Eozoon (Заря жизни) — страница 28 из 41

Я чуть не вскочил с места.

— О!.. — невольно вырвалось у меня. — Very well! Однако, как мог попасть такой документ вам в руки?

— Я украл его, — спокойно ответил американец.

— Украли?

— Ну, если это вас так шокирует, то не украл, а присвоил. Сделал, одним словом, так, что он стал принадлежать мне.

— И каким же образом?

— Самым обыкновенным. Мы стали на якорь на Моэри у Палембанга. Я, мистер Уоллес, шкипер, а к тому же мужчина. Восемь месяцев я был без женщины, сэр. В Палембанге есть прекраснейшие заведения, мистер Уоллес. Все, что вашей душе угодно. В одном из таких домов встретился я с пастором.

— Встреча с пастором… в таком… в таком месте… учреждении, одним словом! Вы уверены в том, что говорите? — слабо запротестовал я.

Американец расхохотался во все горло.

— А! Теперь я понимаю! — воскликнул он. — Так вот что вас смущает! Ну, должен вам доложить, дорогой сэр, что у этих господ под их сутаной любая девка найдет все то, что она отыщет и у нас с вами! Вот уже, доложу вам, если это вам интересно, за это я их, господ этих слуг божьих, нисколечко не осуждаю. Когда они говорят свои воскресные проповеди — вот это уже куда хуже, уверяю вас!

Однако, разрешите мне кончить. Не успел я спьяна облапить как следует жирную массу этого проповедника, как он, с места в карьер, оттолкнув меня, начал мне читать вот этакую самую панихиду. И чего он только тут не наплел. Ну, я сперва послушал его маленечко, хотя, признаюсь, ровно ничего не понял из того, что он болтал. Потом я расхохотался и с омерзением сплюнул в сторону. Ну, а потом — не скрою этого от вас, — я не стерпел и залепил ему такую затрещину, от которой грот-мачта заколебалась бы. Короче говоря, он полетел на пол и, падая, выронил из кармана свою записную книжечку. Он этого не заметил. В конце концов, сэр, он сам виноват, что эта книжка оказалась у меня.

На другой же день я смекнул, что ни отдавать ему ее, ни выбрасывать — нет никакого расчета, и довольно забавно будет заглянуть в ее нутро. Любопытно, как-никак, узнать, о чем может писать вот такой господин в сутане. Не правда ли, сэр? Вот и все. Когда же я поближе познакомился с этим манускриптом, я… ну, сэр, тут уж вы сами поймете, когда прочтете этот почтенный труд, — почему я обратился с ним к представителю уголовного сыска.

— Но почему именно ко мне?

— Я не совсем дурак, сэр. Я навел в полицейском управлении Палембанга справки, и узнал, что этим делом некогда были заинтересованы вы.

— Еще один вопрос, мистер Петерсен. Почему вы сами не взялись за это дело?

— Сэр! — полуторжественно, полувозмущенно воскликнул мистер Петерсен. — Случалось ли вам когда-нибудь видеть вытащенную из воды рыбу? А? Уверяю вас, сэр, я чувствовал бы себя на суше нисколько не лучше ее! Я слезаю на сушу только для того, чтобы жениться. Но долее двух-трех дней семейной жизни — это не в моем характере, сэр. Я просто не могу! У меня начинаются судороги в мышцах всего тела, меня начинают охватывать спазмы в животе, язык мой высыхает, и вообще, сэр, я начинаю чувствовать себя не в своей тарелке. Я заболеваю, сэр. Я задохся бы в этом проклятом лесу, где путешествовали эти сумасшедшие люди, не знающие, какую дыру им заткнуть своими шальными деньгами, не успев прочесть «Отче наш», благо я его-то всегда не совсем твердо помнил. Уж извините, сэр! Вам и карты в руки, а десять миллионов гульденов совершенно обеспечат мою старость, если к тому времени я не буду съеден акулами. Вы разрешите мне, сэр, откланяться? «Генерал Вашингтон» сейчас снимется с якоря, а я старший шкипер судна, сэр.

С этими словами мистер Петерсен протянул мне свою узловатую лапищу, густо обросшую рыжей шерстью, которую я еле обхватил своими пальцами и пожал как мог крепче. Задерживать мистера Петерсена дольше я считал себя не в праве и с сожалением глядел на его удаляющуюся спинищу, обладатель которой, выйдя из моего кабинета, долго искал в передней выхода, ругаясь вполголоса с таким чувством и смаком, с каким могут ругаться только истые и неисправимые морские волки.

Что предпринял я после ухода мистера Петерсена?

Ясно! Я заперся в своем кабинете, строго наказав не беспокоить меня, уселся за письменный стол и, достав записную книжечку пастора Бермана, углубился в чтение, всем своим существом уйдя в это занятие.

Дневник пастора Бермана, переписанный мною полностью и дословно в мой настоящий дневник

Менанкабуа, 8. VIII. 1905. Никогда раньше не вел я дневника. Обладая, как миссионер, ораторским талантом, полагаю, я легко справился бы с задачей изложения своих мыслей и переживаний на бумаге, но я всегда был того мнения, что ведение дневника — пустое, суетное и тщеславное занятие, недостойное человека серьезного, а в особенности человека, облаченного в священнические одежды, человека духовного звания, каковым я, автор этих строк, пастор Берман, и являюсь.

Не привожу своей биографии. Я пишу этот дневник не с целью осведомить человечество о своей особе, — я обуреваем совершенно другими волнениями, исключительно личного характера. Этим я хочу сказать, что дневник свой я не только пишу для себя (все авторы дневников оправдывают свой пустой труд этим положением), я пишу его, отлично сознавая, что если кто-нибудь заглянет в него, то я — погиб, иначе говоря, я пишу свой дневник только не для других (это уже отличает меня от обыкновенных дневниководов). Короче и ближе к делу. Я горю, я сгораю, я обуреваем одним единственным только желанием — занести поскорее на бумагу все то волнующе-прекрасное, что мною пережито за вчерашний день. Только за вчерашний день. Этим и ограничивается вся моя задача. Что же заставляет меня это делать? Ах! Отвечая на этот вопрос, можно понять (чего я раньше никак не понимал), чем руководятся люди, пишущие дневники!

Какая-то неведомая мне сила заставляет меня занести на бумагу пережитые минуты моей жизни (и как можно скорее, пока воспоминание об этих минутах еще светло в моей памяти) для того, чтобы в дальнейшем иметь постоянную возможность вновь переживать эти минуты, перечитывая написанные здесь строки! Память наша слаба и пережитая картина быстро блекнет в нашем сознании. Как бы мы ни любили человека, если мы долго не видим его, — черты его лица начинают расплываться в нашем мысленном взоре, забывается какая-нибудь ничтожнейшая черточка, родимое пятнышко, что ли, и увы! — этого уже достаточно для того, чтобы портрет был неполным. В этом деле нам на помощь приходит фотография. Вот вам и ответ. Эти строки — фотография. Фотография не действия, а переживания. Посмотришь на фотографию и сразу вспомнишь милое лицо. Прочтешь такие вот строки — и сразу вспомнишь лучшие минуты своей жизни. Господи, помоги мне запечатлеть на светочувствительной пластинке этого дневника все событие полностью в таком виде, в каком я пережил его вчера. Не дай мне забыть ни единого штришка из пережитого — ведь событие произошло уже сутки тому назад и я боюсь, что оно будет описано не так ярко и подробно, как оно было на самом деле. А это так важно для меня! Так важно…

Какое счастье будет потом, перечитывая эти строки, вновь и вновь переживать всю остроту и неувядаемую прелесть его!

Я начинаю. До вчерашнего дня я не знал женщины. Я дал клятву своему Господу воздерживаться от помыслов грязных и греховных и удовлетворял свои мужские потребности иным путем.

Я… я и сейчас не познал еще женщины, но… но зато я познал всю силу страстного желания обладать ею. О… как непростительно глуп был я раньше! Ведь молодость-то моя почти что ушла уже! И женщина — как она прекрасна! И только вчера я прозрел, я узнал это!

О, господи, опять дрожит моя рука с такой силой, что писать трудно.

В ушах звенит напряжение дьявольской силы — силы самой необузданной ненасытной страсти.

Вчера, 7 августа, утром, еще находясь в Паданге, в гостинице d'Amsterdam, где я остановился проездом в Менанкабуа, куда меня вызвали по делам моего прихода, я и не подозревал о том, что со мной случится вечером того же дня…

Было 10 часов вечера и я собирался лечь спать, когда в мой номер постучали. Дверь открылась и в комнату вошел высокий, стройный мужчина, лет пятидесяти, судя по виду, никак не больше, хотя его совершенно седые волосы и старили его в значительной степени.

Седой джентльмен плотно закрыл за собой дверь и, спросив предварительно моего разрешения, уселся в одно из кресел моей комнаты. Достав сигару и предложив мне, он до того, как закурить, еще успел мне отрекомендоваться.

— Я очень извиняюсь, милейший пастор, за вторжение к вам в столь поздний час, — сказал он. — Однако, обстоятельства порой сильнее нас, наших привычек и элементарных правил приличия и вежливости. Зовут меня Яном ван ден Вайденом, я ваш соотечественник.

Пока он закуривал сигару, я пристально разглядывал его не без некоторого интереса. Фамилия ван ден Вайденов очень известна в Голландии, и я, еще будучи студентом амстердамской духовной академии, много слыхал об этом человеке, как об обладателе несметного состояния. Мне казалось крайне любопытным, что познакомился я с ним далеко от нашей родины, при несколько странных обстоятельствах, к тому же я был обуреваем любопытством, что именно заставило этого человека зайти ко мне.

Он, очевидно, понял мои мысли и начал с места в карьер излагать побудившие его причины познакомиться со мной.

— Я, сударь, — сказал ван ден Вайден, окутанный замечательно ароматным дымом дорогой сигары, — пришел к вам по не совсем обыкновенному делу. Должен вам доложить, что я в Паданге лишь проездом, я путешествую по Суматре со своей 18-летнею дочерью, Лилиан. По поводу, или вернее — по поручению последней я и осмелился побеспокоить вас.

Далее последовал рассказ, который я не могу иначе назвать, как исповедью потерявшего надежду и заблудшего человека перед самим господом богом.

Ян ван ден Вайден поведал мне нечто ужасное и необычайное. Из его рассказа я узнал, что дочь его одержима бесом. Он чистосердечно признался мне, что дочь его, как вавилонская блудница, не знает границ своей необузданности в делах плотской страсти, что все ее помыслы полны дьяволом и сатаной. Сила страсти, горевшая в несчастной, по словам самого отца ее, была настолько велика, что самые сдержанные люди, при одном только общении с ней, теряли власть над собой и готовы были, ради одной только возможности коснуться ее тела, на любые преступления. Вот буквально те слова, которые я услыхал от несчастного отца, крайне резкого и грубого в разговоре, не стесняющегося в выражениях, что можно судить по нижеприводимой фразе (очевидно, горе сделало его таковым):