В этом годуя стал много читать. Попалась-таки опять в руки «Семейная хроника», Аннис-Тролонп[26] (перевод с английского), которую я когда-то забраковал, но теперь прочитал с истинным увлечением. Мы, второклассники, были переведены в следующий (четвертый) возраст, в котором были отделения и третьего класса. Среди этих старших товарищей у многих были на руках (приносимые из дома) книги для чтения. Огромным успехом пользовались сочинения Понсон-дю-Террайля[27], а именно, «Рокамболь». Помню, что за право в очередь читать эти книги приходилось чем-то платить; я страстно зачитывался этой литературой: прочитал быстро все тома «живого» Рокамболя, а потом еще и «Воскресшего Рокамболя». Для чтения я по-прежнему пользовался лазейкой через верхнюю фрамугу в класс, где и сидел под партой до сумерек и вечерних занятий. Занятия мои и во П-м классе шли очень успешно. В первой четверти отметки оказались весьма хороши. Брат и родители одобрили.
Довольно частое хождение по праздникам в семью друзей брата сблизило меня с ним. Вдова учителя Мокиевского с младшей дочерью (Машей) и сыном (Петей) переехали в Одессу, а две старшие продолжали учиться в Киеве в женской гимназии. Я очень подружился с девочкой Надей и вообще в праздники мы все там весело проводили время. На праздник Р[ождества] Х[ристова] все прошло по шаблону прошлого года, но елка уже нас не поразила, а показалась какой-то бедноватой. В гостях у знакомых было интереснее. По-прежнему на елках и балах задавал общий тон всему директор со своей семьей и его приятели.
Зима в тот год стояла пестрая. Много заболеваний было в городе. Перекинулись они и к нам. В корпусе появилось рожистое воспаление, принявшее характер повальной эпидемии. В числе очень трудных больных оказался и я. Совершенно не помню, как и когда я заболел, но в лазарете я лежал долго: рожистое воспаление всего лица, страшно распухшего, перешло в воспаление мозга. Надежды на мое выздоровление, по-видимому, было очень мало… И вдруг неожиданно произошел серьезный поворот к лучшему. Когда меня сочли уже умирающим и по обычаю призванный настоятель нашего храма (о. Павел Троцкий) произнес надо мною глухую исповедь, причастил меня Св. Дарами (в насильно разжатые губы), мне стало сразу легче: я пришел в себя и заговорил. Лицо было настолько обезображено опухолью, что глаза заплыли, и я ничего не видел. С этого дня мое здоровье пошло резко на улучшение. Когда же я оправился, уже таяло, и приближалась весна. Матери моей ничего не писали, а брат сообщил родителям только уже о моем выздоровлении.
Во всем корпусе за этот страшный для меня период болезни произошла изумительная перемена. Прежнего директора с его семьей уже не было. Явился новый человек, к голосу которого я, еще почти не двигающийся и слепой больной, привык, так как регулярно два раза в день этот голос меня спрашивал: «Как чувствует себя маленький Артамонов?». К своей радости, когда я уже стал поправляться и ясно видеть, я узнал, что голос этот принадлежал новому нашему директору корпуса, ученому артиллерийскому полковнику Павлу Николаевичу Юшенову[28]. Что сделал этот человек для всех нас, а в частности, и для меня, мы, дети, оценили только впоследствии, закончив свое образование в корпусе.
Во время болезни в лазарете мы, воспитанники, видели так много внимания и ласки от нового директора, что сильно заинтересовались его личностью. Он нас поражал и удивлял всем: своей фигурой, голосом, манерой обращения, а затем, главное, необыкновенной неутомимостью и энергией во всей своей деятельности, скоро совершенно изменившей весь загнивший строй и быт прежней корпусной жизни. Это был человек огромного роста, грузный, с коротко остриженными черными волосами на голове и подстриженными усиками, бритый, в золотых очках; нижняя очень толстая губа у него несколько отвисла. Говорил он несколько нервным баритоном, причем голос принимал грозный тембр, когда он сердился, что было редко. Обращение к нам, учащимся, было ни на «ты», ни на «вы», а в третьем лице, напр[имер]: «Здравствуйте, маленький Иванов 6й!»; «маленький Гогоберидзе опять имеет «двойку» по арифметике» и пр.
Ходил он быстрым, но грузным шагом на резиновых подошвах с незвенящими медными шпорами. Когда делал выговор или замечание, лицо его принимало серьезное, часто суровое выражение, что сильно[на] нас всех действовало, и мы первое время все его сильно пугались. Какие-то остряки дали ему прозвище «губошлеп», и он это узнал, но отнесся к выходке совершенно безразлично.
Когда после 10-недельного пребывания в лазарете я выписался, то был серьезно озадачен огромными переменами в жизни корпуса. Вместе со старым директором были удалены эконом и разные другие хозяйственные чины. Резко изменился прежде всего пищевой режим. Утром всем детям, нуждающимся, по указанию доктора, в усиленном питании, к чаю для всех выдавалась не полубулочка, а целая булка. В 12 часов мы получили на завтрак горячую жареную, довольно большую говяжью котлету с хлебом. Ежедневно обед состоял из трех блюд: суп или борщ, мясная котлета с гарниром или рагу с овощами, а на третье блюдо – кисели или компоты. В воскресенье или в праздники третье блюдо – какое-либо сладкое пирожное.
Улучшился квас, который подавался теперь ежедневно, и мы его с удовольствием пили. Хлеб, превосходно выпеченный, предлагался вдоволь за обедом и завтраком. За ужином слабым детям давали молоко и всем – чай с ситником. Впервые мы почувствовали, что наша еда достаточна и по количеству, и по заботливому приготовлению, и по вкусу. Мы выходили из столовой сытыми и даже перестали набивать карманы хлебом.
Оказалось, что кухни были капитально ремонтированы: старые чугунные котлы, придававшие вареву грязный вид и привкус, заменены новыми, более усовершенствованными. Для приготовления нам пищи наняты превосходные опытные повара. И все это сделано директором в кратчайший срок и на те же, что и ранее, отпускаемые от казны средства.
Но еще более нас поразило известие, что новый директор, вступив в должность в период рожистой эпидемии в корпусе, немедленно отделил из 14 комнат своей казенной квартиры двенадцать под заразный лазарет, куда и перевел всех больных из классных помещений, а эти последние тщательно дезинфицировали.
Директор повел энергичную кампанию против незаконного проживания в стенах корпуса не только всех, утерявших уже на то право, но и всех преподавателей с их многочисленными семьями. Он исхлопотал всем этим лицам квартирные деньги, а затем настойчиво потребовал с началом весны очистить все помещения корпуса. Это было проделано с такой неумолимой твердостью, что вызвало у выселяемых сильное неудовольствие против директора, перекинувшееся и к нам. Все стали считать его «жестоким». Но удивляться нам предстояло еще многому в характере и решительных действиях директора.
Никто, напоминаю, не знал, когда директор спит, потому что появления его возможно было ожидать и днем и ночью, притом во всяком месте всего корпусного обширного хозяйства. Появились и приглашенные им новые сотрудники: молодые, образованные, энергичные и вполне проникнутые его идеями и стремлениями.
Нас всех изумляло то, что из 604 воспитанников, состоящих к 1/1 1872 г. по списку, директор знал и в лицо, и по фамилии каждого. Мало того, он знал наперечет всех лентяев и неисправимых по своему дурному поведению и вообще всех слишком засидевшихся кадет.
После тщательного изучения личного состава учащихся и учащих началась генеральная и, как всем казалось, бессердечная чистка. В один прием было уволено из всех возрастов корпуса около 60 душ учащихся. Среди них оказались «силачи», «кулаки», «бандиты», «картежники», «пьяницы», а также совершенно неуспевающие азиаты или отпетые засидевшиеся лентяи. Изгнание этих питомцев корпуса, разлагающе действовавших на всю массу детей, было произведено быстро, энергично, а все ходатайства о них отвергнуты. Изгоняемые были сразу изолированы, одеты в другие костюмы и куда-то увезены с надежными от директора провожатыми. Все это казалось жестоким и бессердечным актом самодура, о чем и трактовалось в недовольной среде преподавателей и воспитателей, в киевском высшем обществе, среди простых обывателей, а от всех проникало и к нам.
С такой же неослабной энергией принялся директор за чистку и нашего учебного и воспитательного персоналов. Лица засидевшиеся, закостеневшие в старых методах преподавания и воспитания, были почтено уволены с пенсиями, а на их места приглашены для преподавания учебных предметов профессора Киевского университета; на должности воспитателей – молодые люди с университетским или академическим военным образованием. Для этих последних – с условием обязательного проживания на казенной квартире в стенах корпуса. Инспектор остался тот же: он был и товарищ по академии и, несомненно, идейный сторонник директора во всех его новшествах.
После болезни я много пропустил и боялся, что не догоню своего курса. Опасения, слава Богу, оказались напрасными. Первое время меня не вызывали и не спрашивали. Я пользовался каждым свободным часом, чтобы восполнить пропущенное. Память после воспаления мозга опять восстановилась, а к третьей четверти я по всем предметам получил полноправные отметки, не понизившись против первой четверти года. Родители были довольны и мать обещала обязательно взять меня на каникулы летом. Собирался летом ехать домой и брат Миля, оканчивавший в 1872 году полный курс военной гимназии. Настроение мое поэтому было повышенным, и занимался я очень усердно.
Праздники Св. Пасхи прошли радостно. При новом режиме все носило какой-то особый характер, чуждый прежней грубости и давящего страха. За всякие проступки и теперь записывали в штрафной журнал, ставили «под часы», даже сажали в карцер, но порки розгами стали редким исключением; совершенно были отменены прежние обыденные наказания оставлением без одного или двух блюд за обедом. При прежнем директоре крик воспитателя или офицера: «А, это ты шелабарничаешь?! Без блюда!». Если же это было в праздничный день, – «без двух блюд!». Этот крик означал, что провинившийся имел право скушать за обедом только суп с черным хлебом. Но иногда это наказание усиливалось до крика: «Без обеда, каналья!». Тогда виновник изгонялся из столовой в свой «возраст», и товарищи приносили ему в карманах черный хлеб, а кто-либо и недоеденную котлету.