— Ну и стерва! — Хрущев закончил чтение и утирает лацканом пиджака слезу, вызванную смехом. — Пишет, что он, прежде чем начать операцию, обязательно трахает пациентку, лежащую на операционном столе. А потом еще и всех медсестер. Про то, что этот Шилов на операционном столе, я не верю, это уж совсем глупо придумано. А вот если он всех медсестер, то мне он даже симпатичен. Ей-богу, Суточкин. Если этих медсестер мужья не шпандорят, должен быть такой Шилов. Я бы с ним даже лично повстречался. Интересный говнюк.
Снова Крым. Шилов, робея, присаживается поближе.
— Валентин Феликсович! Вы не представляете, как много мне дала ваша «Гнойная хирургия»!
— А враги за нее меня стали называть Гнойновским. Я тоже немало почерпнул из твоей «Хирургии сердца». Глубже тебя ни один кардиолог не копнул. Но у тебя еще все впереди.
— Мне уже скоро шестьдесят.
— Мальчишка! Мне, когда шестьдесят исполнилось, тоже казалось, что все позади, столько успел сделать, «Гнойную хирургию» написал, детей воспитал, аресты, ссылки, суды, клевета людская...
Войновский сидит в тюремной камере-одиночке и пишет, перед ним кипа исписанных страниц и стопка чистой бумаги. Титр: «Ташкент. 1930 год». Дверь камеры открывается, тюремный пристав объявляет:
— Подследственный Войновский! На допрос!
— Минуточку! Позвольте дописать! Очень важное, — огорчается заключенный.
— Ты чё, долбанутый, чё ли? Сказано: на допрос! Быстро!
— Ах ты, печаль какая... — Войновский дописывает предложение, встает, выходит из камеры, его ведут по коридору, он выходит во двор тюрьмы, радуется солнечному свету, но его толкают в спину и ведут дальше, в соседнее здание, там вводят в кабинет, где его ждет Петерс.
— Ух ты! Яков Христофорович! Какими судьбами? — удивлен Войновский.
— Присаживайтесь, Валентин Феликсович, — ласково усаживает его чекист. — Удивлены?
— Очень.
— Ну, ничего удивительного, ведь я хоть и служу в Москве, но по-прежнему возглавляю Восточный отдел ОГПУ. Рад вас видеть.
— Взаимно. Соскучились по беседам со мной?
— Соскучился. Особенно теперь, при таких новых обстоятельствах вашей жизни. Алексею Ивановичу писали письмо?
— Рыкову? Писал.
— Вот он мне и поручил с вами повидаться. Да и я рад возможности прилететь в Ташкент, плова покушать, фруктов. Вы в письме просите Алексея Ивановича выслать вас из страны. Не хотите приносить пользу государству трудящихся?
— Хочу. Не дают. Постоянные доносы на меня. Клевета.
— Клевета... Помните арию дона Базилио? «Клевета все потрясает и колеблет шар земной». Не выйдет, Валентин Феликсович, все на клевету списать. На сей раз вы крепко вляпались. Подумать только! Священник, епископ, о добре проповедует, о любви к ближнему. Хирург, скольких от смерти спас. И вдруг — убийство!
— Надеюсь, именно вы, как опытный следователь, разберетесь и докажете, что я не причастен к смерти Михайловского.
— А зачем мне это надо?
— Во-первых, затем, чтобы истина восторжествовала. Я не убивал и не мог убить этого несчастного человека. Его самоубийство преднамеренно навешивают на меня, и все следствие шито белыми нитками.
— А во-вторых?
— А во-вторых, я примечаю, вам нравится время от времени со мной беседовать. Как Понтию Пилату.
— Ишь ты! А вы, стало быть, Христос?
— Простите, каюсь, с языка глупость слетела.
— Вот дать бы тебе по морде за такую глупость!
— Дайте.
— Не в моих правилах. Ладно, забудем. Валентин Феликсович, скажите, разве вы не порицали профессора-физиолога Ивана Михайловского? Не выступали с требованиями запретить его опыты?
— Разумеется, выступал. И не я один. Иван Петрович вот уже пять лет был психически нездоров. После смерти сына.
— Он пытался его оживить.
— Да, мумифицировал Игоря и держал труп у себя на кафедре в университете. Проводил опыты и утверждал, что оживит, что близок к величайшему открытию. Бедного мертвого мальчика крысы обгрызли. На кафедру физиологии страшно было заходить.
— Ну и вы решили положить этому конец.
— Нет, не решил. Все само решилось. Страшная история. Мы с Иваном Петровичем одного года рождения. Ему, как и мне, было пятьдесят два года, и тут он завел себе любовницу лет восемнадцати, Катю. Требовал, чтобы она вышла за него замуж, она приходила ко мне и просила, чтобы я убедил его обвенчаться с ней церковным браком. Но он был психически нездоров, венчаться отказывался. Мало того, он уговаривал Катю разрешить ему умертвить ее, чтобы сразу же воскресить. Разве мог я позволить им венчаться? Он часто угрожал ей, что застрелится. В итоге и застрелился.
— Не вы его? Он сам?
— Да ладно вам, Яков Христофорович! Вы прекрасно понимаете, что я не способен на такое.
— Ну что же, Валентин Феликсович, разберемся, кто на что способен. Понтий Пилат, говорите? Ну-ну. Помнится, он во всем разобрался и принял единственно правильное решение.
Петерс медленно приближает свое лицо к лицу Войновского, глядя ему в глаза, вот-вот они носами столкнутся, Войновский не отводит глаз, смотрит в ответ спокойно и невинно. Петерс не выдерживает и вспыхивает:
— Давай вали отсюда, гнойная хирургия!
Марта Валерьевна обратила внимание на то, что слово «гнойная» слишком часто мелькает, зрителю будет неприятно. Эол Федорович яростно спорил, ведь благодаря методам гнойной хирургии, разработанным Войно-Ясенецким, врачам в годы войны удалось спасти сотни тысяч раненых. Но потом все же послушался мудрую жену и в пяти местах убрал слова с гнойным корнем.
Шилов заканчивает операцию. Ассистенты смотрят на него с восторгом. Молодой врач восклицает:
— Григорий Фомич! Вы — царь и бог хирургии!
— Да ладно вам, юноша, — отвечает Шилов, снимая резиновые перчатки. — Бога нет, царя тоже давно нет. Уж сказали бы: первый секретарь.
Он идет по ленинградским улицам, лицо его то радостное, то печальное. Входит в кабинет следователя.
— Здравствуйте, Григорий Фомич, присаживайтесь. Опять на вас куча донесений от вашей супруги.
— От бывшей супруги. Мы разводимся, товарищ майор.
Шилов идет по берегу Финского залива, входит на свой дачный участок, замедляет шаг, входит в небольшой дачный домик. В следующем кадре он сидит и пьет чай за одним столом с Ядвигой. Вроде бы все спокойно.
— Вкусный пирог, — хвалит Шилов. — У кого так научилась?
— Я всегда вкусно готовила, Шилов, ты просто не замечал. Весь в своей работе вечно. Так чего ты приперся-то?
— Приперся? Да, собственно говоря, хотелось бы наконец договориться. Мы не живем с тобой уже много месяцев, я подал на развод, это окончательно. Перестань позориться, Ядя, хватит строчить эти доносы на меня. Им никто не верит. Ну кто поверит, что я вступаю в связь с трупами в морге? Как тебе только такое в голову приходит?
— Что хочу, то и строчу. Дальше что?
— Нам надо договориться. После развода я оставлю тебе квартиру, как пострадавшей стороне.
— Чего это я пострадавшая?
— Ну, покинутая.
— Чего это я покинутая? Я сама собиралась уходить от тебя. На фиг ты мне нужен. У тебя одна жена — хирургия.
— Нет, теперь у меня еще жена Лиля, и я ее люблю так, как никого никогда не любил. После развода я намерен оставить тебе ленинградскую квартиру, но при условии, что ты не будешь приезжать сюда, на дачу. Здесь будем жить мы. Согласись, что я уступаю тебе большее — трехкомнатную...
— Дачку тебе? — кричит Ядвига. — На тебе дачку! — И стакан летит в лицо Шилову.
В следующем кадре Шилов выскакивает из дачного дома, прижимая к брови платок, кровь хлещет потоками.
В крымской ротонде Шилов притрагивается к брови, и зритель теперь обращает особенное внимание на еще почти свежий шрам вишневого цвета. Войновский тоже трогает бровь, у него тоже шрам, только давнишний, давно побелевший.
— Скажи, пожалуйста, доктор Шилов, Бог есть?
— Бог? — удивлен вопросу Шилов. — Если честно, я в Него не верю.
— Атеист, значит?
— Вроде того.
— Однажды к Богу пришли посетители. Он спрашивает апостола Петра: «А кто такие?» «Атеисты», — отвечает апостол Петр. «Скажи им, что меня нет», — говорит Господь. Это анекдот такой. Вот придешь после смерти к Богу, а Он велит сказать, что Его нет. Не боишься?
— Так мы и в жизни с Ним не встречались ни разу.
— Это ты не встречался. А Он на тебя частенько смотрит. И любит тебя.
— Я считаю, что Бог — это любовь к людям, — поразмыслив, говорит Шилов. — Если ты приносишь им пользу, это и есть твоя вера в Бога. А то я знаю некоторых, в церковь каждое воскресенье ходят, а всех ненавидят.
— И особенно тех, кто в церковь не ходит, — усмехается Войновский.
— Вот-вот, — улыбается Шилов, радуясь, что нашел взаимопонимание.
В камере для пыток палач избивает Войновского, поднимает его, смотрит пытливо в лицо, бровь у Войновского рассечена, бежит кровь.
— Ну что, будем сознаваться? — рычит палач.
— В гибели профессора-физиолога Михайловского не виновен, — тяжело дыша, произносит избитый.
В следующем кадре он лежит на койке в камере-одиночке, половину лица закрывает повязка. Входит Петерс.
— Лежите-лежите, — говорит он заботливым тоном. — Я уже отдал распоряжение, чтобы к вам не применяли таких способов дознания.
— Благодарю вас.
— Прочитали? — Петерс кивает на газету «Правда Востока», лежащую на полу.
— Прочитал, — говорит Войновский. — А кто этот Эль-Регистан?
— Молодой журналист. Эль-Регистан — псевдоним. Он из Самарканда родом, армянин.
— Откуда он взял свои глупые измышления?
— Глупые?
— Он с уверенностью заявляет, будто Михайловский был уже в одном шаге от величайшего открытия, способного разрушить основы всех мировых религий. И, якобы борясь за религию, я совершил убийство. Чушь собачья! Любой специалист подтвердит, что опыты Ивана Петровича были бредовыми.
— Валентин Феликсович, тот факт, что Михайловский не успел совершить свое открытие, не доказывает, что он не мог его совершить.