Энглби — страница 62 из 67

На ее взгляд, такому мерзавцу место скорее в манчестерской тюрьме Стренджвейз или в бирмингемской Уинсон-Грин, в компании грабителей, «вменяемых» убийц и насильников. Для сумасшедшего я слишком сообразительный, слишком сдержанный, слишком рассудительный. И слишком образованный, могла бы она добавить, но в силу неких сложно постигаемых соображений подобный аргумент считается неполиткорректным.

Доктор Сен никогда напрямую не говорит, что я мерзавец. Зато с жаром рассуждает о «виновности» и «вине»: ненужность доказательств первой и деструктивные последствия второй.

Так же горячо она настаивает, что я гомик. Этого она, разумеется, не говорит, она вообще первая тему не поднимает, но голубая дверка всегда приоткрыта, вдруг в один прекрасный день я сам туда загляну. Боюсь, как бы она, отчаявшись, не устроила мне еще одну «пенильную сейсмографию», забыл, как эта процедура называется, где вместо шлюшек с раздвинутыми ногами мне покажут мясистого качка со здоровенным членом.

Мой дневник она проштудировала тщательно, а фрагменты, выбранные для обоюдного нашего удовольствия, многое говорят о ней самой. Выбрала она мои отношения с Маргарет.

— Вот вы пишете, что она «милая, веселая, деликатная».

— И что?

Доктор молчит, только вскидывает изящно подщипанную бровь. Намек понятен: в таких выражениях говорят о дипломированном бухгалтере, а не о любовнице. Но я не спорю — просто довольно сухо объясняю каждый из эпитетов.

Как и Эксли в свое время, ее удивляет, как сдержанно я описал первую нашу с Маргарет близость. Я отвечаю, что щекотать воображение читателя в мою задачу не входило. Затем она останавливается на том, что я пишу про содомию и фистинг в тюрьмах ее величества, — видимо, подразумевает, что мое явное омерзение к этой теме — представьте себе! — означает скрытое вожделение. И я уже догадываюсь, о чем пойдет речь дальше.

— А этот мальчик в училище, Пэдди, ну… тот, который преуспел в сквоше только потому, что вынужден был бороться со своей гомосексуальностью…

— А с ним что не так?

Снова вскинутая бровь. Она, как минимум, полагает, что само его имя — очередное свидетельство моих подавленных желаний.

— Доктор Сен, вероятно, для вас не секрет, что в нашей больнице подобные связи дело обычное. В одной из соседних палат живет практически женатая пара, с благословения их врача. Парней поселили в одной комнате. Они постоянно заказывают в больничной аптеке презервативы и лубриканты. Поговаривают, что подобный союз дает не только плотские радости, но и шанс на скорое освобождение. Какой мне смысл скрываться? Быть геем — сплошная выгода.

Доктор Сен избегает нажима. Она молодая, не старше тридцати двух, в институте ее учили не оказывать давления на пациента. И потом, нельзя забывать, что Лонгдейл — учреждение режимное. Это только кажется, что беседуем мы строго тет-а-тет. Дверь в кабинет не захлопывается, я сижу к ней ближе, чтобы в случае чего меня можно было легко обезвредить. Стена за моей спиной наполовину стеклянная, за стеной коридор, по которому курсируют санитары, и кто-то из них обязательно в двух-трех шагах от кабинета. На случай внезапного выплеска ярости. Я вижу, что она это понимает. Порой в огромных темных глазах я замечаю страх — зрачки вдруг расширяются почти до ободков карей радужки.

Она уверена (а ее видно насквозь, человек она открытый, в отличие от меня), что я лютый мизогин, чье женоненавистничество коренится в подавленной гомосексуальности.

Еще она считает меня расистом, и тут есть тонкий момент. Сама она англичанка, у нас с ней даже схожий говор, но из семьи индийцев, выходцев из какого-то южного штата. (Имя Видуши в переводе с хинди, кстати, означает «ученая», и это кое-что говорит о ее суровых родителях, осевших в Мейденхеде. Это я прочитал на hinduism.about.com, сумев прорваться в интернет с тщательно защищенного компьютера в «комнате отдыха».)

Когда она спросила меня про мои записи об иммигрантах, я только повторил: мне действительно жаль уроженцев Вест-Индии, которые поверили фальшивым посулам, а в Британии столкнулись с промозглым холодом и враждебностью. Я сочувствую и сотням уроженцев Южной Азии, променявшим свою прекрасную страну на серые дожди Кэтфорда и Луишема.

Похоже, я ее не убедил. Еще ее возмутила реплика об «английском как иностранном» у Ширин Назави.

Я ответил, что лишь констатировал факт, пусть и не слишком комплиментарный: английский у Ширин не был родной, но она билась с ним не на жизнь, а на смерть, — как и читатели ее публикаций.

В этом вопросе доктор Сен напирать не стала: расизм пусть и неотъемлемая часть ее образа Засранца Энглби, но не он стал центральным мотивом убийства Дженнифер Аркланд.

О моей мизогинии якобы свидетельствовало описание сцены в винном баре Найтсбриджа, дескать, я считаю всех женщин проститутками, и моя «зацикленность» на уличных шлюхах в Паддингтоне.

Разумеется, отбить оба аргумента не составило труда.

Труднее было, когда мне процитировали мои студенческие «лирические отступления»: «Энн, Молли и Дженнифер, как все женщины, зациклены исключительно на внешнем — фасоне, расцветке, фактуре; их не волнуют ни идеи, ни духовные искания — только „стиль“ и статус плюс ненасытное приобретательство обновок, подчеркивающих то и другое. Под их задушевностью таится жесткое соперничество, которое останется с ними до скончания их дней и в котором они ни за что себе не признаются. Они — для борьбы за ресурсы и утробы для воспроизводства вида».

Она цитировала не совсем точно, но я мысленно заполнил пробелы.

На это я ответил словами доктора филологии Джеральда Стенли — что нет текста вне контекста. Вовсе не обязательно, что эта точка зрения — моя: она могла быть просто альтернативной, призванной уравновесить предшествующее, несколько идеализированное описание совместного быта студенток. Пара капель лимонного сока, как говорится, чтобы перебить приторность.

Одно весомое доказательство моей мизогинии у доктора Сен точно имелось, и мы оба это знали. Надо отдать ей должное, она привела его только раз, больше полугода назад, и то после провокации с моей стороны.

Насколько помню, меня тогда взбесило ее нежелание осудить то, что я совершил. Хоть бы раз упрекнула.

— Вы как Билл Клинтон, — сказал я, понимая, что это сравнение ее оскорбит. — Сначала назвал стажерку своей подругой, потом стал отнекиваться. Отымел ее, а после постоянно выкручивался. И даже когда его приперли к стенке, так и не признался, что вел себя как подонок. Сказал только — «неподобающе».

— Не вижу толка от обвинений, — в очередной раз возразила доктор Сен.

— Нет обвинения — нет стыда. А человеческое общество не может существовать без понятия «стыд». Он как преимущественное развитие одной из рук. По сути, это первое человеческое качество, зафиксированное документально.

— Где именно?

— Книга Бытия, глава третья. Когда Адам и Ева устыдились наготы своей. Стыд был первым проявлением разума, свидетельством возникновения нового биологического вида. Отнимите у меня стыд — и я стану первобытным дикарем.

Кашлянув, доктор Сен принялась раскладывать свои листки.

— Мне, знаете ли, кажется, что вам было бы полезно еще раз подумать о вашем отношении к женщинам.

— Что значит еще раз? Я часто над этим размышляю. Но, похоже, вы считаете, будто все упирается в мое отношение к женскому полу. Вот и в том, что я когда-то украл велосипед школьницы, вы видите глубинный смысл. Но это не было вызовом вселенской женственности. Просто нужно было на чем-то возить украденные джин и виски, которые я потом продавал. Дело в бабках, а не в бабах. Попался бы мужской велосипед, я угнал бы его.

Она отвлеклась от своих бумаг и подняла глаза, смело и спокойно встретив мой негодующий взгляд.

— Однако велосипед, украденный в Кембридже, тоже был женским.

— Ну и что? Какое отношение имеют эти велосипеды к мизогинии?

— Заметьте, не я произнесла это слово. Я никогда не называла вас мизогином. Но любой бы при желании тут же назвал массу тому свидетельств. В конце концов, вы же сами признали, что жестоко убили молодую женщину.

Она зашла слишком далеко и сама это поняла. Чуть покраснела — прелестный цвет: розовый под золотом смуглоты.

В ее стыде сквозила человечность.

Надеюсь, это замечание никто не сочтет женоненавистническим.

Глава тринадцатая

СЕГОДНЯ МЕНЯ НАВЕСТИЛ СТЕЛЛИНГС. Да, посещения здесь разрешены. Это все-таки больница.

Мне-то, как и вам теперь, в свое время представлялись камеры с железными решетками, где сидят знаменитые Потрошители и Пантеры[57], еду им передают щипцами через окошко в стальной двери вооруженные до зубов, но трусоватые охранники, а узники все больше сходят с ума и бьются головой о сырые кирпичные стены, вышибая себе остатки мозгов.

На самом деле в изолированных камерах-боксах держат немногих, и главным образом ради их же безопасности. А на самых знаменитых уголовников ты запросто можешь наткнуться в саду у ящиков с рассадой или в столярной мастерской, где они что-то выпиливают лобзиком.

Встретились мы со Стеллингсом в жарко натопленной комнате отдыха, где Джонни Джонстон и еще несколько человек смотрели по телевизору сериал «Соседи».

Оделся он в то, что, по его мнению, не вызывает опасной агрессии: синие джинсы, бежевая ветровка и клетчатая рубашка с расстегнутым воротничком и с дурацким игроком в поло верхом на лошади, вышитом на кармашке.

Он всегда мужественно изображает непринужденность, по-свойски здороваясь с теми, кого запомнил с предыдущего раза.

— Привет, Фрэнк! — бодро помахал он жуткому Фрэнку Азборну, который, я сам ему рассказывал, расчленил трех мальчиков по вызову и хранил у себя в морозилке.

Что неправда, конечно. На самом деле я понятия не имею, что этот Фрэнк натворил. Здесь главный его грех — привычка выхватывать из газеты страницу с судоку и заполнять все клеточки еще до завтрака. Если над заданием стоит подзаголовок «сложный уровень», он делает шариковой ручкой выноску на поля — «не очень».