Невеста Рита сокрушалась:
— Он говорил, у него предчувствие. Мол, до тридцати не доживу. А я ему сказала: если на мне женишься, до ста доживешь. А он совсем чуть-чуть до свадьбы не дожил.
Вскоре после похорон Толика началась вторая чеченская война, но эта тема еще не скоро коснется судьбы режиссера Незримова, и пока он увлеченно работал над «Волшебницей», помогая сбережениям жены благополучно таять в теплых лучах люмьера. Раздражался, когда что-то постоянно отвлекало его, и особенно влетело Толикову папаше, появившемуся в октябре со злобной мордой:
— Где мой сын?
— Это тебя надо спросить, гадина! — разъярился Эол Федорович, выталкивая Богатырева из калитки дачи на улицу и толкая дальше.
— Ты не лапай меня! Где сын, говори! — угрожающе рычал алконавт, отступая, как французы по Смоленской дороге.
— Это я тебя спрошу: где наш сын? — готовый на все, ревел Незримов. — Он бы не умер, если бы жил с нами!
— Куда уж там, конечно! Вы бы да мы бы!
— Протрезвел ненадолго? Катись дальше пей.
— Сам катись!
— Хороших, как Толик, почему-то... А такие, как ты, тварь... — захлебывался в благородном гневе потомок богов.
— По какому праву вы похоронили его у себя под боком? — летело из смрадного рта. — Может, и денежки его себе захапали?
Покуда шла перепалка, приемный отец держал физического папашу за грудки потёрханного пальто и медленно подталкивал того к соседнему большому пруду, не принадлежащему никому, и когда речь зашла про денежки, он уже не выдержал и резко толкнул пропойцу так, что тот упал навзничь прямо в пруд, заорал там, выхватил из воды илистую корягу и стал грозно вылезать на берег. Но годы, беззаветно отданные алконавтике, ослабили некогда сильную мужскую особь, поджарый и здоровый Незримов легко выхватил корягу из рук Богатырева и расколол ее надвое об лихую голову врага. Тот взвыл и рухнул на колени. Драка получилась неприглядная, не эффектная, не для киношки, но — результативная.
— Еще раз появишься в нашей жизни — убью! — произнес Эол Федорович таким голосом, что поверженный алкозавр посмотрел на него жалобно и испуганно, а победитель торжественно сел в серебристо-сиреневого Мурзилку, врубил мотор и укатил подобру-поздорову в свои мосфильмовские дали.
В 2000 году большинство человечества встречало новое столетие и новое тысячелетие, хотя ежу понятно, что каждое число с нулем в конце является последним в десятке, сотне, тысяче, а следующая десятка, сотня и тысяча начинается с единицы в конце числа. Эол Федорович устал всем повторять, что в новые век и тысячелетие мы шагнем в следующем году, и махнул рукой: да провалитесь вы! что хотите, то и празднуйте!
— Да ладно тебе, Ёлкин, — смеялась Марта, — зато два раза отметим: в этом году и в следующем.
В трехдевяточном 1999-м закатилась в прошлое России ярчайшая звезда алконавтики, уступив место какому-то слабо мерцающему светлячку, начавшему свой путь по вершине власти с задиристой фразы про сортиры, и все думали, что этот бледный и испуганный кагэбэшник долго не продержится, — а он-то как раз окажется живучим, наберет силу и значительно превзойдет долготу свечения звезды алконавтики.
— Прикольно, — заметила Марта Валерьевна, — твой предыдущий фильм вышел еще при пятнистом, а следующий выйдет при новом, при алкаше же ни одного!
— Да, прикольно. Может, так и надо почему-то, — задумался Незримов.
Новая власть всегда вселяет надежду, а на Эола Федоровича надвигалось семидесятилетие. Вдруг этот заморыш любит его фильмы или пересекался с Адамантовым на своих кагэбэшных тропах — мы с тобой одной крови — и тот посоветует ему вытащить из небытия хорошего режиссера, борющегося с антиэстетикой в искусстве? Ведь сколько можно на каждом углу расхваливать эту вползающую в мир болотистую сокуровщину!
Кстати, Адамантов пропал, будто его и не было никогда. Жив ли? Видно, так хорошо устроился в новой жизни, что и дела нет до задушевных разговоров с интересным собеседником.
Как бы то ни было, но после десятилетнего простоя режиссер Эол Незримов снова увлеченно и энергично работал, закончил съемочный процесс, монтировал «Волшебницу», смотрел смонтированное, мучился, злился, перемонтировал по много раз и вновь оставался недоволен.
Новый фильм Данелии «Фортуна» не сильно понравился ему, в годы всероссийской алконавтики Гия работал неохотно, снял два фильма — «Настя» и «Орел и решка», слабее, чем то, что он делал в шестидесятые и семидесятые, но все же не сильно скатился под откос, в отличие от Гайдая и Рязанова. Незримов и Данелия общались нечасто, но всегда радостно, напивались, пели песни, русские и грузинские, хвалили друг друга, а все остальное — чепуха, есть только мы, самые лучшие в мире, ну еще десяток-другой имен можно назвать.
Иная песня с Рязановым, будто в старые времена он был один, а теперь сделался другим, тот был Джекилл, а этот — Хайд со своей этой вечной Ахеджаковой.
— С этой выхухолью! Которая в девяносто третьем призывала ельциноидов утопить страну в крови. Ну а ты как могла в такой чешуе сниматься, Ира! — громокипел он, посмотрев премьеру рязановских «Старых кляч», да так разгневался, что начал носиться с идеей убрать Купченко, переснять вместо нее другую актрису.
— Ты не ошизел ли? — перепугалась Марта. — Хочешь навсегда поругаться с Васей и Ирой? Нашими лучшими друзьями!
— Да плохо, плохо она играет в «Волшебнице». А все потому, что хватается за любые рольки, играет у испошлившегося вконец Эльдарушки. А когда без разбору хаваешь все подряд, вкус-то притупляется.
«Волшебница» оказалась под угрозой того же, что сотворил Гоголь с «Мертвыми душами». Чем больше Незримов отсматривал снятый и смонтированный материал, тем больше приходил в уныние и орал:
— Хрень собачья! Полнейшая, бездарнейшая, глупейшая хрень! Актеришки играют тяп-ляп, сценарий идиотский, работа оператора любительская. А все потому, что режиссер урод. А все потому, что Ньегес оказался предателем и мне пришлось самому кроить сценарий, вот и вышло хрен знает что!
С Ньегесом изредка созванивались. У него уже давно шла иная жизнь, и возвращаться к киношке проклятый идальго не собирался. Он и по-русски-то стал с запинкой разговаривать, слова забывал. Словом, пропал испанский казак. Ах, как жаль, до слез жалко!
— Эх, Санчо, если бы ты знал, как мне без тебя говённо! — летело по телефону из России в Испанию.
— Я тоже скучаю по тебе, Ёлка, — возвращалось из Испании в Россию не вполне убедительное, почти равнодушное.
Новым ударом стал просмотр привезенного для проката в России нового фильма Мингеллы. «Талантливый мистер Рипли» добил Незримова в его ненависти к своему последнему творению.
— Вот как надо снимать, вот как надо снимать, вот как надо снимать, — остолбенело талдычил он, и жена не на шутку взволновалась, видя его таким убитым, растерянным и беспомощным. — А у этого Незримова все, как у новичка, блёкло, картонно, фанерно! — говорил он о себе в третьем лице. — Вот уж госпожа Любля...ская порадуется. Какой ей подарочек!
— Перестань, Ёлочкин, миленький...
— Что перестань! Что перестань! Успокоить меня хочешь? Умиротворить?
— Не ори на меня! Я все свои заработанные бабки в это кино вложила, а ты мне тут истерики выписываешь! Тоже мне принц Датский, быть или не быть, не знала я тридцать с лишним лет назад, что выхожу замуж за будущего нытика.
Он пытался опомниться, взять себя в руки, увидеть трезво, что в «Волшебнице» действительно плохо, а что еще куда ни шло. Но здрасьте, еще чего! Какое там куда ни шло? С таким подходцем лучше сразу с четвертого этажа, как Саша Белявский.
В день, когда Толику исполнилось бы тридцать, крепко напились и горько плакали о том, как Бог послал им такого хорошего мальчика, а потом Сам же и отнял.
— Этот твой Бог... — скулил Незримов. — За что Он так с людьми? А? Если Он и есть, то такой несправедливый.
— Не говори так, — всхлипывала Марта, время от времени порывавшаяся прийти к Богу и Церкви, но всегда возвращавшаяся от них к мужу и его атеистическим убеждениям. — Мы не знаем о Его справедливостях и несправедливостях.
— А я и знать не желаю!
Наплакавшись, устали от горя и уснули под утро, но тихий апрельский рассвет огласили звериные дикие вопли:
— Они сына моего убили! Сына моего единственного! Толюшечку! Эти Незримовы! Тоже мне деятели кино! А сына убили. Сына!
Никогда не любивший охоту, в середине девяностых Незримов прикупил двустволочку и по блату обзавелся разрешением на нее: времена неспокойные, то там, то сям нападения на дачи. И вот теперь он вскочил, а уже через минуту жена тащилась за ним, хватая за края пижамы:
— Ёлкин! Не вздумай! Умоляю тебя! Тебя же посадят, дурака старого. Да и не орет он уже.
Но, споря с ее доводами, снова зазвучали пьяные рыдания о сыне и его убийцах, и Эол, отцепившись от своей верной Арфы, выскочил из дома, побежал босиком к калитке, распахнул ее и увидел качающийся призрак отца Толика. Он стоял над прудом как над трупом, почему-то как раз на том месте, где недавно был повержен в воду, и теперь, увидев двустволку, мигом умолк, струсил.
— Я говорил тебе, что убью? Беги, сука! — крикнул потомок богов.
— Ёлкин! Не смей! — подоспела Марта Валерьевна.
Богатырев вяло побежал, и тотчас прогремели один за другим два выстрела, после чего напуганный алкозавр заметно прибавил в беге, метнулся вправо и исчез на сонной улице Лебедева-Кумача. Навсегда ли? Надолго ли?
Пули достались небу, словно стрелявший выпустил их в Того, в Которого не верил.
Самоотрицание — тяжелейшая болезнь. Я должен покинуть сей мир, в котором больше не звучит мой голос, потому что он иссяк, я не имею права издавать нечленораздельное мычание вместо прошлых прекрасных песен. И мне не следовало начинать все заново после десяти лет молчания.
И жене приходилось устало повторять, что самобичевание мужа беспочвенно, ведь она смотрела весь монтаж, фильм превосходный, она не зря вложила в него все деньги, накопленные за несколько лет благодаря успешным бизнес-проектам. Как ей еще доказать, что следует прекратить нытье и шагать дальше, смело и уверенно?