И зашифровала его с помощью ключа. «М» находится во второй группе — или, если хотите, строчке, и она там шестая: 26. «О» — вторая в третьей строчке: 32.
И так далее.
26323536 13 25323115323116 34414623363536 353432453132 31111532 33321432133234233653
Я подумывала написать все цифры слитно, чтобы маме пришлось самой разделить их на слова, но отказалась от этой идеи. Ей и так придется поломать голову над шифром (третья буква, вторая строчка или третья строчка, вторая буква?) и над тем, что означает мост в Лондоне (город, в котором «все рушится», и место, в котором я предлагаю встретиться).
В результате у меня получилось следующее:
КОЪ ОЛЬ ИСК ЛОН КЯБ ЕТО ИЦВ ЛКА ФИА ТРИ ЖДЫ ДВА РИС РЕИ ЕТЫ ИЛЧ КИЗ
26323536 13 25323115323116 34414623363536 353432453132 31111532 33321432133234233653
Я переписала шифр для нескольких разных журналов и газет, предварительно трижды проверив каждую копию на ошибки, сложила письма, загнув края к центру, и скрепила белым свечным воском, потому что цветного сургуча у меня не было. Затем я подписала адреса и отложила письма в сторону.
Завтра отнесу их на Флит-стрит. А потом останется только ждать маминого ответа.
Я терпеть не могла ждать.
С поисками дочери сэра Юстаса Алистера тоже придется повременить и отложить их на завтра.
Но мне не сиделось на месте, и надо было сделать хоть что-нибудь, чтобы потом не мучиться в постели бессонницей.
Я покинула уютное местечко у огня и пошла одеваться. Снова. Только на этот раз в другой наряд. Вместо изящного женского белья я натянула фланелевое, которое согревало все тело, от запястий до лодыжек, а поверх него — старый корсет, который однажды спас мне жизнь, защитив меня от лезвия ножа; ленты я затянула не слишком туго, потому что носила корсет не для красоты, а в качестве брони. И ножен для оружия. Одну из стальных пластин, которая держала жесткую форму накрахмаленного корсета, я заменила узким, в пять дюймов, кинжалом. Он был обоюдоострым и резал как бритва, а достать его можно было через специальный разрез в лифе платья, которое я сейчас как раз надевала. Этот простой черный костюм я сшила себе сама в надежде, что он сойдет за одежду монашки. Высокий воротник платья, укрепленный пластинами из китового уса, служил защитой от головорезов. Я затянула его покрепче и натянула поверх толстых носков старые черные сапожки. Образ завершил черный капюшон с вуалью, скрывающий голову и лицо.
Так я одевалась, выходя из дома ночью.
Глава третья
Я выскользнула из комнаты. Миссис Таппер всегда уходила спать довольно рано, и даже если сейчас она еще не уснула, милая глухая старушка все равно не услышала бы моих тихих шагов. Костюм монахини у меня хранился в остове кровати, поэтому хозяйка не подозревала, что у мисс Месхол, любезной молодой секретарши, была соседка — худощавая сестра милосердия, ведущая ночной образ жизни.
Мне пришлось спускаться по лестнице, держась обеими руками за перила, поскольку в это жалкое подобие дома не был подведен газ и к вечеру он погружался в кромешную тьму. Я еле нащупала замочную скважину, повернула в ней ключ, вышла, заперла за собой входную дверь и поспешила прочь, чтобы ночной сторож меня не заметил и не узнал, где я живу.
Каждую ночь я выбирала новый случайный маршрут и тенью скользила по узким мрачным улочкам, слабо освещенным газовыми фонарями. В Ист-Энде не было ни каретных фонарей и факелов, озарявших места, где жили семьи среднего класса, ни новеньких электрических лампочек из богатых районов. Дрожащий блеклый свет тонул в море пыли и сажи; Лондон боролся с холодом по-своему, замысловато и удушающе. Здесь ночная прохлада наполнялась сажей печных труб, угольным чадом, древесным дымом и влажностью с Темзы, несущей с собой болезни; казалось, ты плывешь сквозь ледяной, но не застывший туман, а он просачивается под одежду и под кожу. Даже на ступеньках пансионов, в которых жильцам сдавались меблированные комнаты, спали бродяги. Бедный люд не мог позволить себе топливо и жег солому, украденную с навозных куч за конюшнями, и не все нищие доживали до утра.
Когда я решила, что отошла от дома достаточно далеко, я завернула в темную щель между домами и зажгла фонарь, который взяла с собой. Пальцы у меня окоченели, и я с трудом чиркнула спичкой.
Многим показалось бы странным, что юная леди благородного происхождения бродит по ночным улицам Ист-Энда. Я сама не до конца понимала, чем манила меня ночь. Наверное, тем, что в ней скрывалась загадка, а меня всегда тянуло гадать, внимать, искать, находить. Сегодня я вышла на поиски людей, которые могли бы не выжить без моей помощи.
Я проделала множество глубоких карманов как в самом балахоне, так и в тяжелой шерстяной накидке, которую надевала поверх наряда монахини. Там у меня хранилось самое необходимое: огрызки свечей и деревянные спички, шиллинги и пенсы, теплые вязаные носки, мягкие тряпичные кепки и митенки, яблоки, печенье, фляга с бренди. На одну руку у меня было накинуто самодельное одеяло, в другой я несла фонарь, и он отбрасывал блики на мои подбитые мехом черные перчатки.
Приподняв фонарь над головой, я пошла по переулку, внимательно прислушиваясь к каждому шороху, чтобы в случае чего успеть избежать опасности. Не затеялась ли рядом ссора, не кричит ли кто поблизости, не звучат ли шаги у меня за спиной?
А главное — не плачет ли кто? Долго мне ждать не пришлось.
Я уловила тихие глухие всхлипы. Так плачет человек, который уже ни на что не надеется и скулит по привычке, как бездомный пес. Я пошла на звук, потому что фонарь выхватывал из темноты лишь несколько футов дороги под ногами, а дальше все размывалось в черной мгле. Наконец я вышла к крыльцу, на котором сидела скрюченная старуха. Она тщетно пыталась согреться, кутаясь в шаль, покрывающую только голову и плечи несчастной.
Старуха услышала мои шаги и зажала рот ладонями, заглушая слабые рыдания, а потом снова всхлипнула — на этот раз от облегчения, увидев, кто перед ней стоит. Меня уже многие здесь знали.
— Сестра, — прошептала она. — Сестра улиц... — Бедняжка протянула ко мне тощую руку.
Молча — «Сестра улиц» никогда не издавала ни звука — я склонилась над ней, как худая черная курица над цыпленком, и завернула старушку в одеяло. Оно было довольно грубым, ведь я шила свои одеяла из обрезков старой ткани; будь они более дорогими и уютными, их наверняка отбирали бы у тех, кто больше всего нуждается в тепле.
В свете фонаря лицо несчастной казалось не таким уж старым, скорее ожесточенным от тяжелой жизни и исхудавшим от болезней и голода. Кем она была — вдовой или старой девой, у которой не хватило восьми пенсов на скромную комнату в пансионе? Или замужней женщиной, сбежавшей в ночь от побоев пьяного мужа? Ответа я бы никогда не узнала. Я натянула на ее окоченевшие ноги плотные шерстяные чулки и достала из кармана свое, пожалуй, уникальное изобретение: большую жестянку, до краев набитую комками бумаги, политыми парафином. Я зажгла спичку, положила ее на этот своеобразный переносной костерок и поставила его на ступеньки рядом с нищей. Жестянка загорелась словно огромная свеча. Она прослужит ей всего около часа, но бедная женщина успеет согреться. Кроме того, света мой костерок излучал не так много и не должен был привлечь лишнего внимания.
Я дала несчастной яблоко, немного печенья и пирожок с мясом, купленный не у уличного торговца, а в пекарне, так что в нем должен был быть хороший, качественный фарш, не смешанный с собачьим или кошачьим.
— Спасибо тебе огромное, сестра, — проговорила она, всхлипывая. Но я подозревала, что, как только я уйду, плакать бедняжка перестанет. Я сунула ей в руку несколько шиллингов, ровно столько, сколько хватило бы на еду и жилье на несколько дней, но не так много, чтобы ее убили ради этих денег. Потом я развернулась, надеясь, что она поняла: больше я ничего не могу для нее сделать.
— Благослови тебя Господь, сестра улиц! — крикнула она мне вслед.
Мне стало неловко от ее горячей благодарности — как будто я подделка, недостойная, обманщица; ведь на улицах было много, слишком много таких же несчастных, как она, но я бы не смогла найти и облагодетельствовать их всех.
Я пошла своей дорогой, дрожа от холода. И от страха. И прислушиваясь к каждому шороху.
До меня долетели пьяные крики и песни с соседней улицы. Неужели таверна открыта в такой поздний час?! Разве это законно? Разве сторожа не должны...
Я отвлеклась и слишком поздно заметила опасность. То ли уловила скрип кожаного ботинка по замерзшей грязи, то ли услышала злобное шипение — не знаю.
Я ахнула и бросилась к повороту, но в то же мгновение некто невидимый, подкравшийся ко мне из темноты, схватил меня за шею.
Он был пугающе сильный.
И он усилил хватку.
Нечеловеческую хватку, змеиную, мощную и беспощадную. Он впился мне в шею, и из головы улетучились все мысли. Я даже не потянулась за кинжалом. Только бросила фонарь на землю и попыталась отцепить от себя этого змея. Но мне становилось все тяжелее дышать, тело извивалось от боли, губы растягивались в немом крике, глаза застилала темная пелена. Я поняла, что сейчас умру.
Не знаю, сколько времени прошло, но меня разбудил свет, прорезавший тьму; свет недобрый, ярко-оранжевый, дрожащий, дьявольский. Я моргнула и увидела, что это пляшут языки пламени, а я лежу совсем рядом с ними, на твердой холодной мостовой, по которой разлито масло из разбитого фонаря, и надо мной склонились три или четыре человека, но их силуэты размываются перед глазами — из-за ночной тьмы, тумана, моей растерянности и боли, из-за вуали. И голоса у них такие же размытые, пьяные:
— Она что, мертвая?
— Это ж каким надо быть мерзавцем, чтобы удавить монахиню!
— Может, один из этих понаехавших анархистов ее пришил? Они ж религию на дух не переносят.
— А вы его увидеть-то успели?
— Она дышит?
Один из пьяниц нагнулся и приподнял мою вуаль.