, что они знают, что мы знаем, что они знают, что это не так. Тем не менее любое мероприятие с женским участием — это тест на ортодоксальность. Шаг в сторону — и всё! Публика разворачивается и смотрит на тебя как на…

— Господи, Граучо, ты, видимо, попал на каких-то гусаров в юбке в своем Бейсуотере. Тебе нужно познакомиться с Клариссой. Приходи как-нибудь на ужин. Есть же на свете…

— Ты же понял, о чем я.

— Это называется политика, Граучо. Она так устроена. Ставки следует повышать. Не соглашаться на компромиссы, не брать пленных, пока не добьешься своего. Равенства в зарплатах и во всем остальном. Потом можешь расслабиться.

— Ну и сколько нам этого ждать?

— С этим нам жить, Граучо. Могло быть хуже. Мы с тобой могли родиться в девяностые прошлого века и погибнуть в первый же месяц Великой войны. Или двадцатью годами позже — и нас застрелили бы на нормандском побережье. Если все, что выпало нашему поколению, — это терпеть нападки сердитых феминисток, это еще не…

— Но каково поколению мужчин, на которых…

— Это лучше, чем Сомма.

— А потом, когда это все пройдет, думаешь, нам удастся забыть все то вранье, на которое мы подписались?

— Уверен! Потому что все будет отлично и никто не захочет ворошить былое. К концу века все забудется. Тетки сядут писать мемуары о своих девичьих проказах. Начальствующие бизнес-леди признаются, что не умеют читать карту. Причем признаются с удовольствием. Поскольку война выиграна, а победителю подобает милосердие. Начнется мода на розовую помаду и кружевное белье.