— Во-во, эти, — обрадовался мальчик. — Если можно, в следующий раз. Если, конечно...
— Конечно! А сыр какой-нибудь костромской или российский, — смеялся потомок богов. — А то спагетти, пармезан, аста ла виста, прего, синьор, грация, синьора.
Покушав, Толик ходил по даче, осматривался.
— О, это же вы! — сказал он портрету Марты Валерьевны работы Ильи Глазунова. — Только на вас сильный ветер.
Пару лет назад Илья изобразил ее в теплом сером свитере на ветру, алый шарф стремился убежать с шеи, как флаг.
А Джоконду, сидящую в настенном календаре «В мире прекрасного», Толик не одобрил:
— Эту тетку я уже где-то видел. Нехорошая тетка, хитрая.
Незримовых распирал смех. И конечно же его потянуло на пруд.
— Здоровско. Жаль только, сейчас ни то ни сё — и купаться нельзя, и на коньках. А там рыбы живут?
— Не-а.
— Зря, надо бы рыб завести. И удочкой их ловить.
— А ты что, на коньках катаешься?
— Нет еще, но очень хочется.
В целом ему все понравилось. Ночевал в своей кроватке, в отдельной, отведенной ему комнате, и тут случилось непредвиденное — ночью он пришел к ним весь в слезах.
— Что случилось? Страшно?
— Нет, не страшно.
Долго выпытывали, в чем дело, пока не выяснилось, что он еще ни разу в жизни не оставался один. Всегда с другими детьми. Этого они не учли. Пришлось перетаскивать кровать к ним в спальню. Здесь он благополучно уснул. Задумаешься. Он что, все время теперь будет с ними в одной спальне? Ну, нет, авось постепенно привыкнет. Утром, когда везли его на Эсмеральде обратно в Пушкино, договорились, что он их впредь станет называть на «ты», и, прощаясь, Толик заповедал:
— Ты мне в следующий раз макароны варней делай, ладно?
— Варней?
— Ага. Я люблю, когда варные.
— Разваренные, значит, — догадался Незримов.
— А, понятно. Слушаюсь, товарищ начальник! — отдала честь Незримова.
Толик счастливо рассмеялся, потом вздохнул: эх, скорее бы снова к ним на дачу.
И они стали брать его каждый раз в субботу утром, а вечером в воскресенье отвозить обратно, он все больше врастал в них, а они в него, уже застилали кровать как полагается, а не тяп-ляп, убрали некоторые предметы, которые ему не нравились, например чертика из прихожей — а и вправду, на хрена такой, почти в каждом доме тогда появились: каслинского литья, с длинным хвостом, язвительные, растопыренными пальцами обеих рук показывает всему миру нос, дрянь полнейшая. Этого чертяку кто-то подарил Платону на тот злополучный день рождения, и нечисть осталась на даче, а тут как раз и сам Платон появился седьмого ноября, забрал свой подарочек. Больше года они не виделись, сын казался сильно изменившимся: замкнутым, осторожным, ни слова по-чешски; пробыл недолго, давайте дружить, забудем прошлое, я, конечно, провинился тогда, а сейчас все по-другому, я там в Уфе на хорошем счету, если сессию сдам на пятерки, обещают вернуть в МАИ. Так что вот такие дела.
— А почему вы в Черемушках не живете? — спросил он, напрягшись.
— Потому что это твоя квартира, — ответил Незримов.
— Но ты же там прописан. Если есть желание, можете там жить. Я, может, еще не сдам на пятерки и до лета в Уфе проучусь.
— Спасибо, но Черемушки будут ждать тебя, нам там жить не с руки.
Когда он уехал, Арфа возмущалась:
— Еще чего! Черемушки! Где ее портреты повсюду красуются. Где ее дух поганый никогда не выветрится.
— Ты так бушуешь, будто я хотя бы раз намеревался туда жить, — пыхтел потомок богов.
А под занавес года сразу два хороших события: наконец полностью оформили Толика и утвердили сценарий «Муравейника» с очень незначительными купюрами. Впрочем, Толика оформили тоже с некоторыми купюрами. Стать Анатолием Эоловичем Незримовым он отказался:
— Хочу быть как всегда. Мне фамилия Богатырев нравится больше. И отчество Владиславович лучше, чем Эолович.
Что бы понимал, шмакодявка четырех с половиной лет! Эол и Арфа с трудом сдержали обиду. Лишь оставшись наедине с женой, Незримов прошипел со злостью:
— Ишь ты, не хотят мою фамилию и отчество, чертенята паршивые!
— Ничего, перед школой поменяем ему, — старалась успокоить жена. — А до семи лет пусть походит под фамилией и отчеством своего папаши-убийцы.
И какая-то скорбная тень, хочешь не хочешь, а легла тогда на их отношение к усыновленному малышу, хоть он и оставался тем же хорошим, развитым и интересным мальчиком, которого они сразу заприметили, а он — их. Увы, хоть Толик и признавал их своими папой и мамой, но новыми, а про настоящих знал, что мать умерла, отец в тюрьме; лишь что отец мать укокошил — про то не ведал, бедолага.
А тут еще, как нарочно, вышел фильм Сергея Колосова «Помни имя свое», хотя, конечно, автор знаменитых «Вызываем огонь на себя», «Душечки» и «Операции Трест» никак не хотел таким названием ущипнуть Незримова.
Сценарий «Муравейника» Ньегес выдал кайфецкий, и уже чесались руки по нему снимать картину.
В ожидании решений худсовета сами участвовали в очередном скандальном обсуждении. На закрытый показ нового шедевра Тарковского позвали человек сто, не больше, почему-то писателей Бондарева, Нилина, Шкловского и Айтматова, композитора Шостаковича, физика Капицу.
— Должно быть, нас скоро будут тягать на совещания по поводу термоядерных реакций и новых симфонических произведений, — фыркнул Конквистадор при виде двоих последних.
— И правильно ли Бондарев пишет о войне, — согласился Незримов.
Фильм произвел на него неожиданное воздействие, все сто минут он раздражался, томился от скуки, морщился от нагнетания сугубо изобразительных приемов, но под занавес вдруг почувствовал, как внутри него открываются шлюзы и сквозь них обрушивается поток непонятного космического тепла. Да что ж такое-то! — его стало колотить, и, когда в самом конце фильма старушонка под мощные раскаты баховских страстей повела бритых наголо мальчика и девочку в поле смотреть на рассвет, рождающийся за лесом, он стремглав выскочил из зрительного зала в туалет, заперся в кабинке и несколько минут беззвучно рыдал, сам не понимая, откуда из него такие потоки слез. Потом долго перед зеркалом приводил в порядок раскрасневшееся лицо, интересуясь у него:
— А почему «Зеркало»-то? Ведь название было про какой-то там белый день. При чем тут зеркало? Вот ты, зеркало, скажи мне, почему Таракашка так назвал фильм?
Вернуться в зал следовало с важным видом. Он пропустил несколько первых выступлений и попал как раз к возмущенным речам Ермаша, у которого никаких шлюзов не открылось, постыдные рыдания не прорвались и слез не хлынуло. Выдержав паузу, Филипп Тимофеевич привел в действие свою гильотину:
— У нас, конечно, свобода творчества. Но не в такой же степени.
И что бы он и остальные ни говорили потом, стало ясно: с этим фильмом Тарковскому ничего не светит. И это при том, что подавляющее большинство высказывалось положительно, особенно почему-то приглашенные писатели. Дошла очередь и до потомка богов, и он, как всегда, сохранил честность:
— Трудно не заметить, как многое в этой картине сделано нарочито. Режиссер использует приемы психической атаки на зрителя не через творчество, а через набор особых приемов. Он действует как гипнотизер, и это меня раздражало на протяжении всего просмотра. Но... — Незримов пристально глянул в злое лицо Тарковского. — Но по окончании просмотра я испытал некий душевный оргазм. Сильный выплеск духовной энергии. Который принято называть катарсисом. А разве не катарсис является важнейшей составляющей драматического искусства?
И ему зааплодировали. Он, кажется, попал в яблочко общего впечатления собравшихся. Вопрос про катарсис завис в воздухе, и каждый задумался, несут ли его собственные произведения то самое духовное очищение, которое нам заповедали пифагорейцы.
По окончании обсуждений Тарковский подошел поблагодарить:
— Спасибо, брат. Честно сказать, не ожидал от тебя. Про оргазм ты особенно хорошо выразился. А я думал, ты сбежал. Смотрю — вернулся, ну, думаю, поддержит Ермаша. А ты вон как.
— А почему «Зеркало», Андрей?
— Почему, почему... По кочану.
Несмотря на общую хорошую оценку, «Зеркало» показали лишь в нескольких московских кинотеатрах и не послали ни на один кинофестиваль. Короче, полный ермаш-барабаш.
А режиссер Незримов страдал теперь от новой напасти: он страшно переживал, что не снимал для детей, что не стал ни Птушко, ни Роу, ни хотя бы Романом Качановым с его чебурашками и крокодилами Генами, которые снова порадовали малышню в новом мультике «Шапокляк», и Толик ухохатывался до того, что сползал с кресла на пол, — вот где катарсис! Мультфильмы он боготворил, и они постоянно ходили их смотреть, а в программе телепередач Марта Валерьевна фломастером старательно наносила красные кружочки, чтобы не пропустить.
— Вот еще малость подрастет и обвинит меня, что не я снимал про Карлсона или «Ну, погоди!», — глубоко огорчался автор «Голода» и «Страшного портрета».
— Малость подрастет, начнет ухохатываться на кинокомедиях, и ты опять вытрешь пыль со своей старой шарманки: ах, почему я не Гайдай! — сердилась в ответ мудрая жена. — Ты — драматический режиссер. Я уверена, что Гайдай мечтал бы снять что-либо в твоем духе, но его не поймут. Тебя тоже не поймут, если ты... А если Толику цирк понравится, ты станешь ныть, что не пошел в цирк работать?
— Логично, — чесал муж свой всегда идеально выбритый подбородок.
Решение по «Муравейнику» конечно же принималось в его день рождения, но все прошло гладко, купюришки незначительные, и можно было с чистой совестью отпраздновать и то и другое, а на следующий день со спокойным сердцем отправиться на премьеру фильма малоизвестного тогда режиссера Виктора Титова «Здравствуйте, я ваша тетя!», и Толик задорно хохотал, а Незримов конечно же тосковал, что не он снял эту дурашливую комедию с Калягиным, Козаковым и Джигарханяном.
Вскоре они впервые встречали Новый год втроем, и к Толику приезжали заказанные в Театре киноактера Дед Мороз и Снегурочка, чему сей премудрый пескарь поначалу радовался, а когда они уехали, оставив ему в подарок лыжи и санки, возмутился: не дело таких персонажей для одного ребенка отвлекать, им положено только детские коллективы радовать, а это баловство в чистом виде. Уж такой им достался Толик, иногда в своей деловитости просто зануда. Но это им чаще даже нравилось: нечего роскошествовать, а то превратишься в советского буржуа.