А Кротиков продолжает витийствовать:
— Болезнями нашего Антошу женский пол награждал разнообразными. Так что туберкулёзиус по сравнению с ними — цветочечки. Доподлинно известно, что на Сахалине за гроши, за копеечки он молоденьких арестанточек как семечки щелкал.
Кадр резко меняется, цветение крымской природы подмято суровостью сахалинской непогоды. Чехов в бараке осматривает больных, что-то записывает, вид у него изнуренный, он еле держится на ногах. Подходит следующий больной, показывает язвы на ногах, Чехов осматривает, опять что-то пишет. Подходит девушка лет семнадцати, бледная, под глазами черные круги, он осматривает ее, кладет ей руку на лоб, чуть не плачет от жалости, снова что-то пишет.
Олег Басилашвили тоже пробовался на роль Чехова, но, как и в «Иронии судьбы», вместо него взяли Юрия Яковлева. В «Тине» он сыграл роль бездушного чиновника, к которому Чехов на Сахалине приходит требовать лекарств для больных, а он ему:
— Антон Павлович, вот вы известный писатель, должны понимать, что средства казны идут по правильному назначению. Их тратят для лечения тех, кто способен приносить пользу обществу. Здесь же, в наших Палестинах, оказалось отребье человеческое, морально разложившиеся, никчемные люди. И вы предлагаете отнять у тех, чтобы отдать этим. Вместо того чтобы поливать яблони — ухаживать за чертополохом. Простите, но не разделяю ваших подобных устремлений.
Сценарий у Незримова шел туго, ведь он впервые писал его сам, без Сашки, эль дьябло того побери. И, о чудо, на итальянской земле объявился сей потомственный испанский идальго! Два года не виделись. Прискакал в Рим на их очередную годовщину свадьбы. Отныне они отмечали дважды: 12 июня — первую женитьбу и 12 сентября — ренессанс. Ньегес привез в подарок чудесную декоративную миниатюрную арфу из слоновой кости, с серебряными струнами. Приехала и байлаора Наталия, жгучая его красотка, даже пыталась что-то по-русски говорить, но плоховато. Была она настолько хороша собой, что даже Марта Валерьевна пришла в полный восторг:
— Женщины не фанатки женской красоты, но следует признать, у Саши губа не дура. Я бы тоже влюбилась, будь я мужчиной.
Праздновали четырнадцатую годовщину в Венеции, плавали на гондолах, пели русские, итальянские и испанские песни, восторгались, пили фалернское вино, Эол Федорович рассказывал, как Чехов обожал этот город, как он писал, что замечательнее Венеции городов не видел в жизни, мечтал навсегда здесь остаться, а когда слушал орган в венецианских храмах, поневоле хотел принять католичество. Ньегес рассказывал о Пакирри, на чьи бои он постоянно ходит, но видел, что Незримову до Пакирри как папуасу до устройства парламентской республики. За прошедшие два года Саша немного продвинулся в карьерном росте и теперь возглавлял небольшую фирму, занимающуюся ремонтом электрооборудования. Он уже стал путать и забывать некоторые русские слова и выражения.
— Что-то я не помню, как правильно: «мне до фонаря» или «мне до лампочки».
— И так и так, дурень! — смеялся Незримов. — Кстати, не ты один у нас идальго, я, как выяснилось, вообще князь, только у нас в Стране Советов это нормальным людям до лампочки и до фонаря. — И Незримов посвятил Ньегеса в тайну своего кавказского происхождения, на что тот произнес испанское восклицание, известное любому неиспанцу:
— О, карамба!
Он уехал в свой Мадрид, прихватив подкопирочный машинописный вариант сценария «Тины», и к осени прислал его в подработанном виде. С болью в сердце Незримов вынужден был признать, что без участия Санчо Пансы писанина Дон Кихота не имеет необходимой прелести. Получив уже почти готовый гьон — именно так «киносценарий» по-испански, — режиссер затосковал по Ялте, Сахалину, Москве, Таганрогу и прочей Чехонтонии. Перед ним, как неотвратимое нашествие судьбы, вырастала проблема: как быть? Расставаться с милой женой, с которой он переживал ренессансные медовые месяцы, ехать в Россию и там снимать кино? Или оставаться здесь, добиваться возможности снимать «Тину» на Чинечитте? Первое ужасно, второе — просто абсурд. Кстати, на знаменитом детище Бенито Муссолини, главной итальянской киностудии в пригороде Рима, Незримов за время жития в Италии побывал не раз. Студия переживала не лучшие времена, оказалась на грани банкротства, и уже государство заявило, что готово приватизировать Голливуд на Тибре. Незримов смотрел на Чинечитте, как Дзеффирелли начинает снимать свою «Травиату» с оперными певцами Пласидо Доминго и Анастасией Стратас, как раз тогда приехали и наши балетные Максимова и Васильев, чтобы станцевать в этом фильме испанскую байлаору и матадора. А еще ему даже показали то платье, в котором в «Сладкой жизни» снималась Анита Экберг. О самой Аните ему сказал Феллини, что она сильно растолстела и почти не вылезает из своей загородной виллы. Можно было к ней и съездить, но Марта знала, что Ника-клубника когда-то была похожа на Аниту в роли Сильвии, и Эол решил не ворошить.
Он дорабатывал и дорабатывал режиссерский сценарий, оттягивая тот момент, когда надо будет ехать из прекрасной в немытую и хотя бы на время расставаться с любимой. Он не представлял себе разлуку и не представлял, как сможет еще хотя бы несколько месяцев торчать в Италии, дорабатывать сценарий и не снимать кино, которое сидело у него уже на кончиках пальцев. Спасение пришло само собой: в начале ноября умер Брежнев, новое руководство страны, как это всегда бывает, стало куда только можно пристраивать своих человечков, увольнение могло ждать кого угодно, и как раз так получилось, что своего человечка понадобилось воткнуть в качестве атташе по культуре на виллу Абамелек. Любезнейший Николай Митрофанович вызвал к себе Марту Валерьевну и, чуть не плача, сообщил ей, что принято решение: в Рим едет какой-то Тютькин или Синепупочкин — что поделать, если он троюродный брат двоюродной сестры троюродного брата самого Михаила Филиппова. И что же? Как что, Михаил Филиппов, актер в Маяковке, замечательный актер. Ничего не понятно. А вам, дорогая Марта Велериевна, к нашему величайшему сожалению, предлагается место атташе по культуре в... Гондурасе? Гвинее-Бисау? Ну нет, что вы! В Финляндии. Тоже ведь очень неплохая страна. Так я финского не знаю. Выучите. К тому же там все прекрасно владеют английским.
— Ёлкин, а кто такой Михаил Филиппов? Актер в Маяковке.
— Есть такой. Неплохой. Но и не Смоктуновский. Кстати, женат на дочке Андропова. Так что теперь пойдет в гору.
— Ах вот оно что! Теперь все ясно. Он-то в гору. А я под гору. Собираем манатки. Меня переводят адеттой культурале в Финляндию. Разумеется, я не поеду. Я глянула, как по-фински «атташе по культуре»: культтууриинеен атеениииии. Ну их! Ты рад за нас?
Он был рад, страшно рад. Конечно, жалко жену, она такую дипкарьеру делала тут в Италиях, но зато они могут хотя бы на время вернуться в Россию, на дачу во Внуково, на «Мосфильм», в Ялту, в Чехенланд! Ура? Конечно, ура! Но тихо-тихо, во глубине незримых руд, в безднах подсознания.
— Бедная моя! Как мне жаль тебя! Но в Финляндию ехать и впрямь стрёмно. К тому же там меня непременно тайком прирежут за «Разрывную пулю».
— Отыщут оставшуюся с той войны разрывную и пристрелят, — с трагическим вздохом согласилась любимая.
Но до чего же им обоим вдруг стало так радостно вернуться на их дачу, горестную от одиночества, потерявшую надежду вернуть себе хозяев. Они нарочно никому не говорили, на какой срок едут в Италию: не хотелось, чтобы тут осваивался Платоша со своей женой или Толик со своим шкурником. Расконсервировали даченьку и снова зажили тут припеваючи, а предложат еще куда поехать — пуркуа па.
Зато теперь можно влиться в советский кинопроцесс, из которого Незримов вывалился на целых полтора года. О родная цензура, худсоветы и планерные заседания, пропесочивания и перетряхивания — все то, без чего на Западе свободный художник превращается в занудного гуру, обеспокоенного главным поиском — самого себя в искусстве, и как бы еще этого самого себя не потерять. Конечно же, выйдя на худсовет с новым сценарием, Незримов — на тебе! — получил со всех сторон по морде. Ну что это за Чехов, товарищи?! Это хлюст какой-то, хлыщ, это Хлестаков, а не тот Антон Павлович, к которому мы все так привыкли. Переделать, все категорически переделать! Виноват! Слушаюсь! Можно идти? Идите. Служу Советскому Союзу!
За время его отсутствия наше кино не пополнилось шедеврами, достойными шестидесятых и семидесятых годов, народ балдел от «Карнавала» Татьяны Лиозновой, Никита Михалков выпустил «Родню» с Мордюковой и Богатыревым. Последний как актер нравился Незримову, и у Михалкова в «Своем среди чужих», и в роли Штольца в «Обломове», но тёрла фамилия, ставшая противной после болезненной истории с Толиком.
Гайдай со своим «Спортлото» в год смерти Брежнева снова стал лидером проката, но до чего же позорно упал! Незримов чуть не плакал от горя, когда смотрел эту дрянь еще в Италии.
А первая премьера, на которую они с Арфой пошли по возвращении в Россию, — «Покровские ворота» в Доме кино, точнее, предпремьерный показ. Картину снял Миша Козаков, до этого в качестве режиссера дебютировавший с «Безымянной звездой». Как с морозной улицы возвращаешься в тепло своей маленькой квартирки, так Незримовы вернулись в теплую, хоть и затхлую советскую действительность. Эолу фильм откровенно не понравился: дешевые популистские приемы, рассчитанные на многолетнюю любовь неприхотливого зрителя. Он так и сказал, как водится, без обиняков, похвалив кое-что невзначай. Думал, он один такой, но Никита Михалков тоже кривил рожу и говорил нелицеприятное, а Михаил Ульянов испортил все, произнеся глупейшее:
— Кругом в стране такие дела творятся, а ты все чему-то радуешься, смеешься, веселишься.
Как будто у нас в стране бывали времена, когда не творились «такие дела». И похуже бывали. А какой-то придурок чиновник добавил дури:
— Да это какой-то Зощенко!
Зощенко, конечно, пошляк, но кидать такую фразу значило возбудить интеллигентские кухни, и вскоре критики Алла Гербер, Элеонора Люблянская и Станислав Рассадин вознесли Мишин фильм до небес, а поэт Давид Самойлов разразился строчками: