овне конфеты и открытки к праздникам, уже несколько лет поддерживая эту трогательную, но обреченную переписку.
Катя с Алексеем обсуждали это, ссорились, каждый укорял другого, защищал свой образ жизни, перекладывая на него собственную ответственность за их разлад, и с таким слепым упорством отстаивал свою точку зрения, что казалось, будто спорят не живые люди, а какие-то отвлеченные и озлобленные идеи.
Дело усугублялось неизбежным общим разочарованием Алексея от отношений с Катей, причиной которого была неспособность преодолеть противоречие между неизбежной обычностью совместной жизни и тем исключительным значением, которое он придавал их любви. Алексей понимал, что надо как-то менять жизнь или меняться самому, но откладывал эти изменения на какое-то "потом", подменяя отъездом, ожидание которого стало для него привычным состоянием. Так все и продолжалось.
Маша, новая Катина подруга, была хороша резкой, сильной красотой: темные волосы, острые скулы, мягко обтянутые смуглой кожей, серо-зеленые раскосые глаза и сухие щиколотки, которые она плотно схватывала шнуровкой своих черных сапожек. Стоя перед зеркалом и кругля рот, она подкрашивала губы, и на талии ее черная кожаная кофточка, не доходя до короткой черной юбки, открывала поясок смуглой спины с живописной ложбиной позвоночника.
Алексей хаживал к Маше в дружеские гости, возвращался с распаленным воображением, вспоминая вырез ее кофточки и углубление между высоких грудей, где уютно и элегантно лежал серебряный крестик, и все больше раздражался на Катю, которая, как ему теперь казалось, не достаточно следила за собой, то есть, приходя с работы и переодеваясь в домашнее, была по сравнению с туго затянутой в черное Машей бледной, мягкой и расслабленной, особенно, когда, сняв косметику, приходила к нему в постель с доверчиво поблекшим лицом, вызывая досадные мысли, что для других она старается быть красивой, а для него нет.
Как водится в таких случаях, Маша казалась лучше, свободней, красивей, умней, а главное, интересней Кати. Она понимала собеседника с полуслова и говорила обо всем с объективным холодком насмешки, трезво и без Катиных прекраснодушных поблажек судя о людях. Она широко смотрела на вещи, одобряла мужское стремление к свободе и как бы сама разделяла его. Катя по сравнению с ней казалась негибкой и трудной. Работала Маша на телевидении и слушая рассказы Алексея, вскользь обронила, что неплохо было бы поехать к нему на лето поработать. Просматривая енисейские фотографии она с восхищением говорила: "Господи, какая красотища!" и поднимала широко раскрытые глаза с острыми ресницами.
Снова с небывалой силой всколыхнулись в Алексее все то неутоленное и неутолимое, о чем он с таким жаром и такой надеждой рассказывал когда-то Кате, и что вскоре как-то отпало, загородилось текущим и, оказавшись лишь инструментом душевного ухаживания, притаилось где-то на дне души. Теперь все это, целехонькое и ждущее своего часа, он, как бы переведя стрелку, устремил на Машу, и, сам очертя голову, понесся по этой новой дороге, нанизывая на нее все те доводы, какими пытается оправдать себя мужчина, которому надоела одна женщина и невыносимо хочется попробовать другую. Просто изменить с Машей он считал недостойным самого себя и поэтому все, что происходило, называл новой, "настоящей" любовью. К тому же он вдруг "открыл", что совершенно не знает женщин, что эта сторона жизни им упущена, и что необходимо это срочно наверстать.
Тайком ходить к Маше было унизительно, а положение мужчины, вынужденного врать и выкручиваться казалось неприемлемым, тем более что вообще было непривычным что-либо от Кати скрывать. /Алексея с детства раздражали умудренно-мужские разговорчики о том, что надо-де изменять жене и что от этого "еще больше жену любить будешь", разговорчики, которые ведут "знающие жизнь" мужички за пивом, вырвавшись от жен и напуская на себя столько грязцы и цинизма, что это никак не вяжется с той ролью заботливых мужей, которую они честно играют всю остальную жизнь./ Но последнее время Алексей говорил Кате далеко не все, что его волновало. Охотно делясь с ней текуще-обыденным, он избегал рассказывать Кате что-нибудь сокровенно-волнующее, стыдясь ее безотказной готовности разделить это. С малознакомыми людьми он еще старался казаться новым и интересным, и как-то, разговаривая около дома с приятелем, завидев Катю, вдруг невольно смолк, и хотя тут же продолжил рассуждение, Катя все поняла и, резко повернувшись, ушла, еле сдерживая слезы.
Примечательно, что похожее чувство он испытывал в детстве по отношению к своей матери, стыдясь при ней душевных откровений, как бы подсознательно боясь тронуть и растревожить этим мать, опасаясь, что это узнавание в нем ее собственной души будет слишком щемящим, человеческим, горячим, и всегда был при ней сдержан и скрытен, так что она с удивлением узнавала со стороны, "какой у нее интересный сын"… Только позже он понял, что подобная стыдливость и есть признак самого близкого и кровного родства, которое только и бывает на свете.
В одну прекрасную ночь Алексею приснилась, как он ждет Машу, и она наконец приходит, и он обнимает ее, вдыхает пахнущие улицей, ветром волосы, и, оползая по ее плащу, снимает черные сапожки с ее прохладных ступней… Утром Катя, ничего не подозревая, спала и только сделала целующие движение сухими губами, раскинувшись посвободней на опустевшей постели, а он, ощущая в себе удивительную твердость и решимость, написал эту самую записку и вышел, на площадке дошнуровывая башмаки. Но вслед за ним на улицу выскочила Катя, простоволосая, бледная, с трясущимися губами, крича: "Ну подожди! Леша! Подожди!", а он только прибавил шагу, и раздраженно и намеренно грубо, чтобы не оставлять себе лазейки назад, крикнул, что-то вроде "А ну иди домой!" Еще почему-то ему очень хотелось в эти часы быть "честным".
Маше он с порога заявил, что любит ее и что ушел от Кати, на что Маша покачала головой, сказала, что "он все придумал", но тапочки дала и пригласила к столу разделить прерванный его появлением завтрак. Потом они ездили по Машиным делам, потом на телевидение, а день завершили просмотром известного и редкого кинофильма. Алексей все глядел на Машу, на ее раскосые глаза, на длинные брови и никак не мог поверить, что все это на самом деле, а не во сне. Потом был вечер, и он расшнуровывал Машины сапожки, и Маша пила шампанское, а он солидно налегал на дорогую водку.
Проснулся Алексей рано. Маша, спокойно и ровно дыша, спала на спине, закинув локоть и обнажив чисто выбритую подмышку. Веки с длинными ресницами красиво и плотно облегали большие глаза. Над бровью белел шрамик. Одеяло съехало, и виднелась очень большая расплывшаяся грудь с волоском на плоском соске.
Форточка была открыта. За окном шел дождь, что-то монотонно позвякивало. Резко шелестя, проезжали автомобили. Железная крыша с лесом антенн, трубами и жестяными отдушинами в форме грибов — все это блестело беспощадно мокрым блеском, и Алексею стало вдруг ужасающе тоскливо в этой квартире, с этой чужой спящей женщиной, на скорую близость с которой, он, откровенно говоря, и не рассчитывал и от которой он теперь испытывал что-то вроде разочарования. Все в Маше раздражало. Ее многозначительная ирония определенного направления, за которой угадывался большой опыт, и ее не вполне живописная и эгоистическая страстность, и то, что она вела себя с ним, как взрослый, которого ребенок вовлек в сложную игру, и тот пожав плечами, снисходительно согласился, и то что она все время будто удивлялась случившемуся, намекая на свою обычную стойкость и давая понять, что лишь наивный и свежий напор засидевшегося в тайге Алексея застал ее врасплох. И эта обильно заставленная флаконами полочка в ванне, которая еще недавно так восхищала его дамским шиком, и элегантные кружевные трусики, сохнущие на специальной английской сушилке. Но главный вопрос, от которого горело лицо и выступал на висках пот, состоял в том, как отвечать теперь перед Машей, Катей, а главное перед самим собой за все сказанные слова?
Целый день он прошатался по городу. Настал промозглый вечер с влажным шелестом шин, с холодным куском чистого неба в конце улицы и сырым запахом сгоревшего бензина. Шли домой люди, старичок запускал в парадное с ленцой трусящую кошку, не разные лады светились окна, кто-то спокойно ужинал, и Алексею так дико захотелось домой, что по сравнению с этим желанием все сказанные им слова, за которые надо было отвечать, казались нарочитым и манерным бредом, потому что не было у него другого дома, кроме их с Катей. Еще прошатавшись, он заметил, что все ближе и ближе подбирается к этому самому дому, и в конце концов он до него добрался, открыл дверь своим ключом и увидел в прихожей черные сапожки со шнуровкой.
Он ушел и переночевал у друга по кличке Доктор. Жена Доктора была в отъезде. Доктор полез в холодильник. Алексей плюхнулся в кресло и сходу завел:
— Что с этими бабами делать, не знаю. Все мозги нараскаряку.
— Да ничего не делать. Выпить для начала. — Доктор чокнулся, выпил, крякнул, задержал дыханье, прислушиваясь, как доходит водка, а потом аккуратно закусил небольшим крепким огурчиком.
— Всяк пьет, да не всяк крякат, — сказал Алексей.
— Чего? — не понял Доктор.
— Ничего. У нас так мужик один говорит.
— Понял… Жен вообще-то любить надо. И волнения все эти от невежества. В каждом сидит и мужское, и женское. Женское к женскому потянулось — вот и волненье. Потерпеть надо — все кончится скоро, и сольется тогда… — Доктор зевнул, — и мужское с мужским, и женское с женским… А за водкой идти придется.
Они вернулись и еще долго пили. Доктор включил музыку и Алексей кричал сквозь нее, продолжая прерванный разговор и чувствуя что уже не заснет:
— Гляди-ка храбрец какой — помирать он не боится! Да ты не любишь ничего и потерять не боишься!
Динамики гудели так, что шевелилась на столе прозрачная сигаретная обертка.
— Я к тетке в Рязань ездил! — не унимался Алексей, — там покосилось все! Я во сне деревни эти вижу, улицы, пыль! Все! До кузнечика на лопухе последнем. Да на хрен мне твоя вечность сперлась, когда я здесь люблю!