— Считаю сцены насилия чрезмерными. Уверен, Василий Макарович — великий мастер души человеческой, о ней и надо ему дальше снимать. А не о садизме, присущем всякому бунту, «бессмысленному и беспощадному», как написал Пушкин. За этим садизмом стоит дьявол. Искусство не должно изображать дьявола.
И все говорили в основном о том же, только многословнее, витиеватее, с чиновничьей демагогией. Ростоцкий первым заговорил, что Шукшин испытывает некоторые материальные трудности, и Герасимов, поддержав всех, кто высказался против съемок Разина, объявил, что кандидатура Василия Макаровича выдвигается в этом году на соискание Государственной премии СССР и, скорее всего, будет утверждена.
Но и этим бушующий в Шукшине огонь не затушили. В ответном слове он верил в искренность слов своих товарищей, обещал успокоиться и попытаться понять, но надо знать шукшинские интонации, на самом деле он говорил, как ненавидит их всех, как, если бы сейчас он превратился в грозного атамана, а в зал ворвались его верные казаки, не моргнув глазом приказал бы со всех содрать шкуру и бросить ободранных на пылающие угли.
— Когда я думал о жестокостях в сценарии, я вспоминал и более далекую, и более близкую историю, — гнул Шукшин свое. — Кого я могу своей жестокостью напугать? Русский народ, который видел это и знает? Или он должен выступать таким оскопленным участником истории, когда решалась судьба страны? Она всегда была кровавая. Если изъять жестокость, кровь, то, учитывая происходящее, характер действующих лиц, ситуацию, мгновенный порыв, что и случилось, видимо, нельзя решать эту тему. Ее лучше и не решать, потому что тогда ж потеряем представление о цене свободы. Эту цену знает все человечество. Русский народ знает, чем это явление оплачивается...
Когда расходились, Шукшин, проходя мимо Незримова, прошипел:
— И я еще у тебя на свадьбе... Пляши, балерина, пляши. Па-де-де!
Так они разошлись навсегда.
Чартков приходит в свою съемную квартиру, ставшую одинокой, вешает на пустой гвоздь страшный портрет и говорит ему:
— Ты — это моя страшная жизнь.
Он снимает с себя пальтецо, бросает прямо на пол, нервно ходит по комнате. Ударяет пальтецо ногой, оно откидывается к стене, словно пьяный или убитый человек.
— Все о Боге говорила, а сама к другому ускакала. Ну что смотришь? — зло смотрит он на портрет. — Есть Бог? Скажешь, нет Его? Ошибаешься, милейший, Он есть. Вот только не любит нас, таких, как я. И как ты. А вот таких, как Ляхов... Монументальная живопись, ёлкин-щёлкин! Всяких прохвостов любит твой Бог. А талантливых гнобит.
Подойдя к пальтецу, он грубо хватает его, как уснувшего пьяного:
— Вставай! Дай выпить! — И достает из его кармана наполовину выпитую бутылку водки. Спящее пальтецо опять улетает к стене, а Чартков, откупорив бутылку, жадно присасывается к горлышку. — Хоть бы сдохнуть! Так ведь... Сдохнешь и опять на съемную квартиру попадешь. Только там, у Бога твоего. А Ляхов сдохнет — для него и там три дачи приготовлено, как и здесь. Понимаешь ты это, олух пучеглазый?
Гоголевский сюжет, причудливо перекрашенный Ньегесом в современность, играл свежими красками, оставляя основу незыблемой. Незримов со своей стороны тоже расстарался: по его задумке, портрет был авангардистский, но, когда Чартков уснул, он стал превращаться в реалистический, потом в фотографический, потом медленно сделался выпуклым, и на нем ожил со своим неповторимо страшным взором актер Владислав Дворжецкий. В гриме, подобном гриму Ленина, не полное сходство, но отдаленное, кому надо догадается. Хотел даже сделать синий галстук в белый горох, как у Ильича, но тогда точно бы догадались, и в итоге Дворжецкого нарядили в темно-серый костюм с намотанным вокруг шеи шарфом похоронного тартана в черно-белую клетку. Ньегес, собака, все-то он знает, про похоронный тартан этот. Все варианты портрета написал Илья Глазунов, и молодец, хорошо постарался, каждый портрет получился жутковатый. Страшные глаза отменно переданы, на то он и Глазунов.
— Ишь, смотрит!.. — вдруг пугается Чартков. — Кто это тебя так научил смотреть? Может, и выпить хочешь? — пьяный художник тычет горлышком бутылки в губы портрета. немного выплескивается, течет по подбородку. — Смотри не окосей с непривычки! — продолжает глумиться Коренев в роли Чарткова. Очень талантливо, это тебе не херувимчик Ихтиандр. Глаза на портрете едва заметно шевелятся, и Чартков отшатывается. — Эй, ты чего? Кончай тут мерещиться! — Он начинает шагать взад-вперед по комнате, то и дело поглядывая на портрет, ему кажется, что глаза следят за ним. — Ты кто такой, приятель? Откуда родом? Цыган? Еврей? Армянин? Какой нации? Глазами так и жжет, зараза! — Пьяный художник хватает со стола покрывало и накидывает поверх портрета. Медленно допивает бутылку, и она с грохотом катится в угол, а он падает на кровать и отворачивается к стене. Но долго не может так улежать, оглядывается на портрет. — Не смотришь? То-то же! Виси там за скатертью! — Он снова поворачивается к стене, в ушах звучит голос Смоктуновского, поучающий, презрительный, самодовольный: «Быть успешным — это тоже особое дарование, знаешь ли... Значит, есть гении бездарные в смысле успеха. Бывай, маленький братец!» И вдруг отчетливо тот же голос Смоктуновского произносит:
— Не советую тебе сейчас оглядываться на портрет.
Чартков медленно-медленно начинает переваливаться на другой бок, в ужасе смотрит на портрет и видит, как страшные глаза прожгли скатерть и светятся во мраке комнаты.
— Эй, дядя! Ты чего это?
Скатерть медленно сползает с портрета, и пучеглазый зашевелился, с огромным трудом стараясь преодолеть силу, заставлявшую его сидеть в холсте.
— Э! Э! — кричит Чартков, вскакивает и просыпается. Он стоит посреди комнаты и бешено озирается по сторонам. Портрет по-прежнему висит на стене, занавешенный скатертью. — Фу ты, дьявол! — облегченно выдыхает художник, долго пьет из носика чайника на кухне, возвращается в комнату и снова ложится, но не к стене лицом, а глядя на портрет, озаренный светом полной луны. — Ну что, затих? Виси, дядя. — Он все больше успокаивается, как вдруг слышит чьи-то шаги по комнате и тотчас вскакивает. Сидит, прислушиваясь. тишина. Только лег — снова шаги. — Да что за черт такой! — Чартков бегает по квартире, но нигде никого. Страшная догадка пронзает его. Он подходит к портрету и срывает с него скатерть. Портрет необитаем, как черный квадрат Малевича. В ужасе отшатнувшись, Чартков делает три шага назад и натыкается на пучеглазого, стоящего прямо у него за спиной, оглядывается и кричит от ужаса — так страшно смотрит на него Дворжецкий...
И он снова просыпается, вскакивает, бежит к портрету, срывает с него скатерть и обнаруживает изображение в неизменном авангардистском виде. Внимательно оглядывает картину, прочитывает в углу подпись:
— Бессонов... Какой такой Бессонов? Был какой-то... Но, кажется, Борис. А этот — Г. И кого же ты, Г.Бессонов, тут намалевал? Кто ты, дядя? Моргни хотя бы. Смотришь так, будто я тебе за квартиру не плачу.
Он снова накрывает портрет скатертью, пьет из носика и ложится спать с самым измученным видом, но едва закрывает глаза, как от портрета слышатся стоны и царапания. Чартков распахивает глаза и видит, как под скатертью что-то барахтается. он вскакивает, подбегает, и тут скатерть падает.
— О, черт! — кричит художник, увидев на полотне снова сплошной черный квадрат. Оглядывается и видит пучеглазого, медленно, как Носферату, приближающегося к нему в свете луны. — Да что тебе надо от меня?!
Пучеглазый становится в трех шагах от Чарткова и произносит загробным голосом:
— Поклонись мне!
— Что? Поклониться? Тебе?
— Да, мне.
— А кто ты такой, чтобы тебе кланяться?
— Я?
— Да, ты!
— Я — черный квадрат. Я великое ничто. На колени!
И в смертельном страхе Чартков встает перед пучеглазым на колени, ударяется лбом об пол и в таком положении просыпается на полу. В окно царапается луч солнца. Страшная ночь кончилась. Он смотрит на портрет, скатерть валяется на полу, оголив картину. Но пучеглазого на полотне нет, все полотно намертво закрашено в черный цвет.
Жаль было покидать съемную квартиру на Шаболовке, но к чему лишние траты, когда есть шикарная дача? И они полностью переселились в свое загородное жилье, обживали его, даже никуда не хотелось съездить, да и не приглашали почему-то. День рождения Арфы — с ее родителями, больше ни с кем. Незримов полностью поглощен съемками «Портрета», Незримова — своей работой в МИДе. Восхищались фильмом «Белорусский вокзал» и радовались, что он получил главный приз в Карловых Варах, а песня «Нам нужна одна победа» вошла в их жизнь как девизная. В Каннах полностью провалились со своим булгаковским «Бегом» Алов и Наумов, подарившие Незримову бесподобного Дворжецкого. А сам Незримов снимал фильм, который считал своим локомотивом в будущее, своим творческим манифестом и своей борьбой против современного антигуманного искусства. Его Чартков, поклонившийся черному квадрату, неожиданно становится востребованным, ему дают заказы, но он пишет не так, как хочет, а как от него требует исчезнувший с портрета пучеглазый, и стремительно авангардистские, абсурдные картины Чарткова завоевывают ему славу на Западе. Он вскакивает по ночам с криком: «Где я? Что со мной?» Клянется самому себе перестать работать в новой своей манере, но продолжает писать уродливые полотна, полные каких-то неведомых смыслов, а точнее, бессмысленные, как «Андалузский пес» Бунюэля и Дали. Жена с сыном вернулись к нему, но если теперь они купаются в благополучии, жена пытается вразумить Чарткова, что его полотна ужасны, от них исходит злая энергия, от которой она чувствует себя больной. Чартков соглашается с ней, но говорит, что ничего не может поделать, руки сами пишут все это непотребство. Мне самому противно, но смотри, как мы стали жить! Лучше бы мы жили как раньше! Но когда мы жили как раньше, ты ушла от меня.
Стоп! В сценарии у Ньегеса было, что жена Чарткова умирает от рака, слишком поздно обнаруженного, а сын погибает... Никаких погибает, никакого рака! Эол всеми силами воспротивился.