Через пару лет Эол Федорович взял у Высоцкого кассету, набрался терпения и на своем собственном новом видюшнике посмотрел до конца этот пазолиниевский манифест антиискусства. Фильм стал для него знаменем той говняной силы, которую с трудом продолжает сдерживать слабеющий год от года Создатель. И как бы ему ни твердили, что персонажи этой гнуснейшей киноленты — носители зла, издевающиеся над невинным человечеством в лице девяти юношей и девяти девушек, что итальянский режиссер, подобно Данте, проходит по кругам ада, Незримов утвердился в мысли, что сам Пазолини являл собой носителя зла, адепта сатаны, и если кто-то говорил, что ему нравится «Сало», сей ценитель говноискусства навсегда переставал для потомка богов что-либо значить.
Страшно даже представить, как эту гадость посмотрел бы Толик, которого во вторую их общую зиму определили в настоящее фигурное катание, сама Тарасова, тренировавшая тогда Роднину и Зайцева, отметила юное дарование: далеко покатится! Они всей семьей теперь ходили кататься на настоящем катке, и лишь Эол Федорович сохранял верность прудному катанию, да и то изредка, чтобы не обижать пруд, не виноватый, что он не профессионал, а всего лишь любитель.
Толика по весне крестили в переделкинской церкви, Эол не возражал, Ньегес стал крестным. Вот только когда поп спросил имена родителей, произошел скандал.
— Марта — значит Марфа, а в крещении как?
— Тамара.
— Чудно у вас всё. Ладно, Тамара. А Эол это как?
— Так и будет — Эол.
— Нет такого имени в святцах. Вас как крестили?
— Я вообще не крещеный.
— Значит, надо сначала вас крестить.
— Я, знаете ли, не хочу.
— А сына крестить хотите?
— Не возражаю, во всяком случае.
— Плохо, что сын крещеный, а отец — атеист.
— Вообще-то он у нас приемный, — взбеленился носитель неправославного имени. — А если плохо, так я вообще могу на улице пока погулять.
И при самом таинстве Незримов не присутствовал.
— Ох и жук же ты, Эол Федорович, — ворчала потом Марта Валерьевна. — Жук в муравейнике.
На крестины Эол Федорович подарил мальчику купленные через третьи руки лучшие немецкие коньки, и Толик смешно восторгался:
— И коньки, и крестили — два в одном!
Глава одиннадцатая
Лицо человеческое
Счастливое время летит быстро. И вот уж забыта радость премьеры «Муравейника», слегка омраченная «Гнездом кукушки», и вовсю они с Ньегесом пашут над новым сценарием. Идею которого, кстати, подсказал не кто-нибудь, а сам небожитель Гайдай. На премьере «Муравейника»:
— Я давно хотел познакомиться с вами, Эол Федорович. Поздравляю, блистательная картина! Я три раза всплакнул.
— А сколько раз рассмеялись?
— Не понял... Ни разу вообще-то.
— Это я к тому, Леонид Иович, что всегда вам завидовал и завидую.
— Вы — мне?!
— Да. Я — вам. Мне бы снять «Бриллиантовую руку» или «Ивана Васильевича», и я бы считал, что прожил не зря.
— Вот так так! С чего бы это?
— Бог не дал снимать комедии, а я всю жизнь мечтаю. И все никак не сподоблюсь.
— Бросьте вы! — вдруг осердился Гайдай. — Смеетесь надо мной? Это я всю жизнь мечтаю выпутаться из этой смехотворщины. Вот смотрю ваш «Муравейник» и губы кусаю, что не я снял этот фильм.
Не верилось ушам. Незримов хлопал глазами, глядя на царя и бога советской кинокомедии:
— Не может быть! А я кусаю губы, когда смотрю ваши шедевры. Почему не я? Почему я не в состоянии оторваться от земли и взлететь над всей этой тяжеловесной драмотягой! Полететь как Гайдай, как Данелия.
— Бросьте, бросьте, не хочу даже и слушать! — по-настоящему злился Леонид Иович, становясь похожим на загнанную в угол крысу. — Дурость какая-то! Драма и трагедия — искусство высокое, это каждый школьник вам скажет. А комедия — низменный жанр. Мой первый фильм «Долгий путь». Его никто не знает. Он был не комедийный, но Ромм почему-то увидел во мне смехоплета. И, так сказать, направил, будь он неладен. Когда я смотрю произведения высокого кино, я чувствую себя Тони Престо в его первой оболочке, мечтаю обрести вторую, но этим мечтам не суждено сбыться. Я хочу обрести свое настоящее лицо, а вынужден всю жизнь носить личину. Но что делать, глупо роптать, когда тебе дали талант, ты его использовал и у всех в почете. Даже у таких, как вы. Неужели вам все мои фильмы нравятся?
— Все, — кивнул Незримов, но правдолюбец в нем все же взыграл. — Почти.
— Ага! Даже знаю, какие не нравятся. «Жених с того света», дурацкое кино. «Трижды воскресший», тоже дрянь. Правильно?
— И еще последний. Который «Не может быть!».
— Точно. Свистопляска. Сам вижу. Сейчас по вашим стопам за Гоголя взялся. «Ревизора». Но что-то, похоже, тоже не ахти получается. Даже Папанов хреново играет.
Когда Незримов пересказал этот разговор жене, та возликовала:
— Вот видишь! Я всегда тебе говорила, что твое призвание высокое. И нечего метаться, как кошка на раскаленной крыше.
— Ты умница у меня. А кто такой Тони Престо?
— Что-то знакомое... Вертится на уме... Нет, не могу вспомнить.
Он стал у всех спрашивать. Актер? Режиссер? Писатель? Все пожимали плечами, и только Сашка конечно же оказался самым вумным:
— Темный ты человек, Ёлкин. Это же герой романа твоего любимого Беляева.
— Да ты чё?
— Через плечо! «Человек, потерявший лицо».
И название родилось сразу, как только потомок богов прочитал роман. Никакой не нашедший и не потерявший, а просто — «Человеческое лицо». Или нет, даже так лучше: «Лицо человеческое». Тони Престо, уродливый карлик, актер определенного жанра глупых кинокомедий, влюбился в кинодиву Гедду Люкс, сделал ей предложение, но она оскорбительно отвергла его. И вдруг Престо узнаёт о русском хирурге-кудеснике Сорокине, который с помощью новейших достижений эндокринологии способен возвращать людям тот внешний вид, который был изначально заложен в них природой, но по каким-то причинам искривился. Престо проходит курс лечения и превращается в высокого красавца. Теперь он намерен стать режиссером и снимать драматические фильмы. Вот что имел в виду Леонид Иович. На нового Престо ополчается весь мир киноиндустрии. Всех устраивал урод, и никому не нужен амбициозный красавчик, коих пруд пруди.
Удручало одно: не хотелось снимать про некий условный Запад, как в «Человеке-амфибии» Чеботарева и Казанского, фильме, который Толик смотрел раз двадцать, грустя о том, что его снял не папа Федорыч, на второй год ставший и вовсе Папфёдчем, в то время как мама Марта уважительно оставалась мамой Мартой.
— И что, действие тоже будет в тридцатые годы, при черно-белом кино? — хмурился Ньегес.
Он вообще теперь много хмурился. Больше года прошло, как умер Франко, а Саше не давали разрешения даже на то, чтобы хотя бы на недельку смотаться в Испанию. По этому поводу даже призрак из глубин бурения вновь дал о себе знать.
— Да пустите Сашку в его Испанию! — возмущенно потребовал Незримов, сидя в роскошном номере «Националя», прослушиваемом всеми ветрами слухачей, которых все еще в народе считали всемогущими.
— Да, собственно, если вы за него ручаетесь... — ласково улыбнулся Адамантов. — Времена меняются. Мы становимся более открыты всему миру. Через три года ждем Олимпиаду. Как говорится, «все флаги в гости будут к нам».
— Ну так и вот же! Пусть съездит. Пусть даже пару месяцев там проведет. Уверяю вас, Саша Ньегес до мозга костей русский советский человек. Не нужен ему никакой капитализм.
— Это так, — сделал серьезное лицо Адамантов, — но основательно подтвердились сведения о том, что Александр Георгиевич Ньегес является не просто беженцем из франкистской Испании, но и потомственным испанским дворянином.
— Идальго?!
— Идальго, идальго. Так вот, Ёлфёч, не захочет ли сей Александр Георгиевич сделаться доном Алехандро?
— Прямо уж там, в Испаниях, все только и ждут, чтобы вернуть ему наследственную собственность! Не смешите меня, Родионлегч. Не там ищете крамолу. Уж в Саше ее нет ни на грош.
— Ну хорошо, мы об этом подумаем. Так что же, Ёлфёч, говорят, не понравился вам последний фильм Пазолини? — вдруг рассмеялся гэбист.
— А вам понравился? — с вызовом спросил режиссер.
— Жуть! Никогда бы не подумал, что кинорежиссер способен опуститься в такое дерьмо.
— Хуже то, что эту сатанинскую выходку начинают внедрять в сознание доверчивых дураков как шедевр.
Дальше пошли благие беседы о киноискусстве, никоим образом не касающиеся госбезопасности, Адамантов припомнил еще один скандальный фильм того времени — «Империю чувств» Нагисы Осимы, там черт знает что показывают, бесстыдное скотство, но Пазолини конечно же в мерзости превзошел японца, у которого хоть какая-то есть эстетика. Смешно, что сотрудник органов «Империю чувств» смотрел, а до кинорежиссера она еще не дошла. А под занавес разговора Адамантов вдруг сказал:
— Знаете что, Ёлфёч, мы отпустим вашего идальго в Испанию. На целый месяц. Но при одном условии. С ним поедете вы. Вдвоем. Без жен.
— Понимаю, — засмеялся Незримов. — Они останутся в ваших кровавых застенках в качестве заложниц.
— В качестве. Но не в застенках, разумеется.
— У меня тоже небольшое условие. Пусть ваше разрешение действует не раньше мая. Я хочу, чтобы мы с ним сценарий закончили, а уж потом с чистой совестью на свободу.
— Хороший роман вы решили экранизировать. В детстве мне он очень нравился. Только я не понимал, как эта Эллен бросила Антонио, дура какая-то. Вы ведь второй вариант романа будете экранизировать? «Человек, нашедший свое лицо»?
— Мы используем оба варианта.
— Ну что ж, в мае так в мае.
То, что ее не пустили тогда в Испанию, Марта Незримова восприняла как личное оскорбление. Именно с этого в их семье начался разлад, поначалу скрытый, она не сказала мужу, что, по ее твердому убеждению, он не должен был соглашаться лететь в Мадрид без нее. Средневековье какое-то! Рыцарь один отправляется странствовать, а жена остается в замке. Еще бы пояс верности на нее напялили. Кстати, как, интересно, они выглядели? Лишь много лет спустя она увидит таковой в музее Куриозита в Сан-Марино — противную железяку с прорезями для пописать и покакать, но там же узнает, что это подделка, специально для музея всяких причуд, а на самом деле пояса верности — глупая выдумка средневековых писателей, носить такие значило через пару недель окочуриться от заражения крови.