— То есть вы не считаете, что перед судом предстали врачи-вредители?
— В данном случае врачи действовали правильно. Там были личинки мух. В подобных случаях хирурги намеренно не спешат от них освободить пациентов. Их не судить надо, а немедленно освободить, попросить прощения и отпустить к другим пациентам. В больнице много раненых, а лечить некому. И в данном случае преступно задерживать арестованных.
В зале суда громкий ропот. Петерс вне себя от злобы. Федя прекрасно сыграл, как он едва сдерживает себя.
— Чем еще я могу быть полезен? — спрашивает отец Валентин.
Петерс играет желваками...
— Стоп! Феденька, не надо играть желваками, я терпеть не могу этот дешевый прием. Найди иное решение.
Петерс играет пухлыми мулатскими губами, трет верхнюю губу о частокол нижних зубов. Прищурившись, спрашивает:
— Валентин Феликсович, скажите, как вам пришло в голову совместить медицину и церковное мракобесие? Науку точную и ясную — с оголтелой поповщиной.
— Разве это касается темы нашего судебного заседания?
— Нет? Не касается? — злится Петерс. — Тогда скажите мне, поп и профессор Войновский, как это вы по ночам молитесь, а днем людей режете? Ручки не дрожат после бессонной ночи?
— Яков Христофорович, я режу людей для их спасения, а вот для чего их режут ваши люди, гражданин общественный обвинитель?
В зале уже сильный ропот. Федя готов снова заиграть желваками, но придумывает от волнения чесать себе переносицу. Еще немного, и Петерс выхватит револьвер и расстреляет попа-профессора собственноручно.
— Мне все-таки интересно, гражданин Войновский, как это вы верите в Бога? Вы что, Его видели? Или когда вы оперировали человека, там внутри видели душу?
— Нет, гражданин Петерс, Бога я не видел. И когда оперировал человека, нигде в нем души не обнаружил.
— Вот видите! — задорно восклицает Петерс.
— Но знаете ли, Яков Христофорович, я много раз производил трепанацию черепа, оперировал мозг, но ума там тоже не видел. И совести ни разу не встречал.
В зале теперь все смеются. Петерс яростно трезвонит в колокольчик, призывая к тишине, он чувствует себя явно посрамленным, но оценивает остроумие эксперта, и даже тень улыбки хорошо удалась Феде, но чем-то надо крыть дальше, сбить спесь с этого попишки, благодаря которому суд превратился в диспут о вере в незримое.
— Последний вопрос, профессор и поп Войновский. А в каких отношениях вы состоите с сестрой милосердия Белецкой?
Зал мгновенно затихает: запахло чем-то новеньким и пикантненьким.
Ах, как здорово Любшин сыграл эту горькую усмешку! Горе жены, забота о детях, мелочность вопроса Петерса.
— Софья Сергеевна Белецкая — лучшая сестра милосердия в моей больнице. Ей приходилось жить непосредственно в хирургическом отделении. А у меня здесь, в Ташкенте, квартира о пяти комнатах, четверо детей. Софья Сергеевна вдова, не успевшая заиметь собственных ребятишек, теперь у нее появилось и жилье, и дети. А у моих детей — замена матери. И если уж вас так сильно распирает любопытство, то мои отношения с ней чисто платонические. То есть не те, о которых вам так мечтается. А вообще-то у вас, гражданин Петерс, очень хорошее отчество. «Христофор» означает «несущий Христа»...
— Довольно! — морщится Петерс. — Уж это-то точно к делу не относится. Можете идти, — машет он рукой и, видя, как Войновский, коротко поклонившись, покидает зал, повернувшись к сидящему слева человеку, с омерзением произносит: — Гражданин Гнойновский!
Вопрос–ответ про Белецкую придумал Сашка, Незримов поначалу отвергал, но потом принял: а то и зритель сунет свой нос в спальню отца Валентина — не кувыркается ли в ней молоденькая вдова Сонечка Белецкая? Про Христофора и Гнойновского тоже Ньегес придумал, придумчивый ты наш. Незримову такое и в голову бы не пришло.
Куда теперь скакнуть сюжету? Пора Жжёнову танцевать свою партию. Шилов плывет на теплоходе, ему около шестидесяти. Это когда семидесятилетняя Орлова играла в «Скворце и Лире» молоденькую Люду Грекову, за нее чувствовали жгучую неловкость, а когда почти девяностолетнего Степаныча омолодили до шестидесяти, смотрелось вполне достоверно, он воспрянул и преобразился, поджарый и жилистый, пружинистый, как рессора.
Шилов в санатории познакомился с тридцатилетней Лилей Лучниковой, влюблен до беспамятства, они плывут на теплоходе, и он вдохновенно рассказывает ей о Войновском:
— Представляете, Лилечка, он так и сказал: «Ума там тоже не видел. И совести не встречал».
Лиля смеется, но опасливо озирается по сторонам, тема сами понимаете... Все-таки Эол неравнодушно дышал к Самохиной, Марта злилась, но ничего не могла поделать, оставаясь в надежде, что тут максимум любовь платоническая, без игривых мечтаний, к тому же после «Волшебницы» она с Аней подружилась на почве ресторанного бизнеса: у той муж Дима в этом деле собаку съел, заодно отпугивал от Аньки тьму воздыхателей. Правда, в последнее время у них не ладилось, как она говорила: «Сеанс окончен, просим освободить зрительный зал». Сорокалетняя Самохина на стадии освобождения от уз брака и семидесятилетний Незримов: в изменах замечен не был, истинный арфиец, беспощаден к врагам рейха. И — параллельные парочки, короли и дамочки, номер один — прототипы: реальный хирург Григорий Шипов, который в шестьдесят лет влюбился в Лиду Лужникову и женился на ней, после чего его терроризировала прежняя жена; номер два — персонажи: хирург Григорий Шилов, он же Жжёнов, и педиатр Лилия Лучникова, она же Самохина, примерно повторяющие сюжетную канву прототипов. Запутаться несложно, но зритель, слава Верховному Люмьеру, видит только ту парочку, что действует на экране. Шилов и Лиля плывут на теплоходе по Черному морю, он влюблен, окрылен, увлечен, видит, что и она потихоньку начинает им увлекаться, и врач кует железо, пока горячо. И не знает, что тем временем над ним сгущаются тучи, да не какие-нибудь, а самые что ни на есть кремлевские.
Актера на роль Хрущева где только не искали, перепробовали не один десяток, уже хотели брать никому не известного парня из Саратовского драмтеатра, как вдруг тот же мулат Федя:
— Слушайте, Эол Федорович, я вам нашел Никитку!
— Сам, что ли, хочешь сыграть? А что, это любопытный ход, и Петерса, и кукурузника, персонажи-то рифмующиеся, два гонителя.
— Вот и я про то же, — обрадованно вскинул брови Бондарчукчук.
— Нет, Федечка, это, конечно, хороший ход, но зрители не поймут, — остудил его пыл режик.
— Вообще-то я не себя хотел предложить, — отступил и Федор Сергеевич. — Помните, до недавних пор выходила такая передача «Взгляд»?
— Еще бы не помнить! — вздрогнул бог ветра, будто ужаленный Оссой, древнегреческой богиней слухов, сплетен, а заодно и клеветы. — Этот «Взбляд» меня в девяностые и в хвост, и в гриву кусал. А что?
— Там, среди этих взглядовцев, был Саша Политковский, помните, он даже в прорубь нырял, чтобы на своем примере показать, как из нее надо выкарабкиваться?
— Что-то такое припоминаю. Он, кстати, среди них был, кажется, единственный нормальный парень. Мои ворота, во всяком случае, дегтем не мазал.
— Он сейчас стал очень на Хрущева похож, пятьдесят лет, лысеть начал, малость подгримировать — и самый самолет.
— Почему самолет?
— Ну так сейчас говорят. Типа в самый раз.
Политковский к тому времени уже находился на излете журналистской славы, в отличие от своей жены Анны, урожденной Мазепы, стремительно набиравшей славу бесстрашной обличительницы путинского режима. Она клеймила русских в Чечне, писала книги «Вторая чеченская» и «Чечня: позор России», носила воду заложникам на Дубровке, ее умасливали, давали всякое там «Золотое перо России», но она только беспощаднее глодала все недоглоданное при Ельцине, и в первую очередь наших несчастных солдафонов, всегда и во всем виноватых. Однако, появившись на кастинге, едва ли не в первые пять минут знакомства мимоходом Саня обозначил, что у него с Аней «все порвато, и тропинка затоптата», равно как и со взглядовцами, включая убитого Влада Листьева, про телемагната Эрнста сказал, что тот напылесосил все деньги, какие только можно, а про Эола Незримова — что никогда не поддерживал его травлю в девяностые годы. Но не столько это все волновало потомка богов, сколько сходство с Хрущевым, а оно и впрямь проглядывало, молодец мулатик!
— Хирург, говоришь? — бурчит Никита Сергеевич, играемый Политковским, и вытирает полотенцем лысую башку. Титр: «Москва. 1959 год». Хрущев только что вышел из парилки, морда красная, уселся в кресло за столик, пьет квас и беседует с кагэбэшным полковником Суточкиным, на роль которого Незримов взял Балуева с его неподвижным оловянным взором. — Так чего он тогда нос сует в партийные решения? Пусть сует туда, в это самое, полость или что там они разрезают. Какое ему дело до абортов? А?
— Этот Шилов в своих статьях и выступлениях утверждает, что аборт на любой стадии развития плода есть узаконенное убийство. Причем которое приобрело во всем мире массовый характер.
— Да там же... как его... ебрион, — смешно произносит Хрущара. — А ебрион, как известно, сначала типа червяк, потом рыбка, потом головастик, лягушастик, а уж потом становится похож на человека. Не так разве?
— Так, Никита Сергеевич. В том-то и дело, что так. И когда делают аборт, то убивают еще не вполне человека, а лишь зародыш. Как вы правильно сказали, головастика, более похожего на лягушку. Или даже на рыбку. А у этого Шилова получается, что у нас в стране происходит массовое убийство нерожденных детей и тем самым ухудшается рождаемость.
— Это получается, что у нас, в социалистической стране, массовое... Да ведь это чистой воды антисоветчина!
— Прикажете арестовать?
Хрущев злится, откусывает большой кусок от закрученной в спираль жареной украинской колбасы, сердито жует.
— Арестовать... На хрена оно мне надо перед поездкой в Америку? Мы не при Сталине, товарищ Суточкин. Нам до сих пор эту грёбаную Венгрию в морду тычут. Встретьтесь с ним, вп