Я рассказывал ему про свою семью, про мать и отца, про детство. Он молча кивал и иногда что-то коротко записывал. Ощущение было на удивление приятное. Видимо, мне давно требовалось с кем-то всем этим поделиться.
— Давайте вернемся к тому моменту, когда вы ждали в машине.
— Я увидел, как она вышла из-за угла. Постояла, подумала, потом свернула на Джизес-лейн. Заметила мою машину. Узнала меня. Наверное, хотела со мной проехаться. Потом почему-то передумала. Пошла по тротуару, я поравнялся с ней и остановился. Она кивнула мне, вроде как смирилась с неизбежным.
Она села в машину, и это было счастье. Все словно бы наконец наладилось. Нам было хорошо вдвоем, она смеялась, легко и непринужденно, — все стало правильно, так, как должно быть. Мне хотелось продлить это подольше. Может, даже навеки. Я не хотел ее отпускать, не хотел, чтобы все снова стало неправильно. Но мы уже подъехали — слишком быстро. Этого я принять не мог. И в тот момент, когда надо было свернуть вправо, свернул влево, — чтобы потянуть время. Время, когда она рядом.
Потом я испугался, что она выскочит, и прибавил скорость, мы ехали через какой-то жилой массив, а как только выехали на Хистон-роуд — это магистральная дорога, — пришлось выжать педаль газа до полу.
— Почему? — спросил Харви.
Я долго обдумывал ответ.
— Потому что я почувствовал себя полным кретином.
— Продолжайте.
— Дело в том, что она стала реагировать неадекватно. Раскапризничалась, как ребенок, и мне это очень не понравилось. Она вела себя со мной так, будто я чокнутый. Кричала, визжала, колотила по рукам. По сути, загнала меня в угол.
— Какие чувства вы испытывали к ней в эти минуты?
— Никаких. Хотелось, чтобы она снова стала такой, какой я ее знал, а не этой вот скандалисткой. Она унижала меня, и мне хотелось только, чтобы она заткнулась. Да, чтобы она уже наконец заткнулась.
— Понятно. Аккуратнее, мистер Энглби. Продолжайте.
Я напряг память:
— Я подумал тогда, что найду какое-нибудь уединенное тихое место, пусть вылезет из машины, и я сразу уеду. Тоже скверно, конечно, но все же не настолько. Я смогу попросить прощения, заглажу вину. Я бы ее и пальцем не тронул. Но уединенного места все не было! Кончалась одна деревня, начиналась другая, знаете, типа ленточной застройки. Наконец я заехал в то место, в Рэмптоне. Дальше был тупик.
— И?
Я посмотрел на барристера.
Он откашлялся.
— Простите. Я понимаю. Не торопитесь.
…Дорога под названием Куку-лейн была уже не асфальтовой, а бетонной — вероятно, тупик для парковки грузовиков. А дальше пошла грунтовка, ведущая в болота. Я выключил фары. Не хотелось, чтобы Дженнифер выскочила и убежала. До жилья было недалеко, она бы подняла шум. Я стиснул ее запястье так, что она вскрикнула, и сказал: «Сиди на месте, пока я не подойду с другой стороны».
Я обошел машину, открыл дверь. Выволок Джен наружу. В темноте почти ничего не было видно, но она не сопротивлялась. И не кричала.
— Тихо! — сказал я. — Тогда все будет хорошо.
— Что тебе нужно? — шепотом спросила она. — Я на все согласна.
Явно намекала на секс, но мне нужно было не это. Мне нужно было, чтобы она сказала что-нибудь, чтобы снова все стало хорошо, время вернулось назад, она стала бы той прежней Дженнифер и позволила мне выбраться из тупика.
Я сжал оба запястья, очень крепко.
— Скажи что-нибудь!
— Ты же сам сказал: «Тихо».
— А ты тихо скажи. Мое имя, например.
Она стала вырываться.
— Скажи: «Ну, пожалуйста, Майк».
Не помню почему, но я понял, что она описалась. По запаху? Или по звуку? Не знаю, однако я сразу почувствовал к ней отвращение.
Мое имя она так и не произнесла.
— Скажи его, Дженнифер.
Ее лицо стало некрасивым. Рыдания не давали ей говорить. Я был унижен и опозорен тем, что натворил.
Дальше в памяти какие-то клочки. Отдельные кадры.
Я знал одно: пути назад нет, ни для меня, ни для нее. Там, где обрывалась бетонка и начиналась грунтовка, валялся кусок бетона. Продолжая держать ее за одну руку, я нагнулся и поднял его. И ударил ее по затылку. Она закричала и упала на колени. Второй раз я ударил сильнее — и услышал, как хрустнул череп.
Видимо, я продолжал ее избивать. Скорее всего. Не помню.
Думаю, продолжал, потому что другого выхода у меня уже не было. Потом я поднял ее и понес, сколько мог, и бросил ее в канаву рядом с полем. Прикрыл ее как мог. Прислушался, не дышит ли. Нет. Мертвая. Я лег сверху, зарылся лицом в ее волосы и заплакал. Я не понимал, как так вышло, что она умерла. Но меня душил гнев — это она заставила меня такое натворить. Я ненавидел ее за то, что она умерла, за то, что довела меня до этого. Неподалеку валялся другой кусок бетона, рядом с канавой. Или это был дренажный канал, какой-то водосток. Я еще раз ударил ее этим камнем по голове, для верности, а потом перебил ногу. После этого мне стало легче. Я снова стал почти собой.
Примерно так же я поквитался с Бейнсом. Но тогда я готовился. Подстерегал его неделями, залегал под мостом и ждал. И я не убил его. Потом-то он умер, но не сразу.
После того как я убил Дженнифер, я вернулся туда следующей ночью, около трех часов припарковал машину в деревне и прошел по улице, потом по бетонке — туда, где ее оставил. У меня с собой была лопата, которую я прихватил в садовой будке парка Джизес-Дитч, со стороны пустоши Мидсаммер-Коммон.
Копал я часа два, потом подтащил тело — некрасивое, окоченелое, светлые волосы слиплись и потемнели. Я не собирался ее насиловать, старался даже не смотреть на труп. Закидал землей, сверху завалил обломками бетона, которые валялись у последней дорожной плиты, и еще натаскал таких же со старого железнодорожного пути поблизости. Закидал их землей, утрамбовал, потом разворошил ребром лопаты, чтобы выглядело естественнее.
Мне стало легче. На болотах уже светало, когда я зашагал прочь.
Все это — или версию всего этого — я рассказал Харви. Говорил я долго, потому что пришлось рассказывать и про Чатфилд.
Когда я закончил, в маленькой комнатке стало очень тихо. Было слышно, как дождь барабанит по тюремному двору.
Тогда я сказал:
— Мне кажется, могла быть еще одна, третья жертва. Немка по имени Гудрун Абендрот.
Харви кивнул.
— Как по-вашему, — спросил я, — могу я рассчитывать на смягчение наказания по причине ограниченной вменяемости?
— Думаю, да, — ответил он.
— Меня теперь будут таскать по мозгоправам?
— Да, — сказал он, — наверняка.
— Отлично, — сказал я.
Вошел надзиратель с чайным подносом.
На подготовку дела ушло несколько недель. Летом в камере стало очень жарко, зато я тут был один. Тюрьма была переполнена, по идее, ко мне давно следовало было кого-нибудь подселить, но мое дело считалось слишком резонансным.
К тому же и врач сказал, что «люди вашего склада плохо считывают намерения других» и поэтому часто становятся жертвами. Так что зарядку мне лучше делать в одиночестве и на групповые занятия не ходить.
В отделение для маньяков и убийц меня переводить не стали, просто ограничили контакты с остальными заключенными. Видимся только в столовой или в библиотеке. Меня это устраивает.
Я прошел множество психологических тестов, включая нелепые тесты Роршаха. Одна клякса напомнила мне расплющенного кота, другая — летучую мышь, еще одна — трехногого йети. Но большинство пятен никаких ассоциаций не вызвали. Психолог, сидевшая у меня за спиной, что-то записывала, уверенная, что мне невдомек, какого ответа она дожидается. Видимо, эти кляксы должны были напоминать мне половые органы, но не напомнили: кляксы как кляксы.
Пообщался я и с четырьмя психиатрами, в том числе штатным тюремным. Думаю, он работает на обвинение, но на первой же встрече он прописал мне голубые таблетки, чем очень к себе расположил. Одну мне разрешалось принять днем, вторую на ночь — то есть в девять вечера: по каким-то непостижимым причинам убийцам полагалось ложиться в это время. Во всяком случае, свет вырубали в девять.
Из всех мозгоправов чаще всего меня навещал Джулиан Эксли, приглашенный стороной защиты. Узнав от меня, что я вел время от времени дневник, он посоветовал привести записи в порядок. (Плоуды привезли их из бейсуотерской квартиры.) Это оказалось хорошей разминкой для мозга — у меня появилось хоть какое-то занятие. Менять в них я ничего не стал, только слегка причесал и пригладил. Работаю то в библиотеке, то в камере. Ранние записи были сделаны от руки, более поздние на машинке, их я правлю шариковой ручкой. Я знаю, что там есть большие перерывы, но не собираюсь ничего дописывать просто по принципу «чтобы было».
Вот это все — что вы сейчас читаете, — это они и есть. По крайней мере, все предыдущие страницы. Сидя в понедельник в библиотеке и листая старые записи, я вдруг заметил, до чего изменился их стиль — колючая ершистость сменилась витиеватой язвительностью, и я решил было унифицировать его ради красоты слога, но подумал, что доктор Эксли тут же начнет искать в этих исправлениях некие психологические перемены или отсутствие таковых. (Я же понимал, что все мои бумаги уже тщательно изучены, и по прибытии из Лондона с них сняли копию, а уж потом передали мне.)
Да и кому теперь нужна гармония и единообразие, кто понимает, что такое стиль? В книжных отзывах я иной раз замечаю, что рецензент путает стиль с интонацией. Хотя их даже наш Дуб Робинсон худо-бедно различал. Предательство чиновников от образования: в 70-е годы они из каких-то извращенных политических соображений решили, будто знания детям больше не нужны. Сегодняшние учителя — это те самые дети, и они уже не в состоянии понять, что не так. И не сегодня завтра мы увидим результаты этого антиобразования. Стеллингс говорит, отличники из Оксфорда и Кембриджа, которые приходят работать в контору Освальда Пейна, пишут с орфографическими и грамматическими ошибками; кое-кого приходится отправлять на полуторамесячные курсы повышения квалификации, иначе они не в состоянии грамотно сочинить даже служебную записку.