С Годаром дружба шла по грани плавника акулы: вот-вот сорвется и — в зубастую пасть.
— Этот чертов русский во всем не прав, но с ним, черт побери, приятно спорить! — орал Годар. — Ваша страна загнивает, мой друг. Красным остался только Китай. Посмотрите на ваши карты мира. Не замечаете разницу между прежними и нынешними?
— А в чем разница, Ветерок? — озадачилась Арфа, она как раз с Парижа начала его ласково называть Ветерком.
— Ты еще маленькая, не помнишь. А я понимаю, о чем он говорит. Во времена Сталина СССР был окрашен в ярко-красный цвет, а теперь стал розовый. Переведи: я согласен, что наш СССР порозовел.
— Ага! — ликовал Годар. — Это значит, что революционерам уже не по пути с Россией. Вот почему и с Китаем у вас плохие отношения. Я мечтаю о том, чтобы во Франции произошла такая же культурная революция, как в Китае.
— Кажется, там студенты на улицах убивают своих преподавателей, — скептически ответил Незримов. — Вы слыхали о том, что такое самолет по-китайски? Это когда хунвейбины хватают пожилого профессора за руки и за ноги, раскачивают и приземляют его лицом вниз об асфальт, сдирая ему лицо и грудь о мостовую.
— Революция не обходится без жестокостей. Вспомните нашу, вспомните вашу, там что, все целовались и кричали «мир-дружба»?
— Ужас, если только представить, что дивный Париж будет охвачен жестоким бунтом, — не соглашалась Арфа.
— Вот вас зовут Эол, — продолжал Жан-Люк. — Это же бог ветра. Вам должна нравиться стихия, порыв, беспощадность, с какой ветер разрушает все подряд. А вы рассуждаете о неприятии жестокости. Революция — единственно настоящее искусство, и оно должно быть жестоким.
— Что есть, то есть, — соглашался Луи. — Мне вспоминается «Одиссея» Гомера. Помните, там Эол подарил Одиссею мешок с ветрами, ценный подарок. Вы напоминаете мне ветер, заключенный в мешке, и пора этот мешок развязать. Выпустите себя на волю. В ваших фильмах есть мощная сила, но нет безумного полета, всесокрушающего.
— Я понимаю, о чем вы говорите, Луи, — кивал в раздумье Незримов. — Вспоминаю ваш фильм «Любовники». Там героиня, которую так превосходно сыграла Жанна Моро, тоже словно ветер в мешке. Муж, любовник, богатство, комфорт. Но случайная встреча на дороге — и мир перевернулся. Я страшно боялся, что ночь кончится и она вернется к прежней жизни. Особенно когда они едут в дешевом «ситроене» и трижды поет петух. Я подумал, ну все, финец, сейчас с нее спадут чары и она потребует, чтобы парень вез ее обратно к мужу и любовнику. Спасибо вам, Луи, что вы так не сделали! Разрешите пожать вашу руку!
— Что за странное слово выпало из тебя, как из мешка? — засмеялась Арфа.
— Финец. Разве есть такое? — поинтересовалась Анна.
— Теперь есть. «Конец» по-французски «фин», если не ошибаюсь. Соединить с русским «концом» и получится «финец».
— Вообще-то только пишется «fin», а читается — «фа». Как, кстати, и «Голод» — пишется «faim», а читается тоже «фа».
— «Фа»? Просто «фа»? — огорчился Незримов. — Все-таки французский очень странный язык. Пишется так, читается по-другому.
— В русском тоже, — возразила лингвист Пирогова. — Мы же не говорим: «Здравствуйте, скажите, пожалуйста», а говорим: «Здрасьте, скажите, пожалуста».
— Вы сами не путаетесь, что как пишется и как говорится?
— О нет, — рассмеялся Луи. — Во время Великой французской революции хотели уничтожить старую орфографию. Как слышится, так и пишется. Но французы в реальности страшно консервативны. Отмени нашу старую орфографию, и мы вымрем в течение нескольких дней.
— Чушь собачья! — возразил Жан-Люк. — Старый мир надо безжалостно ломать. К дьяволу вообще орфографию!
— Дорогой, ты, кажется, уже поднабрался, — прильнула к любовнику Вяземская.
— Хрущев как раз собирался совершить реформу языка, сделать как слышится, так и пишется, — сказал Эол. — Но великий и могучий русский язык не стерпел, дал Никите богатырской дубиной по ж...е. Не трогайте родную речь. Не оскверняйте ее.
Они спорили бесконечно, и Арфа боялась, что в этих спорах утонет все: Париж, поездки по его окрестностям, посещение достопримечательностей, о которых столько мечталось, и кто знает, выпадет ли еще разочек счастливая монета, приедешь ли сюда во второй раз. Но горячие французы не только спорили и пили, они возили гостей из России в зеленый Версаль и серое Фонтенбло, величественный Реймс и сказочный Руан, задумчивый Орлеан и веселый Труа, прокатились по побережью Нормандии, где снималось мужчино-женское па-ба-да-ба-да, па-ба-да-ба-да, которое они смотрели в день знакомства, Бог ты мой, вот уже больше года назад! А кажется, вчера встретились и полюбили друг друга. Все шло хорошо, покуда Годар не устроил-таки просмотр своей «Китаянки».
— Когда эта тягомотина кончится? — изнемогала Арфа, ей еще вдобавок пришлось переводить Эолу все эти бесконечные псевдореволюционные глупости молодых людей, воспевающих маоизм.
— Как только, так сразу, — наливался злостью Незримов. — Что он сейчас сказал, этот придурок?
Когда фильм закончился, он разразился гневной тирадой:
— Что там эти ваши щенки говорят о русских? Что мы трусы? Не хотим новой революции, новой крови? Зато уж французы смельчаки, быстренько лапки кверху перед Гитлером. Имея самую сильную армию в Европе. Даже Люксембург сопротивлялся. Бельгия сопротивлялась. А папаши этих охламонов сдались. Мало того, я тут узнал, что Рейхстаг защищала французская дивизия СС «Шарлемань». Ну это ладно, ваше дело. Но о чем фильм? Да и фильм ли это? Разве это произведение искусства? Это просто дацзыбао, не более того. Молокососы, не нюхавшие пороха, ходят, цитируют Мао и Ленина, рассуждают о будущей революции, о том, как сплотиться с Китаем против Америки и России. Россия, мои миленькие, Наполеона выгнала и в бездну повалила. Россия Гитлера сокрушила, перед которым вы на задних лапках бегали. Да, мы не хотим новой войны, новой крови, потому что больше всех ее пролили, покуда вы на пляжах ждали, чья возьмет, немчуру в Париже ублажали. Русские трусы! Это же надо такое! Что я увидел в фильме? Что как художник мсьё Годар — раб политики, ему хочется нравиться бунтующей молодежи, стать властителем дум. Но чьих? Тех, чьи думы только о том, что любая революция освободит от необходимости учиться, сдавать экзамены, изучать великие науки, на которые им наплевать. Им только буча нужна. Жан-Люк, ведь вы не мальчик, нам с вами обоим под сорок. Некрасиво играть в такие игры. Мне ваше дацзыбао категорически не понравилось.
На просмотре присутствовали несколько режиссеров новой волны: Луи Маль, Клод Шаброль, тоже, кстати, одногодок Эола, его красавица жена Стефан Одран, Франсуа Трюффо со своей подружкой Клод Жан и — свадебный генерал, сам великий и могучий Жан-Поль Сартр. Все они, раскрыв рот, слушали Незримова. Вяземская, краснея и закипая злобой, переводила как могла, а Арфа то и дело поправляла досадные неточности. А когда пламенный оратор замолчал, в наступившей темноте раздался ее возглас:
— Вот это уж точно финец!
Но капнули еще три секунды, и все вдруг захлопали в ладоши, а Шаброль крикнул:
— Браво, мсьё рюсс!
Годар не знал, как воспринимать такую реакцию, краснел и улыбался, а Вяземская смотрела на него, свесив некрасивую челюсть, шипела что-то, как видно, призывая Жан-Люка ответить столь же пламенно. В итоге все отправились в ресторан «Клозери де Лила», там долго и шумно спорили:
— Сейчас не время для искусства, я именно и хотел сделать не фильм, а дацзыбао, и, когда грянет революция, этим фильмом будут руководствоваться вместо цитатника.
— А может, мсьё Незримов прав? Художник и политика если становятся мужем и женой, то жена вертит им и так и сяк. И всем становится его жалко.
— Не политика, а революция! Я согласен быть мужем революции.
— Лучше бы ты был моим мужем, дорогой.
— А вот вы, Анна, не боитесь революции? Ведь рано или поздно могут и здесь, во Франции, припомнить о вашем княжеском происхождении.
— С Жан-Люком я ничего не боюсь.
— А вы, мсьё Сартр, что скажете?
— Скажу, что нехорошо связывать воедино Америку и Советский Союз. Да, русские стали ревизионистами, но остаются врагами американцев.
— Точнее, и хотели бы сдружиться с Америкой, да она этого не хочет.
— А вот и Даниэль, я нарочно его вызвонил.
Появился какой-то совсем отвратительный молодой субъект, рыжий, с наглыми голубыми глазами и с фамилией типа Бандит. Усевшись, он сразу повел себя так, будто всех снисходительно похлопывает по плечу. С ним не хотелось спорить, даже смотреть в его сторону, он сыпал лозунгами, пророчествовал новую французскую революцию, в которую сразу влюбится все человечество и в ней сгорит.
Французское время оказалось чемпионом по стремительности своего бега, и вот они уже снова в Москве, а сказка осталась в недавнем прошлом. И поползли какие-то досады и огорчения. Началось с капризов испанца.
— Я ухожу от тебя, — сказал он, будто и впрямь, как утверждала великая писательница Вероника Новак, Ньегес и Незримов приходились друг другу любовниками. — Я не собираюсь больше плясать под твою дудку. Пока ты там катался по Европам, я и так и сяк... Короче, не хочу я писать комедию. Ищи себе Брагинского, Костюковского, Слободского. Посмотрел я твоего Маля. Как он интересен в драме и как безбожно глуп в комедии. Ты тоже будешь глуп. Короче, ты мне надоел.
— Да и пошел ты в ж...у!
Скверно получилось. Сашку явно обидело, что режик поехал с их фильмом в Прагу и Париж, а сценик сиди дома, ломай комедию. Эол это почувствовал и разозлился. Без Конкистадора ему хреново, но ничего, найдем себе другого. Не Брагинского, так Шпаликова. Бедного Гену что-то отбросило на обочину, запил, горемыка, жили на зарплатку жены Инны в театре-студии киноактера.
На Большом Каретном Эол и Арфа сияли солнцем Парижа и Праги, сидели в центре, вокруг них разве что только «каравай-каравай» не водили: а как там то? а как там это? а что там тот? а что там этот? Пирогова с важным видом девушки, по