Эолова Арфа — страница 177 из 183

— Нормально, — засмеялся я. — Согласен. Только теперь в моих интересах, чтобы мы вместе сделали книгу на тысячу страниц и я бы заработал миллион.

Так началась наша совместная работа. Он писал страницу или несколько страниц, присылал мне, я обрабатывал, приходил к ним на дачу, получал деньги и давал следующую направляющую. Работал он по-черепашьи, и в месяц на нем мне удавалось заработать максимум тысяч пятнадцать, дело шло медленно, но все-таки шло. Незримов писал очередной эпизод, и под моим чутким руководством они стали походить на художественную литературу: «Однажды в нашем классе появился всеобщий любимчик. Возможно, с возрастом он стал лучше, не таким, как тогда, и потому я не стану называть его имени, а просто — Любимчик. Для ребят он стал вожаком, для девочек — предметом мечтаний: высокий, красивый, спортивный, остроумный, талантливый... Поначалу и я считал его достойным образцом для подражания. Но время от времени Любимчик стал совершать такие подвиги, что я усомнился в нем. Отнести убитую лягушку или мышь далеко в лес, на всем нам известный высокий муравейник, а через какое-то время прийти и увидеть обглоданный муравьями до белизны скелетик. Но мышь или лягушка еще куда ни шло, а вот обглоданный скелетик котенка шевельнул во мне противоречия. Мы стали тайком покуривать в школьном саду и однажды обнаружили там повешенного кота. Повесил не Любимчик, но, докурив папиросу, он счел остроумным всунуть окурок в пасть повешенного животного. Некоторые ребята засмеялись, а я возмутился. С весны мы играли на площадке в футбол, и Любимчик придумал забаву. Он наполнил старый футбольный мяч... хорошо, что не камнями, а лишь песком, но все равно удар по такому сопровождался болью, а то и вывихнуть ногу можно. И вот идет прохожий пионер из нашей же школы, мяч лежит вне площадки, а Любимчик просит: “Пацан, футбольни, пожалуйста, камеру!” (мы почему-то мяч называли камерой). Пионер, ничего не подозревая, разбегается и со всей мочи... После чего, взвыв от боли, прыгает на одной ноге, а футбольная площадка разражается смехом. “Но ведь ему больно!” — возмутился я. А Любимчик мне: “Да ладно тебе, Ёлка, не отвалится нога, поболит и перестанет”. Так я впервые осознал, что отрицательный персонаж может быть красивым, остроумным, всеобщим любимчиком, а при этом — сволочью. И изображать отрицательного героя мерзким, уродливым и тупым — весьма примитивный прием».

Или о первой любви: «Толстые каштановые косы, ярко-зеленые глаза, обворожительная улыбка. Как можно было не влюбиться? И я влюбился. Мы всюду ходили вместе, я раздобывал денег, чтобы сводить ее в кино, а потом купить мороженое в летнем парке. Стояло первое послевоенное лето, и все вокруг дышало любовью, надеждой на то, что наш народ, приняв на себя неимоверные страдания, заслужил наконец счастье. И все бы хорошо, но моя зеленоглазка имела странную привязанность к глупейшей считалочке: “Жили-были три японца — Як, Як-Цидрак, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони. Жили-были три японки — Ципи, Ципи-Дрипи, Ципи-Дрипи-Дримпомпони. И женился Як — на Ципи, Як-Цидрак — на Ципи-Дрипи, Як-Цидрак-Цидрак-Цидрони — на Ципи-Дрипи-Дримпомпони”. Поначалу это и меня забавляло, казалось милым. Но зеленоглазка произносила свою считалочку к месту, а чаще всего не к месту, по три-четыре раза на день. И это уже стало раздражать. А потом еще хуже: она придумала к глаголам добавлять какое-то идиотское яйцо: “Так вот, глядишь ты, что получай-яйцо!” Вместо “получается”. Или: “Ну вот, опять начинай-яйцо”. И так далее. И вдруг куда-то исчезли и косы, и глаза, и улыбка, я смотрю на нее и вижу: дура дурой! И как только пелена спала с глаз моих, я ей и говорю: “Слушай, надоела ты мне со своими яйцами и японцами. Не хочу больше с тобой встречаться. Как говорится, любовь прошла, завяли помидоры”. Тогда я впервые осознал, как женская глупость способна убить собственную женскую красоту».

Дурацкое яйцо повеселило меня, в моей жизни тоже имел место персонаж, который всюду его прилеплял и тоже доконал меня своей глупостью, вот ведь как бывает, оказывай-яйцо!

— А ведь кроме женской глупости, — сказал я Незримову, — здесь еще одно поучение. Ваша зеленоглазка не повторяла хороших стихов, а это дурацкое «Як-Цидрак». В сущности, нам вот уже сто лет пытаются вдолбить, что «Як-Цидрак» лучше, чем «На холмах Грузии лежит ночная мгла...» или «Я встретил вас, и все былое...», что в «Черном квадрате» есть некая тайна, а в портретах Кипренского никаких тайн нет, что Эйзенштейн великий кинорежиссер...

— Да уж! — сердито дернулся Эол Федорович в своем кресле. — Ненавижу Эйзенштейна. Если бы Сталин не засталин его снять «Александра Невского», он бы так и снимал свою белибердень. Вы правы, нам внушают любить некое всемирное «Як-Цидрак».

— Смешно вы оговорились: Сталин не засталин...

— А вы видели порнографические рисунки Эйзенштейна?

— Еще не имел такого счастья.

— И не надо его иметь. Мерзее только проза Сорокина.

Нас все больше и больше роднили одинаковые взгляды, особенно отношение к тем, кого все восхваляют, а у нас о них резко отрицательное отношение. Очень весело становилось, когда мы оба начинали дружно поносить какого-нибудь дутого Звягинцева или суетливого и бездарного Михалкова-Кончаловского, помоечного Ларса фон Триера или гнуснейшего Пазолини. Весело пройтись вместе и по нынешним занюханным литературным идолам-лилипутам.

Но куда веселее мне стало, когда Эол Федорович принялся рассказывать про то, как брошенная им жена Вероника Новак доставала всех подряд письмами и звонками, кляузами и доносами на ушедшего мужа. У меня ведь было нечто подобное, и не много лет назад, как у него, а совсем недавно и еще не остыло. Только у него Вероника оказалась поталантливее в своих исхищрениях и измышлениях, проявляла больше фантазии. Обвинения в антисоветчине, шпионаже, гомосексуализме и многом другом нехорошем обошли меня стороной. «Желаю, чтобы тебе отрезало трамваем ноги и ты сдох, изъеденный раком, а я пришла плюнуть на твою могилу» — высшее достижение камней в мой огород. А вот Эола Федоровича бомбила целая авиация, пытаясь стереть его с лица земли, как Дрезден.

— Должен вам признаться, вам досталось куда больше, чем мне, — от души смеялся я.

Смеялись и Наташа с Мартой Валерьевной, впрочем, со вздохом добавляя:

— Сейчас смешно, а вот тогда...

— Да уж.

Зимой книга пошла веселее, по сорок–пятьдесят страниц в месяц, но весной и летом на меня сыпанули несколько авансов на сценарии к фильмам; они так и не будут сняты, однако сценарии я принялся усердно писать. Зато нам троим представилась возможность много попутешествовать по Италии, Франции и Испании, а Незримов злился, что из-за этого «Шальная пуля» простаивает. Как почти всякий режиссер, людей он рассматривал лишь в качестве винтиков в конструкциях его дел и начинаний. Хотя и его понять можно: уже восемьдесят пять, а человек, как известно, смертен.

Вторую осень и зиму мы с ним корпели над его книгой, точнее, он корпел, а я получал очередную порцию, быстро ее обрабатывал и нес на дачу над прудом, где мы все обсуждали, спорили, утрясали, и я получал очередной небольшой гонорар. Обычно мы шли к ним втроем, и жены уединялись с Юляшей, а мы усаживались возле камина, в котором осенью и зимой всегда потрескивали, пылая, дрова. Я вошел во вкус бесед с Незримовым, особенно когда мы подробно обсуждали того или иного режиссера, актера, писателя.

Оба скривились, вспомнив, что на полпути между ними и нами живет отвратительное крысоподобное существо, которое почему-то любил снимать в своих фильмах недавно умерший Эльдар Рязанов.

— Противоречит всем эстетическим представлениям, — сказал Эол Федорович. — Однажды намело много снега, и мы не могли с ней разъехаться. Я нарочно не уступал, наблюдая, как она бесится за рулем. Высунется и орет: «Коммуняка! Уступи дорогу, сволочь!» Почему я коммуняка? Я и в партии не состоял, и ни одного фильма на коммунистическую тематику. Но мне было смешно смотреть, как она бесится.

Наши мнения почти всегда совпадали, но интереснее с ним было поспорить, увидеть, как в камине его глаз потрескивают искорки, загорается упрямое несогласие.

— Мне кажется, Сталин был чем-то похож на вас, — сказал я однажды. — Он сам не врал и ненавидел тех, кто врет и виляет.

— Сталин... — задумался Незримов. — Вот о ком бы я снял кино. Да где найти актера? Или совершенно непохожи, или похожи внешне, но не внутренне, как этот осетин в сериале про Жукова. Смотрели? И не смотрите. Балуев в роли Жукова все равно что каменная степная баба в роли Афродиты. Я однажды снимал его, в «Волшебнице», но только потому, что мне нужны были именно такие глаза, как у него, — бездушные, не моргающие.

Мы как бы сблизились и как бы нет. На их даче встречались два-три раза в месяц, сиживали подолгу, разговаривали, угощались. Но ни разу они не позвали нас на праздники, на свои дни рождения или памятные даты. Мы ждали, может, позовут на его очередной день рождения, но они пригласили к себе ровно за день, и Незримов, угощая винами, сам пить не стал:

— У меня завтра день рождения, гости, так что я сегодня должен воздержаться.

— Ну да, мы же не гости, мы только по работе, — спокойно ответил я.

— Мы тогда тоже завтра выпьем, — отставила бокал Наташа. — За вас. В поезде. Мы завтра в Новгород уезжаем.

Про Новгород она приврала, чтобы не получалось, будто мы напрашиваемся к ним. А честно говоря, хотелось увидеть, кто именно будет удостоен чести.

В это мгновение по телевизору сообщили о вчерашней смерти Весны Вулович, стюардессы, которая сорок четыре года назад выжила в авиакатастрофе самолета, взорвавшегося в воздухе на высоте десяти километров. Мы увидели, с какой тревогой Марта Валерьевна смотрит на мужа и какая смертельная бледность озаряет его лицо.

— Ёлочкин, — сказала наконец хозяйка дачи ласково. — Ты бы все равно не стал на ней жениться, да и она моложе меня всего на два года.

— Водки, — тяжело выдавил из себя Незримов.

— Ну вот, трезвость отменяется, — с подковыркой произнесла моя жена.