Енисейские очерки — страница 19 из 47

Оказалось, что мы с ним родились чуть ли ни в одном роддоме, учились в одной школе, он на класс старше, и что он знает кое-кого из моих одноклассников. Проверяли друг друга на знание улиц в районе Серпуховки и Зацепы, жил Сашка у Павелецкого. У него была початая бутылка за пазухой, и в Красноярске его не пускали на посадку, но он уболтал милиционера и прорвался. Из Домодедова я завез его на Павелецкий.

Встреча эта, помню, произвела на меня сильнейшее впечатление. Все не верилось и казалось странным, что на Енисее я вдруг встретил человека из другого мира, из Замоскворечья моего детства, давно ставшим чем-то заповедным, ирреальным. Все не мог я надивиться на странное наложение судеб, все искал какого-то знака, и, вообще, был склонен придавать излишнее значение некоторым вещам. Даже казалось, помню его по школе, так все в голове спуталось.

Работал Сашка тогда в Туре в экспедиции. Когда я встретил его второй раз, он уже жил в Тутончанах, тоже на Нижней. Встреча эта произошла лет десять спустя на теплоходе, идущем из Красноярска в Дудинку. Жил я в пустой двухместной каюте и маялся от безделья и нетерпенья, за время поездки в Москву и Питер успев истосковаться по деревне и друзьям, и так желая побыстрей очутиться дома, что долгие часы дороги казались настоящим мученьем. Зайдя в ресторан, я заказал тарелку борща и стопарь водки и, сидя в безлюдном зале, поглядывал по сторонам. Единственным посетителем оказался диковатый обросший мужичок, он сидел рядом со стойкой и панибратствовал с официанткой. На стойке по-домашнему стоял принесенный им магнитофон с залихватской музыкой. Мужичку тоже налили водки. Я поднял свою рюмку, и встретивишись с ним глазами, кивнул. Он понятливо мигнул и тоже выпил.

Что-то знакомое почудилосьь мне в его чертах. Был он испит, патлат и синеглаз. Усы картинно свисали вдоль рта, черные брови срослись на переносице, вид он имел пропаще-разбойничий, эффектный и очень потрепанный — припухлый, морщинистый, обветренный.

В каюте я вспоминал своего товарища по ресторану и размышлял над его знакомым видом до тех пор пока не понял, что передо мной постаревший и истаскавшийся Сашка Варлашкин. И снова ощутил я прилив восторга от изобретательности судьбы. Напряжение долгой дороги, близость деревни и эта странная встреча слились вдруг в единый порыв, и душу залихорадило от жажды жизни, приключений и я, обежав палубу в поисках Варлашкина, уже собрался спуститься в ресторан, как вдруг из пролета крутой корабельной лесенки возник сам Варлашкин. В одной его руке была непочатая бутылка пива, в другой — распечатанная коньяка. Через две минуты мы сидели у меня в каюте. Через полчаса тащили вещи Варлашкина и его попутчика. С Варлашкиным в двухместой каюте ехала молодая бабенка с ребятенком, брату ее не хватило не то места, не то денег на билет, и он кантовался на палубе, а Сашка по доброте затащил ее к себе в каюту. Теперь он волок этого Серегу ко мне в каюту. Набрали водки. Сашка все показывал запись в паспорте: жена-эвенкийка и две дочки. Там же лежала их фотография.

Из Москвы я вез крупную кучу денег, которую мне попросили передать в мирновскую экспедицию, деньги предназначались для оплаты груза и всей обратной дороги. Стояла осень. Деньги передала мне жена экспедиционного начальника — перевод по почте грозил большим процентом. Деньги были мелкими купюрами, и объемистый сверток не влезал ни в карман, ни за пазуху, поэтому я положил его на дно рюкзака. Рассчитывался с проводницей за белье, я допустил оплошность, при ней достав деньги из свертка.

Когда я проснулся, в каюте никого не было и дверь конечно осталась не запертой. Рюкзак стоял рядом, что-то я оттуда доставал, то ли нож, то кассеты для магнитофона. Денег не было. Поиски ни к чему не привели. Серега — Сашкин попутчик — предлагал перетрясти все его вещи и божился, что не брал. Сашка пил водку с новым попутчиком. Проводница исчезла. Плотный парень в сером костюме из спецотдела сказал, что дело гиблое, "тем более пьянка", и советывал, если я точно знаю, кто взял, например, Серега, то, лучше всего, когда теплоход остановится в Бахте, собрать своих мужиков и крепко его прижать.

Встряска была подходящая, хмель как ветром выдуло, и я бродил по ночной палубе, вглядываясь в кромешную тьму уже огромного, раздавшегося Енисея и ломал голову, что делать. В деревне я перезанял денег и рассчитался с экспедицией. Подумывал даже продать лес, пойманный весной с моим другом Бичом Геной и предназначенный для стройки нового дома. Но выкрутился и лес оставил — знал, что продавать такое нельзя.

Осень прошла стремительно. Я все собирался основательно заняться писанием повестух и остаться в деревне, вместо того, чтобы ехать на промысел. Поводом для этого служило почти придуманное обстоятельство — недовольство временного толяного напарника моим соседством, по его мнению, якобы перекрывающим ему ход соболя. Уже когда Толян уехал, прошел слух, что Генка уходит с охоты на другой участок, и я замученный выбором: промысел или повестухи, решил переложить ответственность на обстоятельства, и сказал, что если Генка едет охотиться, то я остаюсь в деревне, а если нет, то еду сам. К моей великой радости Генка с участка ушел. Я взял у начальника план-заданье на 25 соболей, за пару часов собрался, и загрузив "крым", полетел по взрытому снежным севером Енисею к устью Бахты, из которой уже листами оцинкованного железа несло шугу. Ночевал я на Бедной. Наутро сияло солнце, северок мел поземку по синему снегу и на градуснике было 15 градусов мороза. Я долго грел паялкой мотор. Хозяева Бедной, Санька и Олег Левченки, косясь на теплую избушку, с тоской смотрели, как я дергаю мотор, как поднимаю шиверу и как несколько раз глохну и меня несет на камни. Шугу перло уже "мятиком" — сплошной массой. Доехать точно до места не удалось — Бахта стояла у Косого порога. Я подтащил лодку, взял оружие и понягу, в которой побулькивал бутылек спирта и пошел в избушку, где меня ждал Толян — утром я говорил с ним с Бедной по рации.

На подходе к Холодному есть несколько нескладных закуреин, которые проще пройти по льду. Берега там заросли тальником, и по ним не продерешься, лед же был гниловат, и я несколько раз провалился по пояс. Пыла моего это не охладило, и вот я уже поднимаюсь по тропинке к избушке. Она сияет сквозь ветки, дверь открыта, орет приемник, я что-то ору Толяну, а Толян орет мне: "Давай-давай! Заваливай!", и вот мы уже сидим за бутылкой, закусываем всем чем можно, и все, наконец, становится на свои места и таким прекрасным, как бывает только на охоте. Душа переполнена, дорожные впечатления, льды, борьба с шиверой, где я срезал шпонку и меня снесло, Толяновы рассказы о соболиных следах, привычная обстановка избушки, золотой отсвет керосиновой лампы на чистейшем снегу, свечеобразные силуэты елок и кедров, суета собак у таза с кормом, наконец катавасия с Генкиным уходом и моей стремительной заброской — от всего этого поет душа и разговор плещет через края.

Еще с прошлой охоты я придумываю повесть про охоту, Енисей, и про другой мир — Среднюю Россию и Замоскворечье, где прошло мое детство с бабушкой. Уже многое написано, но висит в воздухе, не объединенное общим движением, и тяготит душу, требуя финала. Спирт допит, я полулежу на нарах, Толян сидит у стола, трещит печка, сияет лампа, тесаные стены свежесрубленной избушки светятся золотом. Мы о чем-то говорим, но уже спокойней, размеренней, и вдруг меня как обжигает. Я понимаю, что история с Варлашкиным и спертыми деньгами послана мне Богом, но что мой ограбленный герой в отличие от меня как раз продал лес, пойманный с такими трудами весной, что повесть называется "Лес" и что начинается она с ловли бревен, а кончается их продажей, что символизирует извечную бездомность человека, очарованного загадочностью жизни. "Толян! — кричу я — я придумал!"

Прошло еще лет десять. Тот лес давным-давно пошел на баню, а в этом году я дозрел до стройки самого дома. Заливать фундамент помогал мне один немолодой человек, битый, усталый и дошедший до последней черты. Сиделый, натаскавшийся, и тоже из средней полосы — этого поставщика бродяг. И звали его тоже Саня. И жил он тоже в Тутончанах, и знал Варлашкина, и сказал, что утонул Сашка в Учами, река такая есть. "Да, на Павелецкой у него квартира была, теперь там жена живет". И когда выяснилось что Варлашкин утонул, сразу прострелила мысль: а ведь так и должно было быть. Будто что-то простое и понятное плотно и увесисто встало на свое невеселое место. И будто даже грешным спокойствием каким-то обдало: все — отмыкался, добился того, к чему стремился.

Утонул по пьяни. Как положено.

СНОВА ДЕД("Дед", "Ложка супа")

— Возьми у Старика, там оставалась проволока, а то расташшат, — так говорила Бабка после смерти Деда своему сыну, Парню, когда дедовские собутыльники взломали дедову халупу и сперли "дружбу". У Бабки три мужика было, первый основательный, настоящий — Валера, Парнев отец, второй Эдуарка, а третий вовсе Дед. Валера ондатровал на озере и, вылезая на лед из ветки (долбленки), оборвался и утонул. Его нашли неводом. Сердце. Эдуарка и Дед сами умерли.

Дед — голубоглазый стариковской повадки пожилой мужик с правильным мясистым лицом, седой шкиперской бородой и желтыми от курева усами. Дед был бичара, сплавившийся из Байкита на лодке с рыжей девкой, которую тут же прозвали Крошкой Мэри. Матершинница, хрипатая, вся в веснушках и похожа на небольшую крепкую лису. Она куда-то исчезла, а Дед остался — он еще из Байкита списался с нашим начальником участка и договорился о работе охотником. Дед был большой разгильдяй и враль, в котором шутовство сочеталось с определенным стержнем, некоторые вещи он выполнял, несмотря ни на что: ходил на охоту, имел все, что положено настоящему мужику — мотор, лодку, "буран" и даже невод. У Деда был один зуб, гнилой, блестящий. Ремонтируя радиоприемник, он надевал очки — в пластмассовой оправе из буро-рыжей в разводах пластмассы, и зуб, казалось, сделан из того же материала. Когда Дед плел какую-нибудь чепуху в его прокуренной пасти, как в колоколе болтался, брякался проворный, мясистый, похожий на прелую морковину, язык. Задевал за его кремнистый зуб, высекал вместо буквы "р" некий сложный звук, звучащий примерно как "адэ": "Адегудидо