Энзель и Крете — страница 11 из 36

Друиды Замонии, напротив, принимают только одно-единственное число, которое они называют Ольц. Ольц — это количество душ друидов, которые, как утверждается, могут одновременно пройти через замочную скважину, и это очень большая сумма, постижимая только для друидов. Поскольку число так велико, друиды в повседневной жизни должны оперировать долями Ольца — поэтому друидская математика основана на делении Ольцев. Самое маленькое друидское число (за исключением Не-Ольца, которое означает ни одной части Ольца и сопоставимо с арабским нулем) — это Укзиллиард-Ольц, то есть укзиллиардная часть Ольца. Кстати, Укзиллиард соответствует миллиону Укзилльонов.

Рикша-демоны считают совсем по-другому, они придерживаются самой жуткой математики Замонии и считают в секундах Ужаса: это время, необходимое среднему волосу, чтобы встать дыбом от испуга (примерно 0,3 секунды). Эту единицу измерения они называют 1 Ужас, десять Ужасов означают легкий испуг, сто Ужасов — шок, а тысяча Ужасов — инфаркт.

Но самая сложная математика в Замонии практикуется фернхахами: они считают в привязанностях, и поэтому могут считать только вдвоем или больше. Одна привязанность представлена соединением двух носов фернхахов, две привязанности — двукратным трением носами и так далее. Кроме того, фернхахи принадлежат к числу немногих приверженцев замонийской исконной математики, поэтому они всегда считают до Четырех, а не до Трех — чем мы снова возвращаемся к нашей истории:


— Два! — сосчитала Крете. Они во второй раз потерлись носами. Лиственный Волк схватился за большую ветку, на которой сидели оба. Он мощно подтянулся.

— Три! — прошептала Крете и задумалась, не остановиться ли на этом и просто спрыгнуть. Но в фернхахской школе ей так сильно вбили в голову замонийскую исконную математику, что она не могла пересилить себя и остановиться на нечетном числе, пропустив Четыре.

— Четыре! — собралась было выкрикнуть она и наклонилась для последнего трения носами, но тут Волк уже оказался над ними и схватил их обоих за горло.

— Ургх! — издал Энзель.

— Аргх! — издала Крете.


Неужели это не должно заставить нас задуматься о замонийской системе образования? Неужели это не должно заставить нас задуматься о том, что мы внушаем нашим детям в государственных учебных заведениях?

Я тоже в начальной школе должен был зубрить замонийскую исконную математику, и этот бесполезный балласт я тащу с собой по сей день. Я невольно начинаю заикаться, когда хочу произнести числа Пять, Шесть или Семь, не говоря уже о куче других чисел.

Кто-нибудь еще помнит замонийский скелетный алфавит? Поскольку тогдашний министр образования Ша Коккен был страстным рыболовом, он заменил замонийские буквы скелетами промысловых рыб, и тем, кому в то время не повезло быть обязанным посещать школу в Замонии, пришлось заучивать силуэты рыбьих скелетов. Даже сегодня я могу отличить позвоночник окуня (F) от позвоночника ручьевой форели (K) — и что мне с этого, кроме того, что важное пространство моего мозга занято этой ерундой? Лишь слабое утешение, что Ша Коккен был проглочен тираннокитом во время ныряния нагишом на Замонийской Ривьере. Во всяком случае, я еще помню, что заикание было обязательным предметом в замонийских гимназиях, потому что в то время в атлантическом парламенте заседала партия косноязычных наттифтов. Поскольку на то, чтобы что-то сказать, уходило гораздо больше времени, мучительные уроки длились вдвое дольше, чем обычно.

Три года замонийские уроки физкультуры заменялись многочасовым холодным душем — из-за опечатки министерства культуры. И так далее, и тому подобное, история замонийской образовательной политики полна таких причудливых ошибок за счет нашей молодежи. Даже сегодня филофизика Соловейчика преподается как обязательный предмет во всех замонийских университетах — интеллектуальная дисциплина, которую не может понять ни одно живое существо с менее чем семью мозгами.

К чему я клоню: я считаю, что определенные учебные материалы могут нанести детям длительную психологическую травму. Пример Крете: в опасной для жизни ситуации она не способна отказаться от оторванной от жизни арифметики, хотя и подозревает, что это только усугубит ее положение. Почему бы нам просто не позволить нашим детям учить то, что они хотят учить? Если они хотят изучать замонийскую исконную математику, они, возможно, станут замонийскими исконными математиками. Если они хотят научиться готовить, они станут поварами. Если они хотят научиться писать, в лучшем случае они станут писателями, а в худшем — авторами писем с угрозами. Если они вообще ничего не хотят учить, они просто останутся тупицами или станут литературными критиками.


Лиственный Волк крепко сжимал горла Энзеля и Крете, но не перекрывал им дыхание. Оба не осмеливались пошевелиться ни на миллиметр. Волк смотрел на них странно мутными и в то же время неподвижными глазами. Такого печального, безнадежного взгляда никто из братьев и сестер еще никогда не видел, он внушал им больше страха, чем острые когти на их шеях и деревянные клыки, с которых капала смола.


Прошу прощения — но слово «литературный критик» разбередило мои старые раны, я никак не могу продолжить повествование, не высказавшись на эту тему. Знаете, что критики могут мне сделать? Да пойти они могут в баню{7}! Да-да! Прошу прощения за мои резкие слова, но когда я думаю о литературных критиках, во мне просыпаются мои старые инстинкты ящера. Какая квалификация нужна, чтобы иметь право критиковать мою работу? Нужно прочитать мою книгу, вот и все — а большинство из них даже этого толком не сделали. Представьте себе соотношение сил между литератором и литературным критиком: я работаю над книгой год-два, критик бегло прочитывает ее за час-два, при этом пропуская лучшие места, чтобы лучше запомнить худшие. И после этого он считает себя вправе подвергнуть мою книгу публичной критике в «Гральсундском курьере культуры», разнести ее в пух и прах, отговорить людей от покупки и разрушить два года моей жизни.

Мой пекарь печет вкусные булочки. Чаще всего они восхитительны, но иногда он кладет слишком много муки или слишком мало сахара, и они становятся клеклыми или невкусными. Разве я пойду после этого и опубликую в «Гральсундском курьере культуры» разгромную рецензию на его булочки, чтобы довести его пекарню до грани разорения? Нет, я думаю, что у него был плохой день, может быть, его дети больны, или он переутомился от выпечки. Я вспоминаю все те вкусные булочки, которыми он меня уже порадовал, я думаю о его тяжелой ночной работе у печи и на следующий день снова иду в его пекарню, чтобы дать ему новый шанс.

Не то что критики. Это в основном неудавшиеся писатели, у которых в ящике стола лежит провалившийся роман или стопка отвергнутых стихов, и они хотят отомстить за это своим успешным коллегам. Озлобленные, сварливые субъекты, которые не могут насладиться едой, потому что постоянно ищут в тарелке волос. Слизееды, воняющие секретом скунса, обитатели канализации. Да, Лаптантидель Латуда{8} — это я о тебе!

(Если вы не высокомерный критик Лаптантидель Латуда, пожалуйста, пропустите следующие 50 строк, потому что они вас не касаются. Это личное. Большое спасибо.)

Я ведь знаю, Латуда, что ты здесь ошиваешься, что ты дочитал до этого места, чтобы выискать какие-нибудь стилистические недостатки, чтобы пригвоздить меня к позорному столбу замонийской литературной критики. Но я также знаю, что ты до сих пор ничего не нашел, безупречно и неприступно стоит моя проза перед твоим изумленным взором, как мерцающие доспехи, покрытые искусной чеканкой, многослойно покрытые золотом и серебром и отполированные ангелами. Я понимаю твое задыхающееся изумление, это тупость жалкого и отчаявшегося существа, которое живет в мире страданий и ненависти и впервые в жизни видит что-то совершенное.

Я отдаю себе отчет в том, Латуда, что ты попытаешься облить это совершенство грязью, но на этот раз я готов и сам наношу первый удар. Этого ты не ожидал, да, ты, высасывающая слоги пиявка? Мифорезовское отступление — это художественный прием, которого ты не ожидал даже в своих худших кошмарах (которые, вероятно, заполнены моими литературными премиями). Отныне я могу в любой момент лично на тебя наброситься, ты больше никогда не сможешь прочитать мою книгу без постоянного страха, что на следующей странице я наброшусь на тебя, как ангел мщения. И поверь мне, я буду делать это с той же несоразмерностью и произволом, с которыми ты в своих разгромных рецензиях набрасывался на мои беззащитные произведения. Берегитесь, литературные паразиты: отныне мы вооружены и опасны. С помощью мифорезовского отступления я даю писателям Замонии выкованную из слов сталь, с помощью которой они наконец-то смогут защитить себя от таких графоманов, как ты, Латуда! Я вижу, как ты извиваешься от этой книги, как червь, в пыли своей жалкой критиканской конуры, где известка сыплется со стен, как в твоем сморщенном мозгу. Я ведь точно знаю, это ты стоишь за тем, что мне не присудили Золотой Гутценхаймерский молот рифмоплетов! Я знаю, что ты был в жюри, даже несмотря на то, что приклеил себе фальшивые бакенбарды, бездарный завистник! Продажи моего романа «Монокль Циклопа» полностью остановились после твоей продиктованной недоброжелательством разгромной рецензии в «Гральсундском курьере культуры», паразитический пещерный тритон! Но теперь ты наконец-то знаешь, каково это — быть публично облитым грязью. Как тебе, например, если я расскажу здесь, что твой отец был кровожадным точильщиком ножниц, который кормил свою семью из мусорного бака? Что ты провалил атлантический выпускной экзамен из-за «Неисправимо» по замонийскому? Что твои соседи видели, как ты посреди ночи блевал в свой почтовый ящик, распевая замонийский национальный гимн? Но мы не будем переходить на личности. Нет, будем переходить на личности! Я плюну тебе в глотку, Латуда, я буду преследовать тебя своей ненавистью до самой могилы и танцевать на твоем гробу, я напишу о тебе некролог, который покроет твою семью позором на целые поколения, я буду преследовать тебя в самой глубокой критиканской преисподней, где тебя наверняка будут варить на медленном огне в твоей собственной желчи, пока… Ай! Ой! Черт! Вот до чего мы докатились: мой желчный пузырь. Ой! Это всегда одно и то же: когд