— Забавно, — усмехнулся Незримов. — Вас как будто нарочно свели в тот номер.
Я стал дальше рассказывать, как со следующего дня начал осаду прекрасной крепости и постепенно завоевал ее.
— А вы как познакомились? — спросила Наташа, когда краткий очерк нашей любовной истории окончился.
— По телефону, — улыбнулась Марта Валерьевна и как бы нехотя поведала их историю.
— Да, примерно так все и было, — сказал Эол Федорович. — И мы, пожалуй, не случайно заговорили о наших знакомствах. Знаете ли, Александр Юрьевич, мы тут раздобыли несколько ваших книг и прочитали. Есть так себе вещицы — «Время Ч», тот же хваленый «Похоронный марш», «Страшный пассажир», уж извините, слабовато. А есть сильные вещи — «Господа и товарищи» нам понравились, рассказы неплохие, повести.
— «Поп» мне очень понравился, — добавила Марта Валерьевна и толкнула мужа: — Да хороший, Эол Федорович, хороший! Просто, я вам скажу, режиссеры такие вредные, если кто-то другой что-то экранизировал, им эта вещь уже неприятна.
— Так вот я к чему клоню, — продолжил Незримов. — Когда я снял «Общий язык», я решил, что на этом надо остановиться. И начал писать мемуары. Не смейтесь только!
— Да мы и не смеемся.
— Не просто потому, что хочу о себе любимом. Нет, здесь иная подоплёка. Мне захотелось самому изучить и представить читателю феномен Эола Незримова. Человека, которого в принципе могло бы и не быть. От меня все время как будто отмахивались, как от пчелы. Жаловаться мне не на что, жизнь удалась, ее большую часть я прожил с любимой женщиной, фильмами своими доволен, да и не бедствовал никогда. Как видите, живем в полном достатке.
— Это уж да уж! — сказала моя красавица.
— И все же, заметьте, я как бы есть, но меня как бы и нет, — продолжал Эол Федорович. — Идет битва, рвутся снаряды, свищут пули, падают раненые и убитые. А я — как шальная пуля.
— У вас первый полнометражный фильм-то «Разрывная пуля», — усмехнулся я.
— Не зря иронизируете, — печально улыбнулся он. — Я рассчитывал на эффект разрывной пули, а задружили с Финляндией, и меня оттерли на задворки. И так почти с каждым фильмом.
— Причем почти каждый — шедевр, — сказала Марта Валерьевна.
— Ну, шедевр, не шедевр... — замялся режиссер, но я решительно подтвердил:
— Шедевр!
А Наташа добавила:
— Шедевр, шедевр, еще какой шедевр.
— Если и не шедевр, то, как писала обо мне Нея Зоркая, каждый мой фильм — увраж, то бишь, в ее трактовке этого французского слова, явление, достойное внимания.
— Или открытие, — уточнила Марта Валерьевна.
— «Уврир» по-французски значит «открыть», — обозначил я свое знание французского.
— Так вот, — продолжал Незримов, — я решил свою книгу назвать «Незримый режиссер». Написано уже немало, но жена уверяет, что надо показать какому-нибудь профессиональному литератору.
— Точнее, хорошему писателю, — вновь поправила Марта Валерьевна. — И мы решили, что можем довериться именно вам.
Мы с женой переглянулись.
— Правильно решили, — сказала Наташа. — Только название... Вот вы сравнили себя с шальной пулей. Может, «Шальная пуля»?
— Я поддерживаю, — сказал я и вздохнул. — Потому что я тоже шальная пуля в русской литературе. — И смело добавил: — Только не живу на такой вилле.
— Насчет денег не беспокойтесь, — тотчас по-своему восприняла мое дерзкое замечание хозяйка дачи. — Ваш труд будет достойно оплачен.
Я ожидал, что мне тотчас вручат рукопись, измятую, политую слезами и кровью, со множеством перечеркнутых и переписанных слов, с рисунками на полях в духе Пушкина, иные страницы опаленные, ибо вырваны из огня в последний миг... Но через пару дней мне пришел на электронную почту банальный файл «Э.Незримов.Шальная пуля.docx», за чтение которого я взялся не сразу, поскольку меня завалили вступительными работами: народ вдруг вновь валом повалил в Литературный институт. Лишь когда вступиловки стали иссякать, я вспомнил про присланный файл и стал читать. Как и предполагалось, великий режиссер в виде писателя оказался полнейшим чайником. Сразу бросалось в глаза былье, как я называю чрезмерное использования глагола «быть» во всех его формах. Почти всегда рукопись начинающего облеплена быльем, подобно тому как мидии облепляют прибрежные скалы. Читать такое — все равно что есть гречневую кашу, сплошь усеянную черными семенами, или грибы маслята, не промытые от песчинок. Кроме былья, огромные куски незримовского текста оказались, как я говорю, чтопаны-перечтопаны, то бишь в них россыпью зияли «что» и «чтобы». Выглядело это примерно так: «Я был весьма амбициозен, что сказалось на том, что я был возмущен, что мне был задан такой вопрос. Был июнь месяц, и мне было крайне скучно сидеть перед приемной комиссией, что, конечно, они не могли не увидеть. Что и говорить, мне было противно, что...» — и так далее. В рукописи почему-то почти отсутствовали диалоги, просто пересказывалось, о чем и с кем происходили разговоры. И вообще все лишь обозначалось, а не показывалось, автор информировал читателя, вместо того чтобы давать ему живые картины. Все равно как читать в Интернете подробное содержание фильма, а не смотреть сам фильм.
Учитывая привередливость Незримова, следовало сразу ему отказать, но в институте тогда еще платили мало, в редакции, где я служил на полставки, еще меньше, и мы в некотором роде сидели на мели. Но я нарочно с излишней строгостью принялся выговаривать все начистоту о его полнейшей литературной несостоятельности, разве что слово «чайник» не произнес; откажется — хорошо, не откажется — денег заработаем, хижина-то у них не дяди Тома и не дядюшки Тыквы.
— Теперь вы мне нравитесь еще больше, — ответил он, выслушав. — С таким, как вы, можно работать. Не стараетесь угодить, честно сообщаете пациенту о его болезни.
— Потому что хороший врач лечит болезнь, привлекая пациента себе в помощь, — сказал я.
— Стало быть, все, что вы прочитали, никуда не годится?
— Никуда. Нужно начинать заново.
— Прискорбно... Каков будет ваш первый урок?
— Надо писать интересно, чтобы сразу затрагивало. Вот вы почему-то начинаете с того, как поступали после школы в художественное училище. А почему не с детства?
— Терпеть не могу воспоминания о детстве. Точнее, не люблю их читать у других и думаю, у меня получится не лучше.
— Это потому что большинство людей не умеет их правильно подать. Нужна сразу же яркая деталь, привлекающая читателя, как бы приглашающая его к столу. Вот, к примеру, какое блюдо нравилось вам больше всего в детстве?
— Блюдо? — задумался Эол Федорович. — Хм... Я всегда ждал лета, когда мама будет варить щи из щавеля.
Наташа и Марта Валерьевна сидели от нас неподалеку, разговаривали, возились с Юляшей, но когда возникла тема щавелевых щей, хозяйка дома обозначила, что все это время чутко прислушивалась к нашей беседе:
— Из щавеля? Странно. Почему-то мне ты их никогда не заказывал, а когда я предлагала, отказывался наотрез.
— Потому что после одного момента жизни я перестал их хотеть, — ответил Незримов. — Однажды я увидел на асфальте дохлого птенца, выпавшего из гнезда. Страшного, жалкого. И отвратительного. Его отвратительный вид впился в мое сознание. Я пришел домой, стал есть мамины щавелевые щи, и вдруг мне представилось, что на дне тарелки лежит этот птенец. В следующий миг мне даже померещилось, что я его жую. И меня стало рвать. И после того случая не могу даже думать о щавелевых щах.
— Конечно, с такого эпизода нельзя начинать книгу, — ухватился я за рассказанное, — но его обязательно нужно использовать. В нем проявляются, во-первых, ваша острая впечатлительность, во-вторых, тонкая натура, в-третьих, явный перфекционизм, нежелание мириться с уродствами жизни. Невозможно представить, чтобы вы стали показывать этого птенца в какой-нибудь своей картине. Даже блокаду Ленинграда вы умудрились снять без уродливых сцен, все весьма эстетично, даже голодные люди и мертвые.
— Еще я безумно всегда любил собирать с отцом грибы, — вошел в русло воспоминаний Эол Федорович. — Кажется, я помню каждый найденный белый, такие они были волшебные. И то, что их за один поход попадалось всего штук пять или шесть, лишь увеличивало их ценность. Я уважал их. Как уважаю людей, создавших лишь несколько творений, но каждое из них — великий шедевр. — Тут он с усмешкой глянул на меня. — Мы с вами к таковым не относимся.
— И не страшно, — принял удар я. — Время разберется, что шедевр, что не шедевр. — Дефо написал десятки книг, а остался один «Робинзон». Напишите о грибах. Или вообще, что первое вы помните в жизни? Самое первое?
— А вы?
— Я? Я не пишу пока о себе книгу.
— И все-таки.
— Бегемотика. Расскажи, Сашуль, — вмешалась Наташа.
— Мне подарили такого резинового бегемотика, тяжеленького и как настоящего, хоть и маленького. Я терпеть не мог игрушки, если они не имели настоящих форм предмета или животного. Этот бегемотик являл собой сильно уменьшенную копию бегемота. Когда мне его подарили, я вскоре заболел воспалением легких, у меня был кризис, врач сказал, что я либо умру, либо утром пойду на поправку. И утром я проснулся. Первым делом сказал: «Бегемотика!» И вот я помню, как беру его, тяжеленького, своей слабой рукой, целую его в круглую морду, а рядом мама плачет, дед с бабкой ликуют.
— Замечательный рассказ, — улыбнулся Незримов. — А что же я помню первое? Быть может, мамину шубу? Я очень переживал, когда мама уходила на работу, и ждал ее весь день с нетерпением. К вечеру это нетерпение становилось невыносимым, и я уже просто стоял у двери. И ждал. И вот дверь открывалась, мама входила, и я утыкался лицом в ее шубу, мягкую, дивно пахнущую морозом...
— Вот и начните с этого, — посоветовал я. — Даю вам страницу на описание вечера, нетерпения, появления шубы. Вы пришлете мне эту страницу, и я ее отредактирую. Так и начнем двигаться.
— Ладно, попробую. Так... Сколько я буду вам платить? Тысяча рублей за каждую обработанную страницу. Мало?