Увы, ничего не действовало. Он спохватывался, просил прощения за свои нюни, пытался взяться за дело, но ненависть к своему творчеству пустила метастазы, и приступы тошнотворного недовольства собой снова накатывали.
— Счастливые Колька и Алка, — бубнил он, вернувшись с Троекуровского, где похоронили Ларионову. — Они получили свои счастья и несчастья, и теперь там, где благое гамлетовское «the rest is silence». Куда теперь делись «Садко», Колины страдания, «Весна на Заречной улице», «Анна на шее»? Все кануло. И я кану. С моими никому не нужными пеликулами.
Читал жене вслух тютчевские «Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять...» после просмотра «Брата-2» этого нелепого и нечесаного парня по фамилии Балабанов, тоже алконавта, — вот как теперь снимают, вот какими приемами визуального воздействия надо бороться за справедливость, а не этой доморощенной волшебницей, которую так плохо сыграла Ирка.
— Да великолепно она сыграла! Как мне все это надоело!
— Я сам себе надоел. «Где новые садятся гости за уготованный им пир».
Кроме растрепанного Балабанова, вылезло еще одно чудо-юдо — сын замечательного сценариста Семена Лунгина, автора «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен», «Жил певчий дрозд», Павел Лунгин: во рту несъеденный колобок, говорить мешает, тоже как сценарист начинал, а теперь — «Свадьба», не все можно принять, но что за новая энергетика, вот как теперь снимать надо.
— Неправда, твоя «Волшебница» лучше, давно пора начать ее озвучивать. В конце концов, кто должен вместо Купченко говорить?
Но приступить к озвучиванию согласился только осенью, чуть ли не через год после завершения съемок, и тоже вяловато, боязнь показаться замшелым, устаревшим, несовременным истачивала его, как полчище короедов, поселившееся в старом огромном дубе.
— Ёлкин! Да этому Лунгинёнышу уже за пятьдесят. И — первый заметный фильм. А сколько ты успел к своему полтиннику сделать?
— Главное не сколько, а как.
— Тьфу на тебя!
«Тихие омуты» все того же Рязанова только добавили уныния. Хорош был Эльдар, да утратил свой дар. А я? Хорош был Эол, да свалился под стол? Надо вовремя остановиться, чтобы не наломать плохих фильмов на закате жизни, как Феллини, Гайдай, Рязанов, да и многие другие.
Он оглядывался по сторонам и всюду видел жизнь, кто-то имел громкий успех, кто-то хватал одну награду за другой, и только он заторчал на мели и ни с места, фильм уже почти готов, но проходят месяцы, а ему не хочется заканчивать его и выпускать на посмешище.
Ишь ты, еще один киношный сыночек, отпрыск кинодокументалиста Ефима Учителя, Алексей, за свой «Дневник его жены» — и Нику, и Гран-при «Кинотавра», и Хрустальный глобус. А разве фильм стоящий? Разве Бунин таким был?
— А по-моему, таким, — возражала Арфа. — В точности каким ты сейчас стал. Дерганым, злым старикашкой. Противным.
— Я, в отличие от него, тебе, в отличие от него, не изменяю.
— А он не мне изменял, а своей жене.
Спасение пришло, откуда не ждали. Точнее, ждали, но не надеялись. Звание народного. К семидесятилетию.
— Не верится, — ворчливо реагировал нытик, все еще не излечившийся от болезни самоотрицания. — Тут какая-то ошибка.
И сразу же позвонил Адамантов:
— Ёлфёч! Примите мои поздравления!
— С чем? Что меня сократили?
— В каком отношении?
— Не был я народным артистом РСФСР, а стал народный артист РФ, целых три буквы потерял.
— Как-как? А, понял! Вы всегда в седле своего остроумия. Вот видите, как хорошо, что во власть пришли наши люди?
— Наши? А, вы про это.
А ведь он, гад, намекает, смекнул Незримов, поговорив с Адамантовым. Мол, если бы не я да не наши люди... Я что же народный только по знакомству с сотрудниками органов?
И когда сам президент пригласил его в Кремль, чтобы вручить удостоверение и медаль, Эол Федорович после шаблонных «поздравляю — благодарю», «высоко ценим — очень рад», «желаем и впредь — постараюсь оправдать» не выдержал и спросил:
— Владимир Владимирович, а вы знакомы с Адамантовым?
— Адамантовым? — несколько испуганно заморгал глава государства, бледный, изнуренный, под глазами круги.
Незримов вдруг понял, откуда он взялся, — из «Судьбы резидента», где, будучи актером Николаем Прокоповичем, он играл полковника КГБ.
— Романом Олеговичем Адамантовым, — добавил режиссер.
— Нет, к сожалению, не припомню такого.
Йес! Хрена тебе, Романлегч, не ты за меня словечки замолвливал, Кремль сам обо мне вспомнил, без твоей протежирующей лапы.
— Извините, это не столь важно. Еще раз приношу глубочайшую благодарность за признание моих скромных заслуг перед отечественной культурой.
— Эол Федорович, это мы благодарим вас за ваш, так сказать, вклад. Я лично люблю смотреть ваши фильмы. Особенно «Голод». Как ленинградец. Хотелось бы увидеть новые. Мне сказали, что вы уже десять лет ничего не снимаете.
Потомка богов болезненно передернуло, будто током ударило, как беднягу Толика. Он собрался с духом и по возможности спокойно ответил:
— Такое бывает. Элем Климов как снял «Иди и смотри», так с тех пор пятнадцать лет ничего. Времена свободы, знаете ли, оказались губительнее времен несвободы. И Кулиджанов давно не снимает. Впрочем, я, быть может, еще дам прощальный выстрел. Как сейчас принято говорить, контрольный.
— Желаю, чтобы он был не прощальным, — кротко улыбнулся маленький президент великой страны.
На том и закончилась та встреча-короткометражка. Возвращаясь домой, Эол Федорович снова утопал в горестных размышлениях, ведь действительно были когда-то Элем и Эол, Климов и Незримов, почти ровесники, оба с берегов Волги, а где они теперь? Вспомнилось, как в начале девяностых вся сволочь, быстро разбогатевшая на разграблении страны, устроила так называемую встречу кинематографистов с представителями делового мира, и Элем тогда сформулировал главную мысль: раньше мы не могли снимать по идеологическим соображениям, а теперь — по финансовым, вот и вся разница между социализмом и капитализмом.
— А что бы хотел снимать режиссер Климов? — спросил тогда один из миллионеров.
— Ну, допустим, «Мастера и Маргариту», — отозвался Элем Германович. — Или «Бесов» по Достоевскому.
— Я дам вам денег! — сыто усмехнулся буржуй. — Легко.
— Вы, может быть, и дадите, а вот возьму ли я... — спокойно ответил Климов. — Сначала мне хотелось бы узнать, откуда эти деньги.
И ничего он не получил, и ничего не снял больше, и с первых секретарей правления Союза кинематографистов слетел, уступив место Андрею Смирнову, который, кстати, тоже после «Белорусского вокзала», «Осени» и «Верой и правдой» вообще уже двадцать лет ничего не снимает, только актерствует, вот как раз Бунина-то и сыграл в «Дневнике его жены». А Элем с Эолом все реже созваниваются, а встречались бог весть когда. Надо бы навестить старого друга или в гости позвать.
— Ну вот, моя родная, теперь я стал народным арфистом России. Жаль, что на медальке не лира, а лаврушка. Слушай, а поедем к Элему это дело отмечать?
— Сначала надо уточнить: а он-то получил лаврушку?
— Еще как получил, еще лет пять назад.
— Тогда поехали, а то бы он обижался.
Когда-то они не раз бывали в доме на Комсомольском проспекте, Лариса обожала гостей, шумные компании. Не так многолюдно, как в стародавние времена на Большом Каретном, но тоже, как любила выражаться хохлушка Шепитько, «де багацько грому, грому, де гопцюют все дивкы, де гуляють парубкы». Теперь просторная квартира напомнила Незримовым ухоженную усыпальницу, а хозяин-вдовец — мертвеца. Он встретил их один, поскольку взрослый сын Антон, славный мальчишка, находился где-то в отъезде.
— Рад вас видеть, — произнес Элем загробным голосом. И весь он был иссохший, как осенний лист, не сентябрьский и не октябрьский, а последний, ноябрьский, еще животрепещущий, но уже неживой.
Они прошли из прихожей в квартиру, и здесь их встречало множество Ларис, улыбающихся или строгих, веселых или грустных, простых или надменных, редкостно красивых или поблекших от усталости, с Антошей или с Элемом, с берлинским Золотым медведем или с кинокамерой. Эол подумал: если бы погибла Арфа, смог бы он жить среди нее в размноженном, но неживом виде? Смог ли бы вообще он без нее?
А Марта Валерьевна смотрела на них, Эола и Элема, и видела, что Эол, который старше на три года, выглядит не стариком, а вполне моложавым семидесятилетним мужчиной, в то время как Элем в свои шестьдесят семь производит впечатление девяностолетнего. Но хуже оказалось то, что говорил Климов:
— Все это ерунда, Эол. Наше искусство не нужно никому. Мы думаем, что заставим человечество больше не воевать, не морить людей в блокадном Ленинграде, не сжигать Хатыни. А человечество нас не слышит. Погладит по головке: молодцы, миротворцы, — и снова, как там у Заболоцкого: «Как безумные мельницы, машут войны крылами вокруг». Я бы швырнул обратно все свои фильмы и все фильмы Ларисы в придачу, лишь бы она была жива и мы были бы вместе. Пусть бы работали где-то в колхозе или совхозе. И пропади оно пропадом, это кино! Я возненавидел его. Я не то что снимать, я пересматривать не могу, до того тошно!
— А Лариса?
— Что Лариса?
— Она бы согласилась швырнуть?
— Она бы нет.
— Вот видишь. Все всегда знали, что человечество не переделаешь. Что, Шекспир не знал? Гомер не знал? Росселлини? Шолохов? Герасимов? Знали. И все равно долбили, долбили свое.
— А я не хочу больше, — всаживая в себя очередную стопку водки, будто яд, рычал Элем. — Мне начхать на человечество. Пусть оно истребит самоё себя. И на искусство мне давно уже...
— Слушай, Элем, — встряла Марта, желая сменить тему. — Я тут слышала байку, будто твое имя вовсе не Энгельс–Ленин–Маркс, а якобы твоя мама, когда встретилась с папой, учила французский и говорила: «Elle aime Klimov» — «Она любит Климова», и так получился Элем Климов.
— А брат мой вообще говорит, что у них был любимый джек-лондонский персонаж Элэм Харниш, — усмехнулся Климов.