Эолова Арфа — страница 75 из 183

В душе потомка богов почернело. на прощание Адамантов вручил ему новое письмо, но теперь никак не до новинок чешской литературы, он его и читать не стал, помчался на Метростроевскую, встретил жену у выхода из Ларисы Терезы, и она сразу обо всем догадалась, попробовала смягчить мужской гнев своим смешным детским словечком:

— Ветерок, ты что такой зверепый?

— С Адамантовым встречался.

— Я уже поняла. Прости, что втайне от тебя. Но у него же тоже было как у тебя, и он жив-здоров, вот я и обратилась к нему. И он любезно откликнулся.

— Но почему нельзя было мне рассказать?! Зачем ложь?! Я терпеть этого не могу!

Незримова задело, зацепило крючком, он шел и исторгал из своих уст злые ветры, как те, что выпустили дураки спутники Одиссея из Эоловых мехов. И довел ее до рыданий, она рухнула на скамейку в сквере и отчаянно зарыдала. Он сел рядом и зло смотрел на бассейн «Москва»: говорят, Гагарин на съезде комсомола как-то смело заявил, что надо возродить храм Христа Спасителя как памятник героям 1812 года. Отрыдав, Марта заговорила с ответной злостью:

— Мне двадцать один год. Я мечтала: выхожу замуж за режиссера, как это прекрасно. а что я получила? Потоки грязи со стороны этой твоей Вероники Новак, кагэбэшную слежку, этот Фульк противный, эти чиновники, этот рак...

— Что?! Что-о-о-о?! — Эола так и подбросило, словно ракету на Байконуре, и Марта в ужасе отпрянула, будто увидев в его руке топор. — Ты только это от меня получила?! Ах ты, тварь неблагодарная! Да ты такая же... Знать тебя больше не желаю! — И он зашагал в сторону бассейна, будто вознамерившись в нем утопиться. Ждал, что она бросится за ним, кинется сзади ему на шею, но, когда отшагал сколько-то, оглянулся и увидел пустую скамейку. Туда, сюда — нигде нет ее. — Ну и черт с тобой! Тоже мне фифочка!

Впервые их жизнь тряхануло несколькими чернейшими днями. Он пьянствовал у друзей, то у одного, то у другого, но не у Ньегеса и не у Касаткина, а так, у случайных приятелей по киношному цеху, мало ли их, что ли. На пятый день ясным утром шел по набережной Москвы-реки и говорил себе:

— Какой же ты козел, Ёлкин-палкин! Оскорбил. Кого? Ее! Её-о!!! — И это слово «её» резало его, как харакири, он нарочно продолжал повторять его, наслаждаясь болью. Хоть бы снова рак, хоть бы подохнуть, и поделом тебе, ветродуюшко! Конечно, и она хороша: чем попрекала его! Не вспомнила, что далеко не каждой из ее подруг по Ларисе Терезе выпадала языковая практика во Франциях да в Швейцариях. Даже раком попрекнула, что больнее и обиднее всего. — Да ладно тебе, дурилка картонная, она же не со зла, а от обиды. Она же для тебя эту иссыкуху добывала, чтоб ты не сдох. А ты, сучара... Как ты мог вообще-то?! Да из-за кого? Из-за Солженицына этого!

Он шел пешком до Шаболовки, и, когда поднимался в их съемную квартиру, пот страха струился у него по ляжкам: вдруг ее нет там? И ее там не оказалось. Ее! Все вещи и вещички на месте. А ее нет. Как же так? Как возможно такое? Её-о! Он, как на похоронах, слепо тыкался туда-сюда, ходил по дому, до недавнего времени их дому, где все такое родное, пахнущее ими, но где нет ее, где не прозвучит ее волнующий голос. Какие дураки на Большом Каретном! Если бы они только знали, как все в нем взлетает, когда он слышит ее любовные стоны и вздохи, её-о-о-о!!! Он рухнул на кровать и вдавил себе кулаки в глазные яблоки, едва не раздавливая их, и все стало еще чернее. Неужели не случится чудо?

И тут — хрустнул в дверном замке ключ.

Теперь она летела над Донским монастырем, таким, каков он был в те черные дни их чудовищной ссоры, после нескольких ночей у подруг, и душа ее — скорее, да скорее же! — неслась туда, в квартиру на Шаболовке, с видом на Шуховскую башню, и когда она открывала дверь, казалось, мгновения решили ползти, как пытка, она бы не вынесла, если бы его не оказалось в доме, их доме, куда ее не пускало что-то каменное во все эти дни. Она никак не сможет жить без него. Без него-о-о!

Он сидел на кровати, растерянный, жалобный, как мальчик, случайно попавший камнем в чужого ребенка, и она бросилась перед ним на колени:

— Прости! Прости меня! Я столько счастья от тебя получила, а сама, дрянь неблагодарная... Ты прав, прав!

И он тоже упал перед ней на колени:

— Это я дрянь, я ветродуй проклятый! Обиделся, видите ли...

— Я не должна была ходить к нему без твоего ведома. Но я думала...

— Не говори, я знаю, что ты думала, что я не позволю. — Но больше у него не хватило сил ничего говорить, потому что ее голос поджег его, как бензоколонку, и он принялся срывать с нее одежды. Как там она сказала? Зверепо. Именно что зверепо. Да осторожнее ты, милый, у тебя же швы!

Потом она рассказывала, как в институте ей с риском для жизни нашли телефон Солженицына, как она позвонила, представилась и он мигом отозвался, позвал к себе в гости, оказался чрезвычайно любезен, у него невеста, Наташа, на двадцать лет его моложе, такая тоже любезная, веселая, улыбчивая, во всем верная подруга, а предыдущая жена от него отреклась, когда он сидел, а теперь, точно так же, как наша дура, строит козни и не дает развод, не хочет, чтобы он на Наташе женился, один в один как наша дурёха, письма пишет во все инстанции, они хорошо знают фильмы Незримова, уважают его как режиссера, высоко ценят, мгновенно пообещали достать настойку, ничего, что операция не обнаружила метастазов, ради профилактики не повредит пройти полный курс, сначала капля на стакан воды, на другой день две капли, на третий день три и так далее до двадцати капель, а потом на уменьшение и вниз до одной капли. Через три месяца повторить, потом еще через три месяца, и все будет замечательно.

— А я его так не любил... — вздыхал потомок богов. — Называл его прозу фуяслицем.

— Можно не восторгаться творчеством человека, но нельзя так взять и перечеркнуть этого человека в своем восприятии.

— Говоришь, он хорошо обо мне отзывался?

— Еще как хорошо. «Голод» назвал шедевром. Расспрашивал, над чем ты сейчас работаешь.

— И?

— Ты сейчас опять захочешь меня убить.

— И?!

— Прости меня, родной мой, я многое рассказала о твоих наработках по Ленину. Он тоже пишет о нем...

— Ты рассказала? И что именно?

— Но ты же все равно решил уйти от этой темы. А ему пригодится.

Гнев, такой же, как тогда в сквере напротив бассейна «Москва», плеснулся в его голову, готовый вспыхнуть, и он чудом сдержал себя, получив прививку от новой ссоры, лежал холодный, почти ледяной, как тот в своем мавзолее. И сдерживал, сдерживал себя.

— Ты что, ему даже про птиц рассказала?

— Про птиц нет, а про то, что он из Швейцарии не хотел уезжать весной семнадцатого... И про другие твои находки.

— Да, да. Я все равно это бросил.

— А ему пригодится. И я не разрешу тебе заниматься этой отравой, иначе ты опять заболеешь.

— А он?

— Да мне начхать на него.

— Хороша же ты штучка. Он тебе для меня иссыккулину добыл. Черная неблагодарность.

— Черная. Ты такой холодный. Тебе плохо? Ёлкин!

— Лучше скажи что-нибудь ласковое.

— Ветерок мой. Любовь моя. Ненаглядный мой. Несравненный мой. Незримый мой. Ненасытный мой... О, уже не холодно. Уже тепло. А теперь уже горячо...

На следующий день в стакан воды капнула первая капля, и они отправились во Внуково. Времянку, оскверненную чешской писательницей, волевым решением обрекли на снос. Кстати, он только теперь вспомнил про конверт, подаренный Адамантовым, но, в отличие от корочек новоиспеченного капитана, там ничего нового не оказалось, все тот же душный смрад несчастной брошенки, никак не желающей смириться с потерей мужа, которого не она бросила, а которую он отринул. Нудно и не интересно. Зато убухивание всех имеющихся средств в строительство дачи увлекло, как водоворот, как смерч, стройка превратилась в символ возрождения после всей ленинианы, после рака и после ссоры, в символ новой жизни, свежего ветра перемен.

Премьера гайдаевской «Бриллиантовой руки» вновь зажгла в нем мечты снять кинокомедию, не виноватая я, он сам пришел, шампанское по утрам пьют аристократы или дегенераты, мне надо принять ванну, выпить чашечку кофэ, чтоб ты жил на одну зарплату, бить буду сильно, но аккуратно, брюки превращаются в элегантные шорты, если человек идиот, то это надолго, цигель-цигель, ай-лю-лю, руссо туристо облико морале, оу йес бичел!.. Конквистадор даже принялся писать сценарий про двух жуликов, которые... эх, это уже было у Ильфа и Петрова в «Двенадцати стульях», почти тот же сюжет. Да ты определись, Ёл, чего сам-то хочешь — «Портрет», «Ариэль» или гайдаевщину. А давай «Двенадцать стульев»? Ужасно хочется какую-нибудь смешную экранизашку!

Его распирало от замыслов, от жажды жизни, от воскресения, которое он переживал бурно и страстно. Дача росла как на удобрениях, Арфа, играя всеми струнами, сама все тут планировала, изобретала, вкладывала творческую мысль. Класс! Им не нужна будет квартира, они станут здесь жить, жаль, конечно, вида на Шуховскую башню, но здесь зато такой воздух, такие соседи, я, правда, Любовь Орлову терпеть не могу, да и я тоже, но в гости к ней с Александровым сходить можно, они звали однажды, это они тебя и чешку звали? ни за что не пойду.

Малость допекали Платошины дружки, приходили, канючили: когда Платон приедет? Позвоните ему да сами спросите. Он говорит, что вы его не пускаете. Дурак он, ваш Платон, я, наоборот, говорил, чтобы приезжал. Не верите — ну и катитесь отсюда!

Двенадцатого июня на стройплощадке устроили грандиозные шашлыки, гостей человек тридцать, своеобразно и весело. Эол подарил Арфе красивейшее платье, темно-синее, с элегантными лилиями по низу. И не скажешь, что простой ситец, положенный в первую годовщину свадьбы.

Каждый день приносил радость жизни. И вдруг — вызов на Старую площадь. Йо-ка-лэ-мэ-нэ! Ой, как же не хочется обратно влезать в лениниану! Ермаш принял его одного в своем кабинете, сурово смотрел глаза в глаза:

— Ну, когда новый вариант сценария?