Эолова Арфа — страница 62 из 183

помуцкого, а под четвертой аркой выглядывали водяного. И обязательно долго и крепко целовались, потому что поцеловаться на Карловом мосту — непременно к долгой и крепкой совместной жизни.

— Эй, хлапек, сладше полибек свою паненку!

А внизу шумела и пенилась Влтава. По ней катались на кораблике с Ваврой, любезным, но чопорным, как все законопослушные чехи. Пили пиво и бехеровку, хмелели на речном ветерку, целовались, когда Вавра отворачивался.

На третий день в советском посольстве прошел закрытый показ «Голода» без права на премьеру. Зрителей человек двести, не больше. Начальство отозвалось сдержанно, на банкете произносились долгие, но, в отличие от поцелуев на Карловом мосту, скучные тосты. Говорили в основном о страданиях ленинградцев, но не о фильме. Зато когда некоторые особо высокопоставленные товарищи удалились, бокалы ринулись наполняться чаще, и разыгралось веселье. К Незримову подкатил уже знакомый и снова тепленький Форман, а с ним драматург Гавел, принялись наперебой хвалить Эола, переводчица едва успевала переводить и явно выборочно, многое оставляла без перевода. Арфа почувствовала это и предложила говорить по-английски. Тут дело пошло успешнее, по-английски Форман и Гавел говорили медленнее и понятнее, студентка иняза успевала переводить туда и сюда:

— Они говорят, что твой фильм по-настоящему бунтарский, в нем любовь как стрела, пронзающая обыденное представление о блокаде Ленинграда. В которой якобы не было места для любви. И еще что эта любовь — мятеж, потому что герой должен был хранить верность жене, но это тоска зеленая — хранить верность жене. Тут я не согласна. Плохой жене — да, а хорошей, то есть мне, хранить верность обязательно. А это пан Гавел говорит, что нам надо срочно посмотреть новый фильм пана Формана, потому что это настоящее бунтарское кино, и все кругом ругают его. Выискивают аллегории.

В тот же вечер Форман и Гавел потащили Эола и Арфу в какой-то полуподпольный клуб, где собралась пьяная орава, и стали смотреть расхваленный Гавелом фильм Формана «Гори, моя паненка». Сквозь пелену опьянения Незримов пытался вникнуть в это балаганное зриво, находил в нем куда больше идиотства, нежели мятежной крамолы, о которой только и чирикали все вокруг. Пожарные устраивают бал в честь своего старейшины, приготовили ему в подарок искусно украшенный топорик, затеяли лотерею всевозможных яств, напитков, кукол и прочего, пытаются устроить конкурс местных красоток.

— Какие эти чешки все толстые, — влажно смеялась Арфа в ухо Эолу. — Точь-в-точь как твоя. Теперь-то видно, что она тоже чешка.

— А вон та не толстая.

— А вон та жиртрест, и та, и та, и та вон. И не только в этом кинце, а везде — на улицах, в ресторанах и кафе, сколько толстопопии! Разжирела Прага под советским крылышком.

— Хорошо, согласен, дай посмотреть, где тут крамола.

И он пытался дальше высмотреть причины того, что картину Формана запретило чешское киноначальство. На балу пожарных все в лоскуты, и начинается бедлам, призы разворовывают, конкурс красоты срывается, потом горит соседний дом... Персонажи карикатурные и нарочито неприятные, глупые, вороватые. И даже будучи пьяным, Эол разглядел в фильме какой-то политический заказ, кто-то политически поддерживал этого Формана, раздувал из него борца против тоталитаризма, а это нетрудно, достаточно снять какую-нибудь подобную придурь — и вот уже в тебе отыщут мятежника, вон они и в «Голоде» нашли бунт против существующих стереотипов. И ему захотелось пойти напролом, защитить искусство от политиканства. Старичок погорелец лег под одеяло в своей кровати, поставленной неподалеку от пепелища, пошел снег, заалела надпись «Konec», и Незримов громко воскликнул:

— Да здравствует свободное кино!

— Длуго жит здарма кино! — тотчас закричал кто-то, переведя его фразу, и все завопили, бросились обнимать Незримова, Формана, качать обоих, будто они вместе сняли эту балаганщину, и напрасно Эол пытался сопротивляться:

— Свободное от политики! Долой политизацию искусства!

Его уже никто не слышал, все увидели в нем единомышленника в борьбе против коммунистической системы, такого же диссидента, как большинство из них. Началась бешеная попойка, столь же безобразная, как бал пожарных, мужики тискали баб, многие из которых отличались такой же полнотелостью, как в фильме Формана, Вероника Новак тут пришлась бы ко двору, все гоготали, орали:

— Долу с цензуроу! Длуго жит здарма Ческа! Социализмус с лидскоу тваржи! Форман е гениални!

— Валим отсюда, — сказал Эол, и они с Арфой тихой сапой улизнули.

Когда вышли на ночную улицу, она сказала:

— Как там было душно! Как хорошо, что ты предложил сбежать!

— Я им кричал, что кино должно быть свободным от политики, а они меня не так поняли, не услышали.

— Я услышала. Ты молодец. И ты прав. Глупое кино, а они в нем видят призыв к свободе.

Они брели наугад, вошли в сады Кински.

— Стояла ночь, луной был полон сад, — выдохнул он из себя затхлость просмотренного фильма, и они стали жадно целоваться, как школьники, которым это до сих пор запрещали.

Над прудом соловей щелкал за милую душу, отстегивая одну трель за другой, швыряя их в ночную прохладу. Эол и Арфа брели наугад, то трезвея, то вновь пьянея, поминутно целуясь, уселись на скамейку и на ней уснули, а проснулись на рассвете и, покинув сад, вышли к Карлову мосту.

— Как хорошо дышится, — сказала Арфа.

— Это и есть воздух свободы, а не то, что они думают, — добавил Эол.

Она рассмеялась и запела своим удивительным голосом:

— Сто тысяч улыбок ты мне подарила, и я не забуду хороших минут. Рассветная Прага, красавица Прага, тебя золотою недаром зовут.

В следующие дни Вавра возил их на своей элегантной «татре» представительского класса, красный низ, белый верх, в Карловы Вары пить водичку, в Пльзень — пить пльзеньское, в Будеёвице — пить «Будвайзер», закусывая солеными печеньями в виде знаменитых местных карандашей «Кохинур», в Моравию — пить мускаты и рислинги, в Богемию — пить местный брют. Вавра доказывал, что в Чехии живется великолепно, если жить честно, то не о чем и мечтать, а про Формана и Гавела сказал, что от них лучше держаться подальше, они учились в Подебрадах вместе с братьями Машин, дружили с ними и, скорее всего, по сю пору держат связь с этими выродками, сбежавшими из страны, чтобы готовить вторжение НАТО в Чехословакию, а сейчас, видите ли, даже разочаровались в Америке из-за того, что она не хочет начинать Третью мировую войну и заваливать СССР ядерными бомбами.

Но теперь Арфа уже брела одна в поисках своего Эола не по Праге или Брно, а из садов Кински перешла в Булонский лес, возле которого, на бульваре Де Марешо, в уютной маленькой гостинице их тогда поселил Луи Маль. По огромному пруду плыли лебеди, по лужайкам перебегали черные птицы с желтыми клювами, о которых приятель Луи Маля пожилой писатель Робер сказал:

— О, гляньте, это все мои родственники.

— В каком смысле? — спросила Арфа, млея оттого, что она вот уже несколько дней так хорошо изъясняется по-французски в Париже, с настоящими французами, да еще и творцами — режиссерами, актерами, писателями, художниками.

— В прямом, — ответил Робер. — Это мерли, а моя фамилия — Мерль.

— Он говорит, что это мерли, — растерянно перевела она Эолу, и тот рассмеялся:

— Черные дрозды. У нас в России их до хренищи.

Во время войны Робер попал в окружение под Дюнкерком, три года провел в немецком плену, написал об этом роман «Уик-энд на берегу океана» и получил за него Гонкуровскую премию, потом еще роман «Смерть — мое ремесло», о коменданте немецкого концлагеря, а сейчас закончил книгу-прогноз «Разумное животное», о грядущей войне Америки с Китаем. Луи Маль говорил о нем как о пророке, и все они, французы, с коими довелось общаться, говорили о скорой революции во Франции, потому что все больше пропасть между богатыми и бедными, и революция эта будет иметь стихийный характер, такой же, как поведение юноши и девушки в фильме Маля «Лифт на эшафот».

О, незабываемые дни в Париже! Поселившись, в первый же день понеслись едва ли не бегом по рю де Лоншам, мимо Мексиканской площади, по проспекту Эило и выскочили на Трокадеро. Перед отъездом из Праги чехи подарили Незримову цейссовский фотоаппарат «Контафлекс», и какой-то милый негритос очень четко щелкнул, как Эол протягивает Арфе ладони столиком, а на ладонях — Эйфелева башня на другом берегу Сены. Одна из самых ценных их семейных фотографий.

Они пили Париж то маленькими рюмочками, а то хлестали его бокал за бокалом, он открывался и открывался им, и казалось, этот огромный цветок способен безгранично распускать свои лепестки, как пышные пионы амабилис, которые Эол покупал Арфе в цветочном на бульваре Фландерен.

Между Незримовым и французскими режиссерами новой волны вспыхнула дружба-схватка. Они с восторгом посмотрели «Голод», некоторые из них видели и предыдущие работы, причем Годар неожиданно расхвалил «Звезду Альтаир», увидев в ней аналогию Хазарского каганата с современным Израилем, по его мнению, разрастающимся, как раковая опухоль.

— Скоро они, как хазары, станут торговать людьми, вот увидите! — говорил он, причем его новая возлюбленная Анна, дочь русского эмигранта князя Ивана Вяземского, по матери — внучка нобелевского лауреата по литературе Франсуа Мориака, далеко не все переводила, а Арфа доносила недопереведенное, будто приворовывая припрятанное.

Годар резко отзывался об американцах и евреях, зато хвалил арабское возрождение и особенно восторгался маоизмом. Он только что закончил работу над «Китаянкой», фильмом, в котором молодые французы изучают китайский опыт и готовы повторить его во Франции. Вяземская снялась в «Китаянке» в главной роли и во время съемок как раз и стала любовницей режиссера. Ее русский, как и ее внешность, не сверкал безупречностью, и Арфа взялась его подреставрировать. Две несупружеские пары поначалу задружились, причем Эол и Жан-Люк оба родились в декабре 1930 года, а Арфа оказалась всего на год моложе Анны. Пирогова не блистала красотой, но была миловидной, у Вяземской же имелось все, чтобы прослыть красавицей, если бы не уродливый вырожденческий рот, на который неприятно смотреть, когда он произносил слова, будто эти слова боролись с ним и валили его налево-направо.