Дилижанс промчался шибко…
Небо ясно, воздух чист,
Не колыхнет веткой гибкой,
Не дрогнет на ветке лист.
Вдалеке в огнях сверкает
Дымный город… Близок сон:
Вся природа понижает
Голос дня на целый тон.
“Оно” весь шар земной мгновенно облетит.
“Оно” закатится, наверно, в океане.
Но сзади ряд огней, краснеющих в тумане.
Про кровь, про жертвы говорит.
Кто ж то «оно», что грозно, без пощады,
Крушит все на пути?
Что смело, как прогресс,
Уничтожает все, все встречные преграды?
То – он, локомотив! Перл мысли! Перл чудес!
Он должен вдребезги б разбиться, несомненно…
Когда сдержать его не смог бы человек,
Никто б не в силах был сдержать во всей вселенной
Его безумный бег!
Ему все груди гор покорно открывают
Глубь тайных недр, глубь сердца своего;
Ему все лучшие селенья уступают
Свои луга и нивы; для него
Долины тихие сверкают все огнями:
С ним глушь пустынь полна столичной суеты;
Под ним над безднами и гордыми реками
Взлетают гордые мосты!
Он рушит все. Прошел как вихрь. И где же
Границы царств? Для всех нас есть леса,
Есть горы, для него – везде и рельсы те же,
И те же небеса!
Он удлинил нам пух от люльки до кладбища;
Он увеличил нам количество часов,
Он жизнь внес в самые пустынные жилища,
Сбил версты в несколько шагов.
Локомотив всех больше защищает
Страну в дни войн: он свежих, полных сил,
Одетых заново, солдат родных бросает
На землю чуждую, к врагам их, в самый пыл
Кровавых битв… И как он гордо мчится
Потом назад с толпой героев и вождей!
Как будто доблестью и славой их гордится,
Как будто пульс в те дни в нем бьется горячей!
Весь этот механизм, ничтожный винт в котором
Есть плод усидчивых мучительных работ,
Наглядно говорит, что мир, согласным хором,
С прогрессом об руку, все движется вперед.
Он – это общность дум, плод общей цели – знанье!
Стихийной силы мощь, которую сдержал
Ум мощью мышц своих,
Господних уст дыханье, —
Одушевившее безжизненный металл.
З. не смог долго выносить эту усиленную деятельность. Его горделивые идеи стали сопровождаться бешеным бредом. В один прекрасный день он принялся петь во все горло. Ночью он продолжал делать то же самое, на следующий день у него пропал голос, его глаза дико блуждали, дыхание стало затрудненным, и изо рта появился дурной запах. Он умер в тот же вечер.
Но возвратимся к «Мадополисскому Жнецу» и к его редакторам. В то время, когда 3. основывал газету, в Шарантоне находился молодой инженер, преследуемый манией величия и поступавший в лечебницу уже третий раз. Он мало интересовался литературным движением, происходившим вокруг него, и целыми днями писал письма императору, императрице, Дебароллю и своим родным.
Я приведу некоторые из них, чтоб читатель мог себе представить, с каким больным мы имеем дело.
«Г-ну Дебароллю. Придите взглянуть на мою руку, пока она еще вся покрыта пузырями и мозолями, образовавшимися от кирки и лопаты». – «Дорогой брат, не мог бы ты охранять собственной персоной Вандомскую колонну». – «Дорогая сестра, хорошо было бы, если бы ты могла защитить собственной особой и телом колонну Бастилии? Возьми с собой обруч, хотя бы от кринолина, и обрати внимание на форму решетки». – «Дорогая племянница, восстанови согласие между теткой и дядей», и т. п.
Однажды главный редактор «Жнеца» обратился к нему с просьбою принять участие в его газете. Его самолюбие было польщено этим предложением. Он немедленно принялся за работу и принес свою первую статью, начинавшуюся следующим образом:
Газета Шарантонской лечебницы предназначается для приема гноя из наших ран?
Будем же выпускать гной.
Когда человеку захотелось жить в лазоревом небе (по крайней мере, после смерти), то он придумал веревки, чтобы связать небо с землей. Нечто подобное наблюдается в нравах страуса. Так делают, делают, делают Марионетки всегда. Так, делают, делают, делают. Покружатся, не все переделают. И скроются вновь без следа.
Мы скажем вам, милостивые государи и государыни, что для некоторых разумных сумасшедших (fous sense) другие сумасшедшие с цензами (censes fous) придумали создать цензуру. Когда хотят приготовить заячье рагу, то берут для этого зайца? Вот еще, возьмите шкуру зайца, срежьте с нее шерсть, сообщающую ей слишком яркий животный или местный оттенок, дайте это переработать литературных дел мастеру, который уничтожил бы орфографические ошибки, и вы получите «Совершенную Газету»… Вот почему я приношу вашим ножницам все выше и ниже писанное. Но, кстати, чьим ножницам? Как вас зовут, милостивый государь, вооруженный ножницами? Меня же зовут Мик-Мак».
Эта статья была единогласно признана слишком бессвязной и на этом основании отвергнута.
Наш автор, тем не менее, не отчаялся – не удалась проза, он принялся за стихи:
J’aime le feu de la Fougere
Ne durant pas, mais petillant
La fume est acre de gout,
Mais des cendres de: la Fou j’erre
On peut tirer en s’amusant
Deux sous d’un sel qui lave tout
De soude, un sel qui lave tout! Mie-Mac.
И новый отказ – редакционный комитет, по-видимому, недолюбливал острот. Тогда инженер рассердился и написал своим товарищам:
«Научитесь читать вашего Мик-Мака! Я вам предлагаю свое сотрудничество, за которое расплачусь с вами пинками, если мне придет такая охота».
Это раздражение длилось некоторое время. Больной, забыв о литературе, только и бредил о том, чтобы спасти Францию от больших опасностей, о которых, по его мнению, никто, кроме него, не имеет надлежащего понятия.
Он завязывал себе глаза, чтоб не видеть редакторов газеты, с которыми ему, тем не менее, приходилось вместе жить. Но нет такого гнева, который бы рано или поздно не смягчался. Однажды вечером в общей гостиной играли в рифмы. Среди прочих были предложены слова: удила, уныло, мираж и ягдташ. Он немедленно написал следующее четверостишие:
Когда Мадополис усталый уныло
Заглядывал оком в ягдташ
Того, кто всем правит и держит удила,
Ваш «Жнец» становился в тот миг не мираж.
Главный редактор газеты взял бумажку и тотчас ему ответил:
Тот автор, что слогом бесцветным уныло
Не принят ли «Жнец» им, – вот был бы мираж! —
За старую клячу?) поет про «удила»,
Тот этим любезность кладет в наш ягдаш.
Так они вновь сделались собратьями по литературе. Мир был заключен, и для его закрепления у молодого инженера попросили статью. На следующий же день она была доставлена и принята. Сенту извлек ее из «Жнеца». Она столь любопытна, что я не могу удержаться от желания привести ее здесь целиком:
Я занимал в Ахене маленькую квартирку на краю города. Она выходила окнами на небольшую площадь. Направо виднелись городские укрепления, а налево маленький холм, на котором была воздвигнута церковь Св. Адальберта. Холм составлял одно целое с укреплением. Напротив же моих окон возвышалась городская стена, через которую я так часто перелезал ночью, чтобы попасть домой наикратчайшим путем.
Моя квартира находилась на втором этаже. Она состояла из гостиной, спальни и темного чуланчика, предназначавшегося для хранения платья.
Мебель, полученная мной из Парижа, придавала гостиной, несмотря на ее скромное убранство, отпечаток, которым не могут похвастаться комнаты, меблированные на немецкий лад. В ней находились: большой письменный стол из красного дерева, диван, два кресла, два зеленых бархатных стула, посреди комнаты стоял круглый стол, заваленный книгами и бумагами, в углу был камин, на письменном столе возвышались золоченые канделябры работы Бар-бедьена и часы из зеленого пиренейского мрамора, над которыми красовалась хорошенькая статуэтка Дианы.
Спальня была скромно меблирована. Там стояли кровать, комод, шифоньерка, туалетный стол и большой шкаф, вроде тех, что встречаются в деревнях у французских крестьян.
Я часто уезжал по делам в Бельгию. Однажды летним вечером, прорыскав целый день по Льежским улицам, я сел на курьерский поезд, который должен был доставить меня к 3 часам утра в Ахен.
В Пепинстере, станции разветвления линии Сна, поезд остановился на несколько минут. С локомотива уже раздался последний свисток, как перед самым отходом поезда в вагон, запыхавшись, вошла молодая дама и именно в то его отделение, в котором находился я вместе с двумя другими путешественниками.
Так как мои дорожные товарищи заняли уже весь соседний диван, то молодой даме пришлось сесть напротив меня. Она отличалась изяществом фигуры, ловко схваченной в драповом пальто с большими широкими рукавами, роскошно гарнированными бахромой и стеклярусом. На ней было шелковое платье, в черную и коричневую полоску, ее шляпа отличалась изяществом и простотой. На вид ей нельзя было дать более 22–23 лет. Это была брюнетка с открытым и приятным лицом. По ее вышитому саквояжу, замочку, приделанному к нему, и по некоторым другим мелким деталям я заключил, что передо мной немка.
– Вы чуть было не опоздали, сударыня, – сказал я ей по-немецки.