Эолова Арфа — страница 107 из 183

Тут алькальд, строго глядя вокруг себя, поморщился, но тотчас улыбнулся и выбросил перед собой оранжевую тряпку.

— Индульто-о-о-о! — прокатилось девятым валом по Лас-Вентас.

— Индульто! — охрипшим голосом орал Сашка Ньегес, испанец из России. — Ёл твою мать! Мы победили! Индульто!

— Это пощада, что ли? — не верил своему счастью Незримов, еще полчаса назад и не задумывавшийся, какое это счастье, когда отважному и несгибаемому быкозавру дарят индульто.

Казалось, бык сейчас тоже начнет артистично кланяться публике, но он стоял с высунутым языком и дышал, капая кровью на оранжевый песок арены. Счастливый Пакирри снова надел на голову шапочку, взял мулету и почему-то снова стал торрировать, дразнить быка, заставлять его совершать броски.

— Что это? Отменили? — в ужасе воскликнул режиссер.

— Не понимаю! Отменили? — в не меньшем ужасе возопил сценарист. Он повернулся к соседям и трагически вопросил: — Канселасьон?

— Но, сеньор, но! Индульто! — радостно ответили ему со всех сторон.

И тут оказалось, что и впрямь не отменили, не канселасьон никакой, а настоящее индульто, потому что Пакирри довел бычару до дверей, там распахнулись воротца, из которых спасенного подразнили капотой, и он ринулся туда, в счастливую тьму своей дальнейшей племенной жизни. Зрители сорвались с мест, ринулись на арену, где быстро образовалась толпа, она подхватила Пакирри, вознесла его над собой и понесла по кругу почета, трижды обнесла по арене, всякий раз радостно крича что-то Хуану Карлосу, проходя мимо его сомбры, и он первым стал чинно уходить от места триумфа перца Пакирри с гагаринскими ямочками. И триумфатора тоже вынесли с арены.

— Айда и мы посмотрим, что там будет! — командовал охрипший Санчо.

Выплеснувшись вместе с толпой на площадь, режиссер и сценарист успели застать, как Пакирри несли вокруг Лас-Вентаса снаружи и на руках вносили в бирюзового цвета микроавтобус. Площадь ликовала, словно в космос запустили первого испанского космонавта Хорхе Гагарро. Но и уже стремительно растекалась по сторонам, чтобы в тесных от посетителей кабачках отметить столь важное для всей страны событие.

Наутро режиссер и сценарист не могли вспомнить, как оказались оба в каморке у Незримова, причем Дон Кихот на полу, а Санчо Панса в кровати. Кругом валялись допитые и стояли недопитые бутылки риохи, мгновенно бросившиеся помогать гостям из России чинить свое здоровье.

— Индульто, — первое, что смог произнести Незримов, а ничего другого и не требовалось. Индульто всему человечеству, пощада людям и быкам, монархистам и республиканцам, помилование красным и белым, королям и капусте.

Ужасно то, что свои похмельные рожи им в тот день предстояло нести на встречу с испанскими кинематографистами, причем не куда-нибудь, а в культурный центр мадридской мэрии, но оказалось, что и местные киношники вчера тоже изрядно квасили по самым разным причинам, включая и триумф Пакирри, у большинства морды такие же помятые. На встречу пришли ровесник Незримова и Ньегеса документалист Басилио Мартин Патино, чуть помоложе Педро Олеа, прославившийся фильмом против Франко со смешным названием «Пим, пам, пум, огонь!», особенно помятый актер Хосе Луис Лопес Васкес, молодой баск Виктор Эрисе, сильно помятый режиссер Мануэль Гутьеррес Арагон и очень сердитая режиссерка Пилар Миро, которая сняла пока только один фильм, но уже очень высоко о себе возомнила. Сашку все сразу записали в свои, любезно похлопывали по плечу, но как-то скоро и забыли о его существовании, потому что заговорили о вчерашнем индульто. Тема корриды оказалась опасной: одни яростно ее защищали — душа Испании в корриде, — а другие столь же яростно желали ее запрета, мол, победившая в стране демократия уничтожит сей варварский способ развлечений, душа Испании не в быкоубийстве, а в танце, в стихах, в книгах. Потом стали пить вино, явился самый знаменитый режиссер Испании Хуан Антонио Бардем, Незримов смотрел его «Смерть велосипедиста», которая и в советском прокате шла, и на закрытых показах видел «Механическое пианино», «Ничего не происходит» и совсем недавно «Конец недели», Бардем же смотрел только «Голод», но стал дико хвалить, особенно эротические сцены.

— У нас там разве были? — удивился Ньегес.

А вечером потащили русских гостей в таблао Вийя Роза — самое лучшее в Мадриде заведение, где исполняют фламенко. Незримову страшно понравилось слово «таблао», в котором так и стучали каблуки, кастаньеты и гитарные струны, трагически завывало пение: таб-ла-а-а-а-о-о-о-о! Пел молодой Камарон де ла Исла, которому все сулили славу великого кантаора Испании, он уже записал девять альбомов с непревзойденным гитаристом Пако де Лусией, но сейчас они поссорились, и новым токаором Камарона выступал совсем молодой Хосе Фернандес Торрес, по прозвищу Томатито — помидорчик. Словом, все по высшему разряду, и режиссер со сценаристом во все глаза и во все уши впивали в себя дуэнде — огонь и магию фламенко. О, как плясали байлаоры — танцоры и танцовщицы! Мужик лет сорока, с виду грузный, но такой подвижный, парень лет тридцати, тонкий и натянутый, как стальная струна, и три байлаорки, одна тощая, как зараза, вторая изящная, но не худая, третья лет пятидесяти, откровенно толстая, но что она вытворяла! Не кончались танцы и пение, не иссякало вино, к которому подавали всякие тапасы — бутербродики, пинчосы с креветками — маленькие шашлычки, — хамон такой, хамон сякой, кусочек дыни, завернутый в хамон, еще что-то... А проснулись они опять, как накануне, в одном жилище, только теперь в Сашкином, и режиссер на кровати, а сценарист на полу. Сегодня намечалась их поездка в Долину Павших, где, как оказалось, перезахоронены отец и мать Ньегеса.

— Я никуда не поеду, — сказал Санчо.

— Это еще как это?

— Я влюбился. Безумно, смертельно, безумно.

Однако они все-таки поехали туда, где покоился прах и Хорхе Ньегеса-и-Монтередондо, и Эсмеральды Ньегес-и-Риобланко. С похмелья хорошо плачется, и Сашка так ревел, что и потомок богов исторг из себя три ручья, обнимая родного друга с мыслью: нет, ты не останешься, собака, в своей Испании, ты нужен России, жене и сыну, мне, наконец! Излив целый Бискайский залив слез, Ньегес вдруг промычал:

— Я должен снова ее видеть. Она у меня в глазах огня. В огне глаз, короче.

— Да кто она-то?

— Лобас.

— Какая еще Лобас? Володька Лобас? Еврей-научпоповец? Так он в Америку сбежал лет пять назад.

— Сам ты научпоповец! Танцовщица. Наталия Лобас. Вчера.

— Их там три было. Толстая или тощая?

— Средняя которая. Жгучая. Не помнишь?

— Смутно, смутно...

— Слепец! Научпоповец!

Поначалу думалось: пройдет этот бред, но Ньегес не унимался, он ходил и ныл, что отныне не мыслит своего существования, если перед его глазами не будет жгучей Наталии Лобас.

Байе до лос Каидос, или Долина Павших, — огромный мемориал, созданный в сороковые годы каудильо Франко ради народного объединения, сюда свезены и погребены останки почти тридцати четырех тысяч погибших в гражданской войне с обеих сторон, многие из них убили один другого, фалангисты и республиканцы. Под гигантским крестом широкая эспланада, сквозь врата можно войти в подземную базилику, на фуникулере подняться к подножию креста и полюбоваться на статую взлетающего воскресшего Спасителя. Но Ньегес рассеянно бродил тут, весь в мыслях о танцовщице Лобас, и даже отказался от поездки в Эскориал, расположенный в нескольких километрах, о нем говорят: архитектурный кошмар! Поехал в Мадрид, а Незримов посетил резиденцию испанского короля в одиночестве. И так пошло дальше. Куда бы они ни приезжали с показом своих фильмов и выступлениями перед зрителями: в Толедо, в Сеговию, в Барселону, в Сарагосу, в Севилью, — Ньегес скорее спешил избавиться от каждого великолепного города, как от тесной, тяжкой и неудобной, хотя и пышной, одежды тореадора. Они и на корриду еще ходили, в Малаге и в Севилье, но оба раза оказалось хуже, чем та незабвенная мадридская, и Ньегес уже не так бешено воспринимал тавромахию, все заслоняла любовь, ему надобно было скорее мчаться в Мадрид, чтобы видеть жгучую красавицу Наталию Лобас.

— У тебя жена и сын! Забыл?

— У тебя тоже были жена и сын. Забыл?

— Но ты же сам говоришь, что у нее муж и ребенок.

— Отобью. Уведу. Я без ума от нее. Она жгучая.

Незримов подводил его к зеркалу:

— Посмотри на себя. Ты толстый, в свои сорок семь выглядишь на все шестьдесят. А она? Ей тридцатник, не больше.

— У тебя с Мартой тоже разница не малая.

— Но твоя Лобас испанка.

— И я испанец.

— Она гражданка Испании.

— И я стану.

Он ходил в таблао Вийя Роза на все представления, где участвовала Наталия Лобас, орал прямо в нее «браво!», приносил огромные букеты и уже нарвался на разговор, пока еще не с мужем — с товарищами по фламенко Камароном и Томатино, типа чё те надо, чувак, чё ты к ней лезешь? люблю ее так, что кипятком писаю, жить не могу, всех перережу, всем кровь пущу, ребята, вы же испанцы, вы знаете, что такое любовь! катись отсюда, чувачок, ты ненашенский, хоть и испашка, вали в свой Уньон Совьетика, не то рога поотшибаем! амигосы, вы не правы, не вставайте, чикосы, на моем пути, не то моргалы выколю, рога поотшибаю, лучше по-хорошему делайте вид, что ничего не происходит... По хлебалу он не получил, но встал перед ультиматумом в следующий раз иметь дело с мужем, Гонсалесом Паседо, известным сопладором, то есть стеклодувом. Сей ультиматум он повез с собой в Валенсию, в родовое имение Монтередондо. Туда, где Алехандро родился 13 апреля 1930 года.

Беднягу ждал удар. Оказалось, оно куплено каким-то американским магнатом и попасть в него не представляется никакой возможности, бедного Санчо со всех сторон окружили стены.

— Вот тебе и твоя родина, Сашочек, — злорадствовал Незримов.

— Глория а ля патрия! — вскинул кулак сценарист.

— Нет, дружище, судьба связала нас с тобой, как Санчо Пансу с Дон Кихотом. Я без тебя почти ноль. И ты без меня ноль.