— Почему-то все в восторге от главного героя и не обращают внимания, что он простой уголовник, пытающийся избежать смертной казни и симулирующий психа, — ворчал Эол Федорович.
— Ёлкин, не нуди! — отмахивались от него ближайшие друзья. — У тебя, конечно, все на своих местах, «вор должен сидеть в тюрьме», чокнутый — в дурдоме, эт сетера...
— Да, я против нарушения законов миропорядка, — гнул он свою линию. — Давайте снимем кино про то, какой хороший был Джек-потрошитель.
У него не укладывалось в голове, что само понятие героизма на глазах у всего человечества стало выворачиваться наизнанку. Герой Николсона вызывал горячую симпатию зрителей лишь потому, что персонал лечебницы был показан нарочито омерзительным: жестокие садисты, чуть ли не гестаповцы и эсэсовцы. А если бы там работали нормальные врачи, профессионалы, действительно заботящиеся о выздоровлении пациентов? Как тогда выглядел бы героический преступник? Посмотрев в третий раз, Незримов возмутился: подкладка фильма Формана открылась ему не просто как восстание против репрессивных методов управления миром, а как призыв к уничтожению самого мироустройства, худо-бедно справляющегося с преступностью, разнузданностью, развратом, со всеми болезненными отклонениями.
— Ты знаешь, — сказал он жене, — если есть Бог, то Он правильный, но далеко не всемогущий. Во многом слабый. Ему с огромным трудом удается сдерживать постоянное наступление дьявола. И быть может, в будущем сатана победит.
— Ёлочкин, — ответила Марта, — ты знаешь, уж лучше тебе оставаться атеистом.
— Это почему еще?
— Слова твои уж больно неутешительные.
Но мысль о слабом Боге затвердилась в его голове. Именно в таком виде он впервые засомневался, действительно ли их нет — Бога и Его антипода. Признал как условное данное, что есть две силы и первая пока еще усмиряет вторую, но вторая почему-то становится все сильнее и вот-вот прорвет оборону.
К чему призывает «Кукушкино гнездо»? Вставай, проклятьем заклейменный, и круши все подряд! Как уже было не раз в истории. И это пусть гениально снятое, но вредное кино провозглашают чуть ли не высшим достижением искусства, созданного Люмьерами. «Люмьер» по-французски «свет». А фильмы Незримова, несущие людям свет, добро, пользу, познание важнейших человеческих истин, никогда не получат ни оскаров, ни золотых пальмовых ветвей, ни венецианских львов. И хотя Нея Зоркая написала о «Муравейнике» огромную хвалебную статью, другая киноведша напечатала в «Советском экране», мягко говоря, сдержанно, а на каком-то банкете сказала:
— Фу, он против абортов кино снял. Еще бы снял о вреде сифилиса.
И, как ни странно, с нелегкой руки этой Элеоноры Люблянской в околокиношной среде черной летучей мышью полетело крылатое выражение: «Незримов, который о вреде сифилиса кино снимает». Грубо, отвратительно.
Но «Кукушкино гнездо» еще цветочки. Все в той же околокиношке заговорили о другом, куда более могучем фильме, снятом Пьером Паоло Пазолини, после чего его, собственно, и кокнули. Скандальность Пазолини всех восхищала, нараспашку коммунист и столь же нескрываемый гомосексуалист, он снимал про Иисуса Христа как революционера-коммуниста, его «Кентерберийские рассказы» и «Декамерон» шокировали бесстыдством. Незримов смотрел его так называемые шедевры и никогда не стеснялся выражать вслух отвращение, в ответ видя презрительные усмешки. А с недавних пор возмущаться Пазолини стало и вовсе кощунственным, ведь его зверски убили молодые итальянские неофашисты и вокруг головы неуёмного скандалиста образовался красно-голубого цвета нимб мученика. Черт знает что! После «Гнезда кукушки» молва понеслась про пазолиниевское «Сало». Счастливчики, которым удалось где-то как-то тайно увидеть мутную копию на ставших появляться в обиходе видюшниках, облизывались и закатывали глазки: такого еще не бывало, гениальнейшая дерзость, снобы просто вымрут, как мамонты! Сказать про кого-то: он видел «Сало» — считалось равнозначно тому, как про Данте говорили: он видел ад.
В конце февраля 1977 года пришла весть о том, что «Сало», доселе запрещенное к показу, в самой Италии вдруг признано произведением искусства и дозволено. Раз так, то к закрытому показу в Малом зале Дома кино разрешили и у нас. Даже сочинился анекдот, что Ермаш, давая разрешение, пошутил: хоть и гомик, но комик, имея в виду: гомосексуалист, но коммунист. И хотя коммунистом покойник являлся своеобразным, о его приверженности идеям, главенствующим в СССР, вспомнили.
На закрытом показе при зале, забитом до отказа, режиссер Эол Незримов встал на сороковой минуте и громко спросил:
— Мы что, и дальше будем смотреть эту мерзятину?
Его тошнило в точности как когда он готовился снимать фильм про Фулька и они с женой первыми демонстративно вышли вон. Оглянувшись, увидели, что их примеру последовали. Но не валом повалили, ручеек возмущенных оказался чахлым: Лановой с Купченко, Меньшов с Алентовой и еще человек десять. Домой Незримовы не поехали сразу, а разместились вместе с Лановыми и Меньшовыми в буфете, ожидая окончания показа и мнения тех, кто остался в зале.
— Ужас! — гремел Меньшов. — Вы нас с Верой на полсекунды опередили. Я собирался примерно то же произнести и удалиться. — Он в это время горел идеей нового фильма по сценарию какой-то Вали Черных «Дважды солгавшая» и быстро перескочил на своего конька: — Про нашу советскую Золушку, учится, работает, воспитывает дочку, отец которой, пижон с телевидения, ее бросил... А во второй серии Золушка станет прекрасной принцессой, пижон к ней, она его: пошел вон! Ириша, — повернулся он к Купченко, — предлагаю не руку и сердце, а нечто большее: главную роль!
— А Вера почему не годится? — спросила Ирина.
— Нет, — поморщилась Алентова. — Сценарий никакой. Я не знаю, что Володя там увидел. Полный провал обеспечен.
Тут из Малого зала выплеснулась новая негодующая волна.
— Чего там, Гоша? — поинтересовался Лановой у пробегающего мимо Жжёнова, белого от злости, зубы скрипят.
— В жопу трахают! — выстрелил Жжёнов и убежал.
— Фу-у-у! — одновременно с отвращением выдохнули три супружеские пары. — Дожили!
— И эту пакость нам будут преподносить как Эверест в киноискусстве! — воскликнул Незримов.
— А кстати, ваш «Муравейник» куда-нибудь попадает? — спросил Меньшов.
— Не-а! — с болью ответил Незримов. — В Канны поедет Губенко с «Подранками».
— Почему не ты?
— Ермаш говорит, французам меня кто-то оговорил. Мол, я против авангарда в живописи, чуть ли не за рулем бульдозера сидел. И что чуть ли не сам в танке въезжал в Прагу. Дураки какие-то. А на Московский двигают Гошу Данелию с «Мимино». Меня удостоили членства в жюри.
— Зато нам письма потекли, это лучше всяких призов! — озарила грусть мужа Марта Валерьевна.
— Письма?
Незримов приосанился и с достоинством произнес:
— Люди смотрят наш «Муравейник» и берут детей из детдомов. Буквально наметилась эпидемия усыновлений.
— Серьезно? — с восхищением переспросила Алентова.
— Ну что, мы врать, что ль, станем? — возмутилась Арфа. — Уже больше ста писем пришло таких.
— Да даже если десять! — ликовал Лановой. — Ребята! Немедленно за это выпить! А почему я только что об этом узнаю?
— Ага, поймай тебя, в двадцати фильмах одновременно снимаешься.
— Да это же... Лучше всяких наград. Что там «Кукушкино гнездо»! — восторгалась Купченко. — Посмотрят и на психушки нападать начнут. А здесь... Реальная польза людям, детям!
— А еще Тютчев: «Нам не дано предугадать...» — разделяла восторги Алентова. — Вот же, зримо видно, как наше слово отзывается!
— Чудак ты человек, Ёл, — поднимал свой бокал Меньшов. — Дуешься, что не носятся с тобой как с писаной торбой, не провозглашают великим. Тебя боги отмечают, а не люди. Скольких детей осчастливишь! Сто писем... Будут смотреть, и детдома опустеют!
Они сидели и поднимали тосты за Незримова, будто он только что получил Оскара. Из зала выскочил Говорухин, но оглянулся и крикнул в зал:
— Для таких дураков, как ты! — И ушагал прочь, все лицо в пятнах гнева.
Еще через пару минут вышли с гадливыми выражениями лиц бледные Ростоцкий с Ниной. Подошли к ним.
— Что там, Стасик?
— Говно едят!
— В каком смысле?
— В прямом! Уселись чинно за большим столом, им в тарелки накладывают колбасками, и они жрут.
— Если можно, без подробностей! — скривилась Купченко.
— Что, действительно?! — вытаращила глаза Алентова.
— Ну не вру же я! Нина, подтверди, — кипел автор «А зори здесь тихие».
— Точно. Я после этого купаты есть не смогу, — негодовала жена Ростоцкого. — Поехали домой, Стас, а то меня прямо здесь вырвет.
После сцен говноедения народ из Малого зала повалил Ниагарой, все-таки люди еще были здравые, не могли заставить себя до конца смотреть. Из тех, кто досидел, оказался Тарковский, вышел взъерошенный, со смехом подсел за их столик. «Неужели расхвалит?» — в тревоге подумал Незримов и спросил:
— Досмотрел?
— Досмотрел.
— В жопу трахали?
— Трахали.
— Говно ели?
— Ели, черти.
— И ты досмотрел? Понравилось, что ли?
— Ну, негр! — обиделся Тарковский. — За кого ты меня принимаешь? Кое-кому понравилось, но единицам. Это вообще не искусство. Антиискусство. Сценически иногда красиво. Но в целом, ничего не скажешь, говно оно и есть говно! Я — коньячку.
— Может, жареную колбаску? — остроумно предложил Лановой.
— О нет, увольте! — ответил Андрей и подавил в себе рвотный спазм.
— Как сказал не помню кто, у нас, конечно, свобода творчества, но не в такой же степени, — съязвил Незримов. — На чьем-то просмотре. Не помнишь, Андрюша?
— Ну ты уксус! — возмутился Тарковский. — Все-таки мое «Зеркало» вам не «Сало»! Смешно сказал Жжёнов, уходя: «Чтоб не смотреть это сало, я покидаю зало!»
— Ну а как твоя «Машина желаний»?
— Начал! Ребята, поздравьте, первую павильонную сцену две недели назад сняли. Дом Сталкера.