равьте мозги. Но в беседе, исключительно в беседе.
Шилов и Суточкин идут по Летнему саду в Ленинграде. Шилов старается не волноваться:
— До постановления пятьдесят пятого года число абортов немного превышало миллион в год, а после постановления резко выросло до четырех. Сейчас мы ежегодно теряем четыре миллиона потенциальных граждан Советского Союза. И это при том, что вовсю идет холодная война, которая через энное количество лет может перейти в горячую.
— Григорий Фомич, мы уважаем вашу точку зрения, — невозмутимо возражает Суточкин, — но легализация снизила риск для жизни при проведении нелегальных абортов, улучшила условия их проведения. Да и о каком убийстве может идти речь, если...
— Если что? — перебивает его Шилов, и глаза Жжёнова горят углями. — Не надо мне про рыбок и лягушек! Вы сами, уважаемый товарищ полковник Комитета государственной безопасности, когда-то были червячком, рыбкой и головастиком. Только что костюма на вас тогда не было. И представьте, что к вам, в теплую и уютную материнскую утробу, врываются и объявляют: «На выход с вещами!» Вы упираетесь, кричите, но вас насильно вытаскивают и, прикончив, выбрасывают в кювету.
— Почему в кювет?
— В кювету, это такой тазик. Куда вы, например, сплевываете у зубного врача. И вас нет. Вы не идете сейчас со мной по Летнему саду, не дышите прекрасным июньским воздухом, вас бросили в кювету и говорят: «Ты всего лишь эмбрион и не являешься объектом правового поля, а стало быть, убийство тебя де-юре убийством не является». Как вы на это посмотрите?
Суточкин озадачен, молчит. Наконец находит ответ:
— Простите, но моя мать никогда бы не сделала аборт.
— О-хо-хо! Значит, вы — ценность, а остальные зародыши — брак! Нет, малюсенький мой, каждый человек имеет право на жизнь.
— Человек! Но эмбрион не является еще человеком.
— Кто вам это сказал? Сейчас большинство ученых сходятся во мнении, что человек становится человеком уже с появлением зиготы. Зигота это знаете что такое?
— Напомните.
— Это первая клетка, образованная слиянием сперматозоида и яйцеклетки.
— А сперматозоид? — спрашивает Суточкин, и по лицу Балуева пробегает едва заметная улыбка удава. — Он-то хотя бы еще не человек?
— Еще нет, — сердито отвечает Шилов.
— И на том спасибо, — усмехается полковник. — А то я слыхал, их там миллионы бегут, чтобы только один или два стали счастливчиками. Остальные гибнут. И получалось бы, что у нас за каждый... как бы это сказать... сеанс половой жизни миллионы потенциальных граждан СССР на тот свет отправляются. — Он резко останавливается и почти с ненавистью смотрит на Шилова. — Григорий Фомич, мне поручено передать вам просьбу руководства прекратить публичные и печатные выступления, направленные против политики государства в отношении абортов.
Далее идет постоянная смена сюжетов: Войновский и Шилов, отдельно Войновский, отдельно Шилов. Следующая сцена вновь возвращает зрителя в крымскую ротонду, где два хирурга продолжают беседовать.
— А как вы узнали, что я хирург? — спрашивает Шилов. — Вы что, провидец?
— Провидец, — спокойно отвечает Войновский. — Слепой, потому и провидец. Ничего не вижу. И потому вижу многое.
Камера показывает море, необыкновенно красивые облака. Мир прекрасен.
Войновский на допросе у Петерса.
— Ну вот, Валентин Феликсович, мы снова имеем возможность поспорить с вами, — говорит Петерс.
— Только теперь я не свидетель, а арестованный, — отвечает Войновский. — В чем провинился перед властью рабочих и крестьян?
— А вы их не любите, — говорит чекист. — Вы их одуряете своим религиозным дурманом. Все равно как если бы к вам явился тяжелобольной, а вы ему водки: пей — и перестанешь чувствовать боль. «Религия — опиум для народа». Точнее Маркса не скажешь.
— Но вы не полностью приводите цитату из Маркса, — усмехается Войновский.
— А вы что, читали Маркса? — удивлен Петерс.
— В статье о гегелевской философии права Маркс называет религию не только опиумом народа, но также говорит, что религия есть вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира и дух бездушных порядков. Вот уж и впрямь лучше Маркса не скажешь! Вам, как марксисту, следовало бы внимательно читать наследие основополагателя.
Петерс сражен и снова начинает нервничать, как тогда на суде. Федя неожиданно открылся Незримову как очень хороший актер. Петерса даже становится жалко, что поп так быстро положил его на лопатки.
— А вы не просто мелкая вражина, вы — весьма и весьма хорошо подкованный враг. Вы очень умело пропагандируете против власти трудящихся.
— Нет, Яков Христофорович, я не пропагандирую против власти трудящихся. Мало того, хорошо помню многое беззаконие, творившееся во времена капитализма, и признаю власть трудящихся самой правильной. Ибо только труд делает человека человеком, а безделье превращает его в животное.
— Но вам все же не нравятся большевики, признайтесь!
— Мне не нравятся методы. Христос тоже боролся против богатства одних и нищеты других. За свободу, равенство и братство. Но вел человечество добром и лаской. А вы пытаетесь насилием загнать людей в равенство и братство, не давая им свободы. Свободы выбора. Как назойливый жених, которого не любит невеста: я тебя сделаю счастливой, хочешь ты этого или нет!
— Остроумное сравнение, — усмехается Петерс. — Народ в большинстве своем и впрямь как та невеста, которая, дура, не понимает, что с этим мужем ей будет лучше, чем с тем, кого она по своей дурости предпочитает.
— Так что же конкретно вменяется мне в вину? — сурово переворачивает тему беседы Войновский.
— А вы посидите в нашей тюрьме да подумайте, — раздраженно отвечает Петерс.
— Добро, — покорно соглашается хирург. — Только прошу разрешить мне писать. Пусть принесут много бумаги, чернил и перьев.
— Это сколько угодно. Но учтите, все, что напишете, мы проверим.
— Ради Бога. Спасибо, вы — мой настоящий благодетель! А то, знаете ли, голубчик, никак не хватает времени для написания важного труда. А тут, в тюрьме, этого времени хоть завались.
— О чем же труд, если не секрет?
— Я уже давно начал писать весьма важную для медицины монографию по гнойной хирургии.
— Гнойной? Ах, ну да, ваша излюбленная тема. Пишите сколько надо. Если это на пользу трудящимся. Уведите профессора Войновского в его камеру.
Хирурга уводят, Петерс остается один со стенографистом, который молча вел стенограмму допроса. Тяжело вздохнув, злобно произносит:
— Профессор Гнойновский!
— Снято! Молодец, Федя! — ликовал Незримов. — В паре с великим Любшиным на равных сыграл.
— Я очень рад, Эол Федорович, — смущенно моргал Бондарчукчук. — Очень рад.
Шилов гуляет со своей возлюбленной по Ленинграду, идут вокруг Медного всадника, и хирург вдохновенно рассказывает Лиле:
— Впервые при Петре! Из этого медицинского факультета вышли в свет молодые русские врачи, собственно, с Петра начинается по-настоящему русская медицина... Лиля, я должен признаться, что был трижды женат.
— Ого! Да у вас есть шанс быть Синей Бородой! — смеется она. — Или Генрихом Восьмым. Сколько у того было жен? Шесть?
— Я люблю вас, Лиля, и хочу, чтобы между нами не было недомолвок, — продолжает Шилов, и они с Лилей медленно идут вокруг Медного всадника. — Сначала я женился на своей однокурснице Ирине. Но она считала, что сначала надо достичь уровня в медицине, а уж потом заводить детей. И тайно от меня... сами понимаете, что сделала. С той поры наши отношения год от года остывали. А во время войны я остался в блокадном Ленинграде, а Ирина смогла эвакуироваться. В то время я увлекся певицей из Мариинского театра, ее звали Роза. Она пела для блокадного города, сама истощенная от голода. И стала моей второй женой. Счастье наше оказалось недолгим. Вскоре после войны у нее началась лейкемия...
— Может быть, не надо больше рассказывать? — робко спрашивает Лиля.
— Нет уж, позвольте, Лилечка, вы должны знать. Так вот... После смерти Розы я был убит горем, и меня стала опекать одна женщина, хороший специалист-онколог, очень ласковая, заботливая, по отцу украинка, а по матери полька. Вот только имя... Ядвига Мазепа.
— Вот так имечко! — не сдержавшись, усмехается Лиля.
— Я был в каком-то тумане, пытался забыться в работе и как-то само собой женился на женщине, опекавшей меня. Но теперь я встретил вас...
— И все былое... — смеется Лиля.
— Да, все былое. Но оно не ожило, как у Тютчева, а вмиг отжило, отпало от меня. Я словно заново родился.
Он внезапно умолкает, потому что перед ним и Лилей выросла мрачная фигура... Лариса Гузеева попала в новый фильм Незримова тоже благодаря ресторанному бизнесу Марты Валерьевны: Ларисин новый муж Игорь Бухаров, вот уже несколько лет президент федерации рестораторов и отельеров России, тоже помогал Арфе в ее делах. Сама Лариса к тому времени малость располнела, уже не та бесприданница, что двадцать лет назад в «Жестоком романсе», роли в последнее время плыли к ней не самые звездные, а потому не без мучений, но удалось уломать ее сыграть остервенелую брошенную жену.
— Вот эта дрищуганка, что ли? — спрашивает она, тыча пальцем в Самохину, играющую Лилю.
— В чем дело? — возмущена Лиля.
— Познакомьтесь, — говорит Шилов. — Это моя жена Ядвига.
— А, — усмехается Лиля. — Которая в девичестве Мазепа?
В сценарии у Ньегеса фамилия Ядвиги значилась как Зноймо, но, узнав от Саши Политковского, что в девичестве его Анька была Мазепой, Незримов не устоял пред искушением переименовать персонажиху.
— Мазепа, Мазепа, — отвечает Ядвига, надвигаясь на Шилова и Лилю, а те невольно пятятся. — И сейчас я вам такую Полтаву устрою, мало не покажется!
Медный всадник не смотрит на эту сцену, хотя мог бы повернуть голову и поинтересоваться, что за новый поворот истории, которую он лично в свое время творил.
— Нашел себе дрищуганку! — повторяет Гузеева давние, покрытые плесенью времен слова Вероники Новак. А куда деваться, если Эол всю жизнь носил их в себе, как занозу, и наконец решил вытащить.